По площади прокатился гул. Сначала всех потрясла мысль о том, чтобы впустить печенегов в город. Но потом отовсюду зазвучали крики, выражавшие согласие. Истомленным людям казалось легче отдаться на волю орды и так или иначе прекратить это мученье.

— Печенеги кого в полон уведут, а кого и оставят, все мы им не надобны, — говорил с телеги один из кончанских старост, изразчик. Места на всех не хватало, и Шумиле пришлось спрыгнуть. — Да и в полоне люди живут, а то и домой ворочаются! Не откроем ворот — уж верно к Ярилину дню все мертвы будем, а откроем — хоть как, а будем живы!

Староста изразчиков никогда не был беден и сейчас тоже не шатался от слабости, голос его разлетался над площадью громко и твердо. Уговаривая горожан сдаться, сам он думал скоро вернуть себе и родичам свободу за выкуп. Но не много было в Белгороде людей, которые могли надеяться на это.

Да как не зазорно тебе говорить такое! — возмущенно закричали из толпы, где стояли кузнецы и оружейники.

Не сдержавшись, Шумила снова влез на телегу, спихнув Бобра.

— В полон, чего выдумали! — с негодованием крикнул он. — В полоне помрешь — и на том свете будешь холопом, теперь уж навек! А продержимся еще — может, и помочи дождемся. Не хочу я в полон и детям своим рабской доли не желаю!

Но поддержали его только свои товарищи-кузнецы и кмети. Громко кричали бедняки, которые и раньше жили не богаче многих невольников, а теперь уже ясно видели голодную смерть на порогах своих убогих жилищ. Громко кричали беженцы, села и веси которых уже были разграблены ордой, и им мало хорошего приходилось ждать и от воли. Долгий голод, горе от потери родичей притупили страх, погасили волю к свободе, оставили равнодушие ко всему, кроме звериного стремления выжить.

Яростно работая острыми локтями, из толпы вылез Кошец и взобрался на телегу. Он исхудал настолько, что грязная рубаха сползала с костлявых плеч, лицо заострилось и стало похоже на волчью морду.

— Кто сытый — пусть бьется! — хрипло закричал он, потрясая кулаками. — А у меня двор пожгли, поле потоптали, жена померла, сын в закупы продался боярину, у меня ничего более нету, только живот один! Мне воли не надобно, нет у меня на воле ничего! Быть бы нам живу, людие, и все!

Велеб разгневанно спихнул Кошца с телеги, но слова его нашли отклик — очень многие из бедняков и беженцев были в таком же положении и думали так же.

— И князья, и боги забыли про нас! Не будет нам помочи! — кричали по всему торгу.

— Чуть не полгорода в скудельницы сволокли, других уж и везти некому будет!

— Лучше пусть поганые детей наших за море продадут, чем на руках у нас помрут!

— Нету нам иной дороги, судьба наша такая! А судьба и за печкой найдет!

Из улицы, ведущей к детинцу, показался тысяцкий Вышеня верхом на коне. Он подоспел только теперь, когда главное уже было сказано, но, увидев его, крикуны приумолкли. Словно лодка воду, раздвигая толпу конем, Вышеня выехал на торг, поднял руку и начал речь, не дожидаясь тишины. Его громкий голос, голос воеводы, привыкшего отдавать приказы в шуме битвы, был слышен не только на площади, но и на ближних улочках Окольного города. Да разве это не была битва — битва, в которой главным врагом белгородцев была их собственная слабость?

— Не о себе, так о земле подумайте! — