Епископ не оставил без внимания вчерашний случай на забороле, когда его священника чуть не сбросили со стены заодно с какой-то холопкой-печенежкой. Незачем говорить обличительных речей в гриднице тысяцкого и искать смутьянов — все равно никого не найдешь. Умный епископ понимал, что черной чади нужен виноватый в ее беде, нужен враг, с которого можно спросить за все. Он не мог допустить, чтобы этим врагом посчитали Христа, им должен стать противник Бога Живого.
Народ слушал епископа, смущенный горячей речью, устрашенный грозными предупреждениями. Епископ видел, что слова его не рассеиваются даром, но и не убеждают полностью.
— Много чудес посылал Господь для убеждения неверных! — снова заговорил он. — По молитве пророка Илии бросил Он огонь на жертву и загорелась она. А отроков трех в Вавилоне — Ананию, Азария и Мисаила — сохранил Господь невредимыми в печи огненной, так что ни волос единый не обгорел у них и дымом не веяло от одежд их. Помолю же и я Бога. Скорый в заступлении и крепкий в помощи! Благословив, в свершении доброго дела рабов Твоих укрепи! Прославь имя Твое, отвори очи наши на свет царствия Твоего! Книга сия, — епископ с усилием поднял обеими руками пергаментное Евангелие в серебряном чеканном окладе, — книга сия покажет вам силу Бога. Подите, сделайте на дворе огонь.
Белгородцы с удивлением слушали его; переглядываясь, несколько человек отправились выполнять приказание. Вскоре на площади перед церковью запылал костер, сложенный из обрубков разобранного амбара. Дров теперь негде было взять, и горожане понемногу разбирали хозяйственные постройки.
Народ валом повалил из церкви наружу, а позади всех вышел епископ, с усилием держа перед собой тяжелое Евангелие. Его вдохновлял пример одного из первых на Руси учителей Христовой веры — архиепископа, более ста двадцати лет назад присланного из Византии патриархом Игнатием. Рассказывая князю русов и его приближенным о силе Бога, тот архиепископ бросил по их требованию в огонь Евангелие, и оно не сгорело, убедив зрителей в могуществе Христа. «Верующий в меня, дела, которые творю Я, и он сотворит, и больше сих сотворит», — вспоминал Никита слова Иисуса, сказанные апостолам. «Если о чем попросите во имя Мое, то сделаю», — обещал Господь, и Никита, твердо веря, просил Господа помочь ему чудом убедить белгород-цев в своей силе. Они познали закон, приняв крещение, но не следуют ему, и вина их будет тяжела на Божьем суде. А предстать перед ним им предстоит, может быть, уже очень скоро.
Удивленно и выжидающе гудя, народ разместился по площади вокруг костра, кто-то залез на ближние тыны, чтобы было лучше видно. Всем казалось, что свершается какое-то малопонятное священнодействие. Книга, непривычный и мало кем виданный предмет, да еще священная книга, в таком богатом уборе, вызывала трепет сама по себе.
— Глядите же, что делает сила Бога Всемогущего! — воскликнул епископ Никита. — Не тронет огонь священной книги, не посмеет коснуться ее!
С этими словами он поднес Евангелие к пылающему костру и разжал руки. Послышался тяжелый хлопок, народ разом ахнул. Тяжелая книга упала в костер, сначала на миг придавила пламя, но тут же оно вновь заиграло по сторонам, облизывая серебряный оклад, где по краям вились виноградные плети в гроздьях и листьях. Серебряный крест на верхней крышке книги, обвитый цветущей плетью винограда, сиял в середине, отблески огня дрожали на нем, а он, казалось, все рос и рос, заполняя собой все пространство. Дальние зрители тянули шеи, толкались, а ближние стояли, разинув рты и не сводя изумленно-испуганных глаз с серебряного узорного прямоугольника в огненном трепетно-рыжем венце.
Казалось, само время остановило свой полет и с недоуменным испугом смотрело на книгу, неподвластную огню. Но вот епископ поднял руки вверх.
— Благословите Господа, все ангелы Его, сильные крепостию, творящие слово Его! — вдохновенно воззвал он, словно видел над площадью детинца небесные рати, и многие белгородцы тоже задрали головы. — Благословите Господа, вся силы Его, слуги Его, творящие волю Его! Благослови Господа, вся дела Его, на всяком месте владычества Его, благослови, душе моя, Господа!
От одного возгласа к другому голос епископа делался громче, крепче, вдохновеннее, и последнее он прокричал в невыразимом священном трепете и восторге. Его черные глаза широко раскрылись и сверкали, и страшно было тем, кто видел его лицо. Само небо, казалось, погрознело, словно сам Всемогущий Бог опустил свой сверкающий взор на тесную площадь белгородского детинца, и каждый из бывших на площади ощущал на себе этот светлый и грозный взор. Бог, явившийся в чуде, стал вдруг пугающе близок, коснулся каждого, силой его полнился самый воздух, с каждым вздохом наполняющий грудь.
— Ну, раскидайте! — прикрикнул епископ на ближайших к костру мужиков.
Время, опомнившись, встряхнулось и кинулось вскачь, все на площади ожило, задвигалось, заговорило. Мужики торопливо принялись раскидывать палками костер. Руки едва слушались их, в мышцах была противная мелкая дрожь, как после непосильного напряжения. Жар отгребли, епископ наклонился, взял Евангелие, с натугой поднял и медленно понес в церковь. По площади прокатился изумленный вздох. От волнения почти никто не заметил, что епископ держит нагретые в огне края оклада не голыми руками, а через длинные рукава своего одеяния. Общее потрясение было велико, сила Бога явилась всем и казалась несокрушимой, несомненной! Радость послушным рабам Его, горе ворогам!
— Вот она, сила Господня! — провозглашал с церковного крыльца вернувшийся епископ. Удавшееся чудо вдохновило его — Бог не оставил, помог и ждал новых дел от своего слуги. И теперь епископ Никита чувствовал в себе силу приказать горе; не он, но Бог говорил его устами. — А вы, стадо неразумное, отвергаете дары милости Божьей, отталкиваете хлеб от себя, а грызете камень! Злобного бесочтеца зовете на совет!
Обвиняющий перст епископа протянулся в сторону Обережиных ворот. Долго он ждал случая посрамить и одолеть своего врага-обоялника. С печенеговой могилой, как вышло, Обережа посрамил его, но теперь пришел час его торжества, Бог дал ему сил положить конец упорной многолетней борьбе за умы и души белгородцев. Взоры их были устремлены на епископа, души раскрыты его словам, и каждое из них падало, как камень в тихую воду, разгоняя широкие круги до самых берегов. Все они были подавлены явленным чудом и сделались послушны, как дети.
— Здесь ваш ворог живет! — полный сознания своей безграничной власти, гневно восклицал епископ, указывая на Обережины ворота. — Слуга бесов! За его грехи, за противление вере Бог навел на вас орду поганых вавилонян! Погибнете, как погибло царство Иудейское, если не покаетесь в грехах, не прогоните бесова служителя! Возьмите его, изгоните его прочь, тогда Господь помилует вас!
— Гони, ребята, волхва проклятого! — первым закричал Добыча среди всеобщего молчания. Не отличаясь глубокомыслием, он легко поддавался внушениям тех, кого считал сильнее себя, и слушал епископа с открытым ртом. — Из-за старого лгуна мы тут все погибаем! Гони его прочь! Бей его, и Бог нас заступит от орды!
— Прочь ведуна! Бей его! — закричали замочники вслед за своим старшиной.
— Прочь волхва! Не сумел спасти, так пусть сильного бога не гневит! — завопили вслед за ними беглецы из округи. Это было понятно и раньше: если боги гневаются, значит, кто-то виноват: или князь, или зловредные чужеземцы, или волхвы. Так прочь их! Жителям сожженных ордой дворов и пахарям затоптанных пашен слишком нужна была надежда на сильное покровительство и крепкую защиту. Епископ Никита обещал им эту надежду, и десятки исхудалых рук уцепились за нее.
— Бей старика! Прочь его! Из города вон! Со стены! — ревели десятки голосов, и уже толпа, волоча в своем потоке и несогласных, ринулась к Обережиным воротам. Впереди всех бежал тот самый худощавый мужик с недостатком передних зубов, в рваном поярковом колпаке, что недавно чуть не сбросил со стены Иоанна. Звали его Кошец; его весь стояла между Белгородом и Малым Новгородом, через который орда попала на Киевщину. Каждый раз, когда ветер нес из полуденной степи запах дыма, Кошец думал о своем сожженном дворе и жаждал расплатиться за это — неважно, с кем, со священником или с волхвом!
Кто-то из белгородцев пытался остановить расправу, загородить ворота, но их смели, и толпа ворвалась во двор. Дверь в полуземлянку мигом сорвали, лавки перевернули — волхва в доме не оказалось. Кроме жилья, на тесном дворике были только погребок да банька, да еще высокий сруб колодца. Обшарили все, посрывали двери, но Обережи будто и не бывало. А разбуженная жажда разрушения кипела и искала выхода: люди переломали немудреную утварь, побили горшки, разметали пожитки Обережи.
— Где же сам? Где обоялник? Куда скрылся? — выкрикивали голоса. — Не обернулся ли вороной или собакой, не сбежал ли?
— Да он в гриднице, на воеводском дворе! — сообразил Добыча. — Туда, ребята!
— Давай за ведуном! — орал Кошец громче всех. — И там от нас не спрячется!
Шумным валом лохматых голов и разношерстых шапок толпа устремилась к воеводскому двору. Как вчера они готовы были разорвать служителя Христа, так теперь взывали к нему о спасении; как вчера они яростно рвались отомстить за поругание древних богов, так теперь проклинали их. Беда бросала их умы и души из стороны в сторону, от одной надежды к другой; так мечется загнанный зверь, пытаясь прорвать железный крут рогатин.
Епископ наблюдал за происходящим с церковного крыльца, сосредоточенный и молчаливый, как воевода, смотрящий с холма на свои полки. Говорил Господь: «Кто не пребудет во Мне, извергнется вон, как ветвь, и засохнет; а такие ветви собирают и бросают в огонь». Обережа был для Никиты такой ветвью, не приносящей плода, и епископ без колебаний готов был сжечь бесомольца руками разъяренной толпы. Почти один среди тысяч новообращенных, остающихся по сути язычниками русов, он не выбирал дорог и верил, что Господь простит ему прегрешения ради благой цели. Разве не сам Он сказал: «Не мир пришел Я принести, но меч»?
Воеводские ворота оказались закрыты: встревоженный шумом тысяцкий не велел никого пускать и кликнул дружину.
— Отворите! Отвори, воеводо! — нестройно ревела толпа. — Отдай нам обоялника!
Кошец впереди всех яростно колотил костлявым кулаком в дубовые горбыли ворот. Добыча не отставал от него — вспотевший, раскрасневшийся, как на поле битвы, орущий широко разинутым ртом сам не зная чего. Они не помнили уже о священной книге, не думали, за что и зачем надо бить и гнать волхва. Все здесь были напуганы, а многие и разорены ордой; проповедь и чудо наполнили их благоговением перед могуществом Бога Христа, а епископ указал врага, мешающего спасению. И со всей яростью, порожденной страхом и жаждой избавления, они кинулись на этого врага, забыв о прежнем уважении к нему. Беда перевернула весь их мир, и то, что прежде почиталось, теперь было ненавидимо за неоправданные надежды.
— Чего надобно? — Сам тысяцкий Вышеня вышел на гульбище терема, так что мог поверх тына видеть площадь и сам был виден всем. Не зная причины шума, тысяцкий был сильно встревожен этой смутой, но держался твердо и властно, ничем не выдавая тревоги. При виде его толпа сама собой притихла. — Что, собачьи дети, смуту затеяли? Вот я псов на вас спущу! — пригрозил он, гневно хмуря брови.
— Не смуту, воеводо-батюшко, а хотим бесомольство из города вывести! — закричал в ответ Добыча. Его тщеславия нельзя было погасить одним окриком. Сейчас было его время отличиться, и Добыча не упустил случая. — Отдай нам ведуна, он у тебя схоронился в гриднице. А более нам ничего не надобно.
Во дворе услышали их требования. Некоторое время было тихо, только неясные восклицания, то ли спор, то ли просьбы и уговоры, долетали из-за тына. Толпа ждала — не брать же приступом воеводский двор! И вот ворота со скрипом стали отворяться. Добыча, Кошец и человек пять самых яростных крикунов ринулись было во двор и вдруг застыли, задние натолкнулись на передних. На крыльце вместо Обережи стоял Явор. Под его рубахой были заметны многослойные складки плотной повязки на груди и плече, через щеку и подбородок тянулся кривой шрам с темной коркой подсохшей крови. Он сильно изменил лицо Явора, и при взгляде на него холодело в груди. Светлые волосы Явора слиплись, загорелое лицо побледнело и осунулось. Он тяжело дышал, а глаза его смотрели исподлобья на крикунов таким страшным ненавидящим взглядом, что люди ахнули и попятились. Казалось, вся его отвоеванная у смерти сила обратилась в эту ненависть, и взгляд его поражал ужасом, как огненное копье-молния. По сторонам Явора виднелись бледные лица Медвянки и Сияны, сам тысяцкий стоял на гульбище, изумленно приоткрыв рот. Явора считали мало что не убитым, и его появление поразило всех, как громовой удар.
