На Явора и Сияну, молча сидевших на опушке, вдруг повеяло мягким теплом. Оба они разом обернулись — из глубины березняка к ним приближался, неслышно и размеренно ступая по траве, высокий и крепкий старик, в белой рубахе, с резным посохом в руке. И десятнику, и девушке разом подумалось, что сам Сварог, Отец Мира, сошел с небес посмотреть поближе на веселье своих земных детей, — так величав и строг был его вид.
Но едва он сделал еще несколько шагов, как они узнали Обережу. Переведя дух, Явор и Сияна вскочили, приветствуя волхва, пригласили его сесть рядом с ними, но обоих не оставляло чувство близости божества, словно Сварог все же был где-то рядом, словно его очи смотрят на них из мудрых и добрых глаз Обережи.
Сидя меж девушкой и десятником, волхв любовался плясками в хороводах, слушал звонкие голоса. Сияна украдкой поглядывала на него, и в отблесках костров ей показалось вдруг, что в волосах и бороде Обережи заметно прибавилось седины. Она не могла теперь вспомнить, поседел ли старых волхв постепенно за время осады, или это случилось разом. И новое чувство примешалось к ее радости — чувство близости мира предков, которые тоже сейчас, верно, радуются за своих детей. Обережа был в их глазах живым гостем из мира богов и предков, живой связью поколений. Теплое дыхание волшебной силы, которая утешала, лечила, наставляла, теперь ощущалось так сильно и ясно, как тепло в шаге от костра.
— А помнишь, дедушко, ты говорил, что придет воин небесный и нас от беды избавит? — чуть погодя спросила Сияна. Ей казалось, сейчас можно задать любой вопрос, даже самый важный, и получишь ответ. — Я-то думала, что князь из похода воротится и нам поможет. А его нету, и воина никакого нету, но Змей проклятый уполз-таки. Как же так?
— Как так не было воина? — Обережа усмехнулся, не отводя глаз от пляшущих перед огнем девичьих фигур в белых вышитых рубахах. — Был воин. Да не один.
— Кто же? — Явор повернулся к волхву.
— Кто? — Обережа тоже повернул голову и посмотрел в лицо кметю. Отблески огня, как нарочно, высвечивали перебитый нос Явора, кривой шрам через щеку и подбородок. — Да ты. Межамире! И ты, и Велеб, и Галченя, и Шумила ваш неугомонный, и даже ты, горлинка моя ясная. И прежние люди подсобили — и отрок тот, что коня в печенежском стане искал, и воевода Претич, и наш Почин седобородый, что память о них до нас донес. Всякий, кто землю свою любит и себя за нее не жалеет, тот и есть воин небесный, богами посланный. Даже и я, старый. Всякий, кто в сию злую годину лютый голод терпел, кто смерть принял, тот воин в рати Матери-Кормилицы нашей. И рати той никому не одолеть. Несть ей числа, нет переводу силе ее.
Обережа поднялся, взял свой посох, мешочек для целебных трав и пошел назад, в рощу. Явор и Сияна смотрели ему вслед, и обоим казалось, что волхв приоткрыл им какую-то священную тайну. Но разве он сказал что-то такое, чего они не знали всегда?
К Явору подбежала запыхавшаяся Медвянка и высыпала ему на колени целую охапку сине-желтых цветов, которые потом стали называть иван-да-марья — знак неразрывного единения двух любящих. Явор обнял свою невесту, а Сияна встала и пошла прочь. Снова ее охватило непонятное томленье, тоска по кому-то неизвестному. Каждая девушка искала себе жениха, и многие находили, а Сияне казалось, что она своего жениха уже знает, но судьба увела его куда-то далеко и он так же томится по ней, но не может прийти и обнять ее. Кто он, где он, когда они свидятся?
Раньше Надежа думал справить свадьбу Медвянки и Явора на Купалу, но на радостях решили не тянуть. На другой же день после ухода орды Надежа принес из рощи молодую березку и поставил над воротами в знак того, что в доме есть нареченная невеста. Приданое Лелея и Медвянка с подругами шили еще во время осады, и теперь Надеже оставалось только съездить в Киев за припасами.
И уже дней через десять после Ярилина дня Надежа стал созывать гостей на свадьбу своей дочери и десятника, Лели-Весны и Перуна-Воина. Весь Белгород поднялся утром с чувством, будто свадьба — в его собственном роду. Рано поутру девушки-подружки в последний раз собрались в доме Надежи, чтобы проводить Медвянку в новую жизнь. Они разбудили ее, принесли умыться воды из Обережиного колодца, одели в новую белую нижнюю рубаху и красную шелковую верхнюю, убрали всеми украшениями, какие раньше дарил ей отец. При этом они пели грустные песни, навек прощаясь со своей подружкой, которая теперь невозвратно уходила от них, а Медвянка прощалась со своими родными перед вступлением в другой род.
Из-за леса, леса темного,
Вылетало стадо лебединое,
А другое стадо гусиное;
Отставала лебедушка
Что от стада лебединого,
Приставала лебедушка
Что ко стаду, ко серым гусям!
Медвянка голосила и утирала слезы, чтобы дать выход своему волнению, но сердце в ней пело радостью и нетерпением. Любовь настолько сроднила ее с Явором, что свадьба казалась ей не переходом к новому, а возвращением в естественное состояние. Жизнь Явора была ее жизнью, все существо Медвянки стремилось навсегда закрепить их единство, заботиться о Яворе, подарить ему детей, в которых он будет продолжен. Прежняя девичья жизнь для нее утратила смысл, золотое веретено Макоши указало ей судьбу, и Медвянка не желала ничего иного.
Свою девичью ленту она передала, как полагалось обычаем, младшей сестре, и Зайка радостно напялила ее на свою головку, снова засиявшую медными переливами. Еще года два-три следовало дожидаться поры, когда и ей пристанет девичья лента, но чего же не покрасоваться ради праздника? Разве не она теперь станет полноправной наследницей сестры среди белгородской молодежи? Ну, не сейчас, а лет через пять приходите посмотреть!
Вскоре застучали у ворот: жених пришел за своей невестой. Поскольку родни у Явора не было, отца ему заменял тысяцкий, братьев — гриди. С ними пришел и Обережа. Тысяцкий, как старший в роду жениха, вошел первым и приблизился к Надеже.
— Голова с поклоном, ноги с подходом, руки с подносом! — сказал он и подал Надеже тяжелый мешочек с серебром. — Вот вам вено, отдавайте нам невесту!
Надежа принял выкуп и велел вести невесту. Из второй клетуши вывели Медвянку, для защиты от порчи и сглаза закрытую белым полотняным покрывалом, расшитым по краям волшебными оберегающими узорами. Надежа подвел ее к тысяцкому, тот взял ее за одну руку, Обережа за другую, и вместе они обвели ее вокруг Явора в знак того, что теперь она принадлежит ему, и передали ему ее руку. Потом жених и невеста подошли к печи и опустились на колени возле нее. Надежа взял каравай хлеба с прочерченным на нем солнечным крестом и благословил им склоненные головы новой четы.
— Пошли им счастья и здоровья на множество лет, Свароже-господине! — воскликнул он. — Будьте богаты, и пусть сколько на небе ясных звездочек, столько у вас будет детушек!
Ты Сварог-Отец, скуй нам свадьбу,
Свадьбу крепкую, долговечную,
На три грани да на четыре:
Первую грань — на любовь, на совет,
Другую грань — дай на долгий век,
Третью грань — дай на хлеб, на мед,
Четвертую — дай на детушек! —
запели хором девушки. К печи подошел Обережа и прикрепил на грудь невесте свадебный оберег — серебряное полукольцо, к которому на коротких цепочках были подвешены две маленькие выкованные из серебра ложки, ножичек, птица, ключик и звериные зубы.
— Да будет семья ваша благополучна, живите в довольстве, пусть богатство ваше хранится и множится, и да разыдутся вороги ваши видимые и невидимые! — сказал он, от имени древних богов благословляя рождение новой семьи. — И да будет так, доколе свет белый стоит!
Выкупленную и отпущенную родом невесту вывели со двора и повели в дом жениха, построенный перед свадьбой. Жених и невеста шли в середине, со всех сторон окруженные родней и гостями; все несли в руках ножи, топоры и зажженные факелы, гремели бубенчиками, звенели колокольчиками, чтобы острым железом, огнем и шумом отпугнуть с пути всякую зловредную нечисть. Впереди всех шел Обережа, охраняя путь новой семьи от всякого зла.
— Будь наша хоромина пресветлая, добрая, благословенная: каждая щелочка, со дверьми и окошечками! — говорил он, прежде чем вступить в ворота, по сторонам которых были разложены костры. — Кругом нашей хоромины тын дубовый, колья остры, ворота крепки, и нечисти-нежити, ворогам видимым и невидимым сюда и ходу нет!
Входя в дом жениха, Медвянка перепрыгнула через порог, не ступая на него, — здешний домовой, при постройке дома заманенный добрым угощением, еще ее не знал. За порогом женщины осыпали жениха и невесту хмелем и зерном, приговаривая:
— Жито для жизни, хмель для веселья! Тысяцкий взял печной ухват и им снял с Медвянки покрывало.
— Ну, хороша ли наша невеста? — спросил он у названой Яворовой родни.
И все хором закричали:
— Хороша! Хороша!
Надежа свернул голову белой курице и бросил ее в печь, а Явор обвел Медвянку вокруг печи, — теперь она перешла под защиту духов этого дома и с тем вошла в свой новый род. Перед печью жених и невеста по три раза отпили меда из чаши, передавая ее друг другу, чем скрепляли свое новое единство, а потом бросили чашу под ноги и растоптали, говоря:
— Как растоптана чаша сия, так растопчутся и вороги наши!
А тысяцкий с Надежей договаривали:
— Сколько от чаши осколочков, столько вам и детушек!
Маленькая ножка Медвянки, обутая в поршень с яркой вышивкой, первой тянулась наступить на чашу, но красный сапог Явора мягко, однако решительно оттолкнул ее и первым раздавил чашу. Видя это, гости вокруг засмеялись — значит, хотя Медвянка и будет спорить с мужем, ей все же придется уступать ему.
Всеми этими обрядами невеста окончательно простилась со своим прежним родом и перешла в новый. Явора и Медвянку посадили в красный угол, на медвежью шкуру, гости расселись за столы в обеих клетушах и на дворе, и началось пированье — самое главное в любой свадьбе. Выкупив себе жену у ее семьи, Явор теперь должен был выкупить ее у всего рода-племени, а мало ли племен со всей русской земли собралось сейчас за его столами? Чуть не весь город перебывал на свадьбе Явора и Медвянки, все ели, пили, славили молодых и желали им счастья. Лукаво переглядываясь, девицы звонко пели:
Ты садись-ка, добрый молодец,
Поплотнее со мной рядышком,
Чтобы век-то нам не разлучатися,
Друг на друга не пенятися.
Ты садись-ка не со спесью-гордостью,
А садись-ка с любовью-милостью,
Чтобы жить нам не маяться,
А проживши, не спокаяться.
Вскоре после ухода орды гончар Межень одолжил у купцов лошадь и собрался съездить в Киев. За время осады у него скопилось много горшков, и теперь он хотел продать на многолюдных киевских торгах свои изделия и поправить наконец дела. В семействе гончара и сейчас еще ели не досыта, а в душе Межень подозревал, что скоро и ему придется тратиться на приданое для дочери. Теперь, когда Галченя стал свободным, Межень был не прочь отдать Живулю в такой богатый дом, и ее уже не бранили за привязанность к сыну печенежки.
И Межень, и Сполох, взятый отцом в подмогу, уже не раз бывали на киевских торгах, но пестрота и многолюдство стольного города всякий раз поражали заново. Заплатив мытнику на одном из подольских торгов установленную пошлину, Межень едва сумел найти в гончарном ряду местечко для своего воза. И дело у него пошло неплохо, его ровные горшки с тонкими гладкими стенками, покрытые разноцветными узорами, нравились и киевлянам, и особенно собравшимся на торг жителям округи — их местные гончары делали посуду толще и грубее. Даже вечно хмурый Межень поразгладил морщины на лбу, а не в отца пошедший Сполох и вовсе пел соловьем, пряча в задок повозки то мешочек проса, то пару сушеных рыбин, то беличью или кунью шкурку. Редко когда им давали маленький обрубочек серебра или мелкую стеклянную бусинку; такую плату Межень завязывал в платок и прятал за пазуху — калиты ему не приходилось заводить.
Какой-то смерд с мешком за плечами, деревлянин родом, судя по выговору, и его жена, с бахромой, пришитой надо лбом к повою, долго приглядывались к вместительной корчаге с узким горлом и двумя большими ручками, вертели ее так и эдак, постукивали по стенкам, разрисованным красными и зелеными волнами.
— Берите, людие добрые, не пожалеете! — весело уговаривал их Сполох. — Наши корчаги не простые, нашими корчагами Белгород от лютого разоренья избавлен!
— Да ну? — удивился деревлянин. — Как так — корчагой избавлен?
— А вы и не ведаете? — Теперь уже Сполох удивился. — Да где же у вас уши, не на спине ли растут? Неужто и не знаете, что орда огромная под Белгородом стояла полный месяц?
— Ну, это врешь, — отозвался деревлянин и покрутил стриженной в кружок головой. — Не месяц, а три седмицы от силы.
— Это вам три седмицы, а нам они в три года встали! — с показной обидой ответил Сполох. — Вишь, как отощал!
Он с готовностью задрал рубаху, но женщина с бахромой на лбу замахала руками:
— Тьфу, шальной! Ты нам свои ребра не кажи, а расскажи толком, как это ваши корчаги Белгород спасли.
— А вы не знаете? И не любопытно, отчего орда вот так разом, без битвы и без дани, поднялась да ушла?
— Любопытно, оттого и просим.
— Ну, слушайте, коли любопытно, я за повесть денег не возьму. Ничего не скрою, что ведаю! — с важностью, подражая волхвам-кощунникам, заговорил Сполох.
Усевшись на край телеги и свесив ноги, он принялся громко, с чувством рассказывать о нашествии орды на Белгород. Здесь было все: и тьма-тьмущая печенегов, и ханский сын-поединщик огромного роста и невиданной силы, с позором поверженный белгородским десятником, и лютый голод в городе, и смятение, и бурное вече, и мудрый замысел Обережи, и невиданно украшенные колодцы, и печенежские послы, от удивления едва стоящие на . ногах.
— Ишь, чистый скоморох, — бормотал в бороду Межень, глядя, как младший сын то выпрямляется, выпятив грудь и вытаращив глаза, изображая Тоньюкука на поединке, то рыдает и причитает над умершими, то с торжественным видом вынимает из колодца ведро с болтушкой. Но сердиться гончару было нечего: Сполох рассказывал так живо и увлекательно, что вокруг их воза собралась порядочная толпа. Даже Межень и то нехотя заслушался.
Счастливый таким случаем показать себя, Сполох старался вовсю. В толпе слушателей он видел и нарядных румяных девиц, и богатых купцов, и кметей. Поблизости от него стояли два княжеских гридя — один русобородый, а второй с длинными белесыми волосами, с прямыми чертами лица, с высоким лбом — варяг или русин, Сполох их плохо различал. Запона его плаща была заморской работы, с кольцом в виде свернувшегося змея, а булавка — маленький молоточек, совсем как настоящий. Вот бы такую!
Слушая Сполохову повесть, русобородый усмехался и покручивал головой, дивясь то ли самому рассказу, то ли искусству рассказчика. Варяг слегка хмурил брови — видно, плохо понимал.
— А корчаги те, что печенеги с собой к хану унесли, были нашей работы, вот такие точно, — под конец сказал Сполох, указывая на узкогорлую корчагу в руках деревлянина. — Как будете в гостях у хана Родомана, сами увидите!
Не раздумывая больше, деревлянин тут же купил корчагу, чтобы потом всему своему роду и всей веси пересказывать чудесную повесть о спасении Белгорода. Довольные рассказом прочие слушатели вслед за ним разобрали еще немало корчаг, горшков, мисок и кувшинов.
Варяг развязал калиту и вынул новенькую, блестящую серебряную монетку, не привычный диргем, а другую, поменьше. На такую можно было купить полвоза, и Сполох испугался — не разменяться им. Варяг бросил ему монету — она сверкнула на солнце, как рыбка на крючке у рыбака. Сполох подхватил ее на лету и крепко сжал в кулаке.
— Чего пожелаешь, господине? — кланяясь и указывая на посуду, спросил он.
Варяг засмеялся — горшки и кринки ему были ни к чему.
— Добрая баснь есть дорогой товар, — ответил он, и по его неспешному выговору Сполох определил: варяг и есть.
— Подороже горшка! — со смехом сказал русобородый кметь. — Поди, приврал, а, отроче?
— Ни словечка не приврал! — обиделся Сполох. — Никакая не баснь сие, а чистая правда! Поди в Белгороде у людей спроси, коли мне не веришь! Сам тысяцкий подтвердит!
— Ну, держи тогда от меня! — Русобородый бросил ему половинку диргема. — Пошли, друже!
Оба кметя пошли прочь, а Сполох провожал их глазами, сжимая в кулаке две серебряные монеты. В день за горшки столько не выручишь, сколько за басню дали! Видно, не один Обережа может чудеса творить! Спохватившись, Сполох разжал кулак, будто боялся, что монеты в его ладони растают, как кусочки льда. Нет, не растаяли, и Сполох повеселел.