Когда крики толпы с угрозами Обереже долетели до гридницы и до истобки, челядинцы побежали затворять двери, кмети схватились за оружие. Сам Обережа встал с лавки и взял свой посох, Медвянка и Сияна бросились удерживать старика.
— Сейчас я горлодеров-то уйму! — грозил Велеб, направляясь к порогу.
— Нет! — вдруг хрипло, но твердо сказал Явор. — Я сам!
Обернувшись на его голос, потрясенная Медвянка увидела, как он вдруг разом сел на своей лежанке и выпрямился, быстро и упруго, как здоровый. Медвянка вскрикнула от неожиданности: еще утром он едва поднимался, когда она подносила к его губам ковшик с водой.
Явор и сам не понимал, что с ним происходит. Та неведомая сила, которую Обережа влил в него и которой отогнал от него смерть, теперь разом вскипела в его жилах, подняла и понесла. Словно забыв о ранах и слабости, Явор отбросил одеяло, оправил рубаху, спустил ноги с лавки и встал. Все в клети смотрели на него, замерев, словно на их глазах сам Святогор разбил каменные доспехи и вышел на волю из горы.
В первое мгновение у Явора закружилась голова, он покачнулся, но удержался на ногах. Медленным и твердым шагом он пересек истобку и гридницу, прошел через сени на крыльцо, и никто даже не сунулся его поддерживать — такая сила была в его движениях. «Его Перун несет! » — мелькнуло в голове у Медвянки. Явор не чувствовал ни боли, ни тяжести, он ощущал несущую его чужую силу. Теперь он узнал, как бьются рыкари, в одиночку одолевающие десятки врагов и не замечающие ран.
И перед воротами Явор увидел их — сквалыжника Добычу, нахального и бессовестного, тощего чужого мужика с наглыми голодными глазами — точь-в-точь зимний облезлый волк. Ради этих людей он выходил в поле, а они теперь занесли кулаки над всем, что было сильного и священного. В глазах Явора они были врагами хуже печенегов — еще подлее и презреннее.
Ступив через порог на крыльцо, Явор пошатнулся, сделал шаг и вцепился в резной столб.
— Куда? — хрипло спросил он, и его изменившийся голос ужаснул, как голос из могилы. — Обережу вам? Разлаялся, пес сквалыжный! Да я и с саней встану, а тебя уйму!
Добыча, к которому были обращены эти слова, сам побледнел и задрожал под этим страшным взглядом, попятился. С ним подались назад и остальные.
Чудеса сегодня так и сыпались на головы белгородцев, одно страшнее другого!
— Кто смел, через меня ступит, тот Обережу тронет, — задыхаясь, отрывисто и грозно выговорил Явор. — А пока я жив — не дам!
Добыча еще попятился и спиной вытеснил подручников со двора. Самые крикливые онемели под страшным взглядом Явора, самые глупые поняли, что затеяли безумное дело. Никакие слова не образумили бы их толковее: ведь Явора чуть не с саней поднял тот самый Обережа, которого они сейчас яростно обвиняли в бессилии и зловредности. Сила, исцелившая поединщика, не могла быть злой. Все видели, как Явор бился, — его сила не могла быть от дьявола, сидящего в бездне. И ни один здоровяк не посмел бы оттолкнуть его, едва стоящего на ногах, — таких святотатцев земля не носит.
Толпа разом ослабела, как волна, разбившаяся о берег; епископу не достать Обережи, пока у него есть такой защитник, пусть даже один против всех!
Воеводская челядь тут же закрыла ворота. Едва враги скрылись, как силы покинули Явора. Он крепче вцепился в столб крыльца и упал бы, но товарищи-кмети, бывшие наготове, тут же подхватили его и торопливо понесли назад в истобку. Глаза его закрылись, Явор снова впал в беспамятство, словно в этой короткой вспышке сгорели его силы, предназначенные для многих будущих дней. Медвянка схватила его руку и прижала к своему лицу. Она, как и все, была потрясена произошедшим, отчаянно боялась за Явора и только краешком сознания негодовала на Добычу и прочих, заставивших его встать. Он в поле выходил навстречу смерти, а она и здесь пыталась до него добраться! Медвянка плакала от страха, как в первую ночь после поединка, крепко прижимала к щеке руку Явора, и тепло этой безжизненной руки было для нее солнцем всего мира.
Ворота закрылись, толпа на площади осталась наедине с собой, весь крикливый задор куда-то подевался, погас. От ревущего пламени злобы осталось только шипение мокрых углей.
— Да опомнитесь вы, Явор ведь за весь Белгород бился, чуть жизни не лишился ради нас всех, а вы и его подняли! — негодующе хрипел староста гончаров. Голос он сорвал еще раньше, пытаясь удержать толпу от расправы, но в наступившей тишине и хрип его был теперь слышен.
— Ведь насмерть его убил печенег, а Обережа его выходил! — кричала Калина. Волосы ее растрепались, лента сбилась набок, щеки горели как маков цвет, на лбу краснело пятно от удара — видно, и она полезла в драку ради волхва. — Обережа нас всех сколько лет выхаживает, а вы на него! И ты, борода ржавая, денег накопил, а ума сколько было, и тот под старость растерял! — напустилась она на Добычу.
— Ну ты, попридержи язык! — Слыша обидные слова, Добыча опомнился. — Ведь бискуп сам велел…
— Да с бискупом ведомо дело: Обережа упыря печенежского прогнал, а болгары не сумели, вот им и обидно! — заговорили вокруг. Наваждение схлынуло, белгородцы сами себе дивились и смотрели друг на друга с изумлением, как разбуженные от страшного сна.
— Стыдитесь, козлы бесчинные! — бушевал Шумила, потрясая кулаками. — На седую голову кулак поганый подняли! Вас приютили в городе, хлебом кормят, водой чистой поят, а вы чего деете! Тебя самого, каженник лешачий, со стены бы бросить!
Он тряхнул могучим кулаком в сторону Кошца; тот кинулся было на оружейника, но соседи удержали его.
— Так ведь чудо явилось! — защищался Добыча. Излишняя удаль с него пооблетела, но он еще не сдался. Он оглянулся на церковное крыльцо, но епископа там уже не было. — Ведь не сгорела в огне книга священная! Значит, Бог Христос сильнее старых богов!
— Да чему там гореть, серебро ж не горит, ты меня послушай! — отвечал ему какой-то сереброкузнец, стуча себя в грудь, в кожаный передник. — Эх, звери вы безумливые! Явор чуть жив, а и то за Обережу встал! Зазор всему городу!
— Давай расходись! — С воеводского двора вышли гриди и стали расталкивать толпу. — Вали по дворам, буде орать!
Ворча и гудя, толпа начала расходиться. На душе у всех было смутно, никто не понял, кто же в этом споре оказался прав. Перед глазами вставал то серебряный крест в огненном трепещущем венце, то Явор, едва стоящий на ногах, но заслонивший волхва, который его выходил. Орда — беда, что и говорить, но не так-то просто понять волю неба. То ли древние боги огневались на славян за то, что их обесчестили, и возглашают славу греческому и иудейскому Христу, то ли Христос гневается за то, что древние боги прочно живут в сердце, в мыслях, на языке каждого из недавно крещенных славян.
Добыча долго еще не мог успокоиться после событий этого бурного дня. Злился он и на Обережу, который победил его, даже не показавшись на глаза, злился на всех тех, кто срамил и стыдил его перед воеводскими воротами, и даже на тех, кто это слышал. «От всяких бед меня свободи, зовуща: Иисусе, Сыне Божий, помилуй мя! » — в мыслях и вслух твердил он целый день, раздумывая, как бы поправить свое достоинство.
— Тебе бы, батюшко мой, не бога славить, а о доме порадеть! — в досаде упрекнула его жена на второй день. — Печенег-то наш лежит пластом, а по двору работать некому. Что же теперь, гончары, что его били, взамен него нам двор мести будут?
И тут Добыча вспомнил о тяжбе с гончарами, в которой тысяцкий присудил ему взять продажу с гончаров за увечья Галчени. Теперь была самая пора взыскивать долги. Добыча был не столько корыстен, сколько тщеславен, — ему были важны даже не шесть Меженевых гривен, а торжество над обидчиками. Сами боги жаждут скорейшего их наказания, иначе и быть не может, поскольку боги справедливы. И спеша исполнить волю богов, Добыча тут же перепоясался, взял шапку и отправился на воеводский двор.