— Вот, батя, а ты меня брать не хотел! — обернувшись к отцу, сказал он. — С Громчей ты нипочем бы столько не продал!
— Лепил-то горшки больше Громча, а ты-то вокруг ходил только, — ворчливо ответил Межень, но видно было, что и он доволен. — Языком трепать всякий может.
— Уж прости, а неправда твоя, батюшко! — с гордой убежденностью ответил Сполох. — Языком трепать тоже умеючи надо!
Князь вернулся назад уже осенью, когда жатва была закончена, на краях опустевших полей сырой ветер трепал «Велесовы бороды», а в селах и весях народ пировал на рожаничьих трапезах, благодаря богов за урожай. Теперь пришла изобильная пора года, время свежего хлеба, когда даже самый бедный смерд был сыт и в каждом доме дети не видели через стол отца за грудой пирогов.
В Белгороде все стало почти по-прежнему, только на пустыре появился длинный пологий холм над скудельницей, а на нем стояли горшки с кашей и лежали пироги, принесенные родичами умерших. Но запустения в городе не замечалось; многие из тех, чьи веси разорила орда, остались в Белгороде жить, заняли опустевшие дворы, вошли в поредевшие семьи, построили свое жилье — внутри огромных стен еще оставалось немало свободного места.
Потихоньку горожане обзаводились скотиной взамен пропавшей в осаду, молодые подумывали о свадьбах, которые во множестве играются в самом начале зимы. Межень и Добыча еще в осенний Велесов день успели сыграть свадьбу Галчени и Живули, но замочник понес нежданный убыток: Галченя с молодой женой не стал у него жить, а ушел на двор к тестю и мать забрал с собой. Добыча сперва обиделся, а потом решил, что так оно и лучше, — родством с простым гончаром ему нечего гордиться. Он и согласился-то на эту свадьбу только потому, что женить сына надо, а невесты получше для печенега не сосватать. Межень принял зятя с охотой — ему понадобился работник. Вскоре после Перунова дня Сполох, наглядевшись на воинские празднества, ушел из дома, желая наняться в гриди к боярину или купцу. Межень легко отпустил сына.
— Пусть идет себе! — ответил он причитающей жене. — В моем деле от него толку нет, если не в гриди, так в скоморохи сгодится. А пропасть не пропадет — не из таких.
Князь Владимир вернулся с победой — чудские бояре и старейшины дали ему дань и клялись перед священными камнями давать ее каждый год и не чинить русским людям обид. Ах, как хороши были собольи и бобровые шкурки, железные и стальные ножи и мечи с резными костяными рукоятками, мелкорослая, но выносливая скотинка! Чтобы не потерять достигнутого, Владимир оставил княжить в Новгороде своего старшего сына Вышеслава, взамен умершего зимой Добрыни. Молодой новгородский князь укрепится, как надеялся Владимир, в чудских землях, а сам светлый князь устремился оборонять свой стольный город.
Немало пришло с ним воев из словен и кривичей. Зная о лихих делах печенегов в порубежье, князь Владимир торопился и тут же, едва войдя в Киев, объявил поход на печенегов.
— В наши пределы вступили поганые — мы их отучим к нам хаживать! — гневно говорил он перед своей дружиной. — Завтра же на конь!
Едва-едва Ратибор и Путята уговорили его немного обождать, дать отдохнуть людям и коням, пополнить запасы. Торопиться было некуда — за прошедшее время орда Родомана откочевала далеко и несколько дней ничего не решали.
Возвратилась домой и белгородская дружина. Вот теперь в город-щит пришло настоящее веселье: семьи кметей радовались возвращению своих мужей и отцов, привезенной ими добыче, а сами вернувшиеся радовались тому, что нашли своих домочадцев по большей части живыми и здоровыми. Несколько следующих дней только о том и было разговоров, что о пережитых белгородцами невзгодах и о чудесном избавлении. Епископ Никита устроил новый молебен в благодарность Богу за сбережение уходивших и остававшихся, а сами ратники нескончаемой чередой шли на поклон к Обереже, именно его почитая главным спасителем своих семей. Через три дня волхву уже некуда было складывать надаренные меха и съестные припасы.
Пока воеводы готовили новый поход, сам Владимир Святославич с ближней дружиной приехал в Белгород. Жители города-щита встречали его так же радостно, как и провожали, целыми толпами собравшись на улицах Окольного города, возле ворот и на забороле.
Сияна не пошла с родителями встречать князя на надворотную башню, а осталась дома. Со времен ухода орды она сделалась странной: то была непонятно весела, то грустила, даже плакала неизвестно о чем. Провориха причитала, что боярышню сглазили печенеги, то и дело бегала к Обереже за водой из священного колодца, просила у него оберегов и заговоров посильнее, чтобы снять порчу. А воевода, когда ему рассказывали о нездоровье дочери, только приговаривал, что ей пора замуж.
Ее много раз расспрашивали, что с ней, но ни матери, ни Проворихе, ни Иоанну, ни Медвянке, ни даже Обереже Сияна не могла объяснить причину своих слез. Ее верно сглазили, чей-то злобный дух нагнал на нее беспричинную тоску. Жизнь в Белгороде стала совсем такой, как была прежде, но сама Сияна изменилась, и ей было здесь странно. Ее мучило чувство одиночества, хотя все, кого она любила, по-прежнему были с ней. Все ли? Часто ей снился всадник с серебряным поясом, замерший на дальнем холме. Медвянка смеялась иногда, говоря, что Сияниным браслетом Белгород откупился, как данью, а Сияне было не до смеха. Вместе с браслетом ушла часть ее души, — недаром браслетом обручают жениха и невесту на сговоре. Но никогда этому сговору не стать браком, никогда ей не соединиться со своим женихом, сыном чужого и враждебного народа, и Сияна плакала о своей душе, которой больше никогда не стать целой. Ей казалось, что она, как осиротевшие в осаду дети, никогда не залечит этих ран.
Встрепенулась Сияна только тогда, когда вернувшаяся в горницы мать рассказала, что князь в первых же приветственных словах пообещал немедля послать свою дружину вдогонку за печенегами, чтобы наказать их за дерзкий набег.
— Неужели опять? — воскликнула Сияна, в волнении не заметив, что спорит с самим светлым князем. — Едва одну беду избыли — теперь сами же новую кличем! Ищет князь новой битвы — новой крови, нового горя! Ну, нагонят его полки печенегов, разобьют их, отомстят, а к другому лету печенеги новую орду соберут и снова придут, в свой черед нам мстить! Неужто так весь век и протянется?
— Не девичьи сие заботы! — Боярыня Зорислава махнула рукой. — Князю лучше знать, как воевать.
— Я к Ивану пойду! — Сияна вскочила с места и выбежала из горницы. Ей нестерпима была мысль, что снова сшибутся со звоном русские мечи и печенежские сабли, что снова прольется кровь и, может быть, Тимерген навсегда закроет глаза.
На дворе было шумно, многолюдно — отряженные в поход ратники готовились к завтрашнему уходу. Перед крыльцом Сияна увидела Явора-Межамира, в новой синей шапке с черной собольей опушкой, а рядом с ним стоял Дунай Переяславец, такой же нарядный и веселый, как всегда, словно и не было позади долгого и тяжелого похода.
— Я тебе что говорил — ворочусь к тебе на свадьбу! — весело восклицал он, дружески хлопая Явора по плечу. — А ты меня не дождался, без меня свадьбу сыграл! Совесть не зазрит?
— О своей бы свадьбе призадумался, не век по чужим гулять! — отвечал ему Явор.
Увидев Дуная, Сияна вдруг вспомнила вечер перед уходом дружины, замерла на миг, смутилась, но тут же торопливо прошла дальше.
Дунай тоже заметил проходящую девушку, радостно охнул и устремился за ней.
— Эй, Переяславче! — окликнул его с крыльца Ян Кожемяка. — Князь в гости идет, нас с собой зовет!
Дунай остановился в воротах, оглянулся вслед уходящей Сияне, дернулся назад к крыльцу, мгновение колебался, а потом со смехом вернулся во двор. Никакое иное светило не могло затмить для него свет очей Красна Солнышка.
К Явору подошел Рагдай Удалой.
— Здоров ли теперь, Межамире? — спросил он и положил Явору руку на плечо. Явор хотел ответить, но встретил взгляд Рагдая и вдруг увидел в нем особое знание, отражение источников живой и мертвой воды. И Явор ясно понял, что Рагдай тоже однажды умирал. В травень Явор ничего такого в нем не заметил, но теперь он сам смотрел по-другому и видел много такого, что раньше было от него скрыто. И если раньше Явор только восхищался Рагдаем и мечтал когда-нибудь стать таким же, то теперь ощутил особую общность с ним, как младший брат.