Тысяцкий Вышеня посмотрел на него волком и сперва не хотел и слушать. С епископом Никитой, правой рукой и первой заменой самого киевского митрополита Леонтия, Вышеня ссориться не хотел и весь свой гнев обратил на Добычу. И епископ не вовремя взялся богов разбирать — не до смут, когда орда под стеной! А тут еще замочник полез, тоже, мученик Федор и Иван нашелся!
Вышеня уже велел гридям вывести Добычу вон, но епископ вступился за него. Он тоже не забыл, кто первым поддержал его против волхва. Вдвоем они напомнили тысяцкому его же собственный недавний приговор и заставили отдать приказание. Тут же десятник Гомоня взял трех гридей и вместе с торжествующим Добычей отправился взыскивать долги.
С одного двора они унесли три гривны серебра, с другого толстый сверток холста, с третьего увели блеющего барана. За время осады все съестное настолько вздорожало, что баран мог пойти и за три гривны, раньше на эти деньги можно было купить целое стадо.
В самом большом долгу перед Добычей оказался Межень. Гончар и в лучшие времена едва ли смог бы собрать шесть гривен, а теперь, когда люди из окрестных сел и весей не съезжались в Белгород на торг, найти столько серебра для уплаты продажи было и вовсе невозможно. Громча и Сполох, со стыда уже четвертый день не поднимая глаз на отца, усердно работали. Они даже не жаловались на то, что на обед и на ужин получают по горбушке хлеба и по луковице. Ожидая долгой осады, Межень велел беречь припасы.
— Больно много в них лишней удали, — с угрюмой досадой приговаривал он. — Не во вред будет животы подтянуть.
В первые дни после драки у колодца все умы были захвачены подошедшей ордой и поединком. Но теперь, когда волнение от этих событий улеглось, сыновья гончара вспомнили о своей новой вине и тоскливо подумывали, что Добыча тоже, уж верно, теперь о ней вспомнит. Они знали, что с их отца присудили взыскать шесть гривен, знали, конечно, и о том, что денег таких у отца нет и взять их негде. Горестно недоумевая, какой же злой дух во второй раз подряд толкнул их на драку, братья уныло ожидали неизбежного наказания, не находили себе места, вскакивали на каждый звук шагов по соседству или голос у ворот. Сбежать бы вовсе из дому, чем так мучиться, — да куда сбежишь, когда орда у ворот? Весь город был пойман в ловушку, а братья оказались пойманы вдвойне.
Когда Добыча забрал Галченю от Обережи, Живуля тоже вернулась домой. Теперь она не могла даже проведать Галченю и скучала по нему. На братьев она по-прежнему держала обиду и почти не разговаривала с ними. И это осуждение мягкосердечной и любящей сестры проняло Громчу и Сполоха сильнее мрачной ворчливости отца. Горько жалея о сделанном, оба брата положили себе впредь, ежели боги их помилуют, подружиться с Галченей и защищать его от обид и насмешек.
— И вот на другой день после шума в детинце на двор к Меженю явился десятник Гомоня с тремя гридями и с самим Добычей.
— Ну что, хозяине, нашел шесть гривен? — дозвавшись Меженя из мастерской, спросил десятник.
— Смеешься! — угрюмо буркнул Межень, отворачиваясь. — И в доброе-то время шесть гривен — беда, а ныне…
— А нет — забирает у тебя Добыча работника! — объявил Гомоня. — Так обычай велит, так тысяцкий приговорил, тому и быть!
Добыча стоял позади десятника, гордый и довольный своим торжеством. По обычаю, несостоятельный должник оказывался рабом того, кому должен, и работал на него до полного возврата долга или отдавал вместо себя кого-то из домочадцев. Нелегко отдавать в неволю свое дитя, но если даже Добыча согласился бы взять за долг их добро и двор, то чем кормиться дальше?
Хозяйка запричитала, а гончар только перевел угрюмый взгляд с одного сына на другого. От Громчи в мастерской было больше толка, так что прощаться приходилось со Сполохом. Поняв отцовский взгляд, Сполох втянул голову в плечи и съежился: для его вольнолюбивого и веселого нрава участь холопа, пусть и не полного, была хуже смерти.
Но судьба позаботилась о Сполохе и избавила Меженя от тяжкого выбора. Добыча не заставил его долго мучиться и выбрал сам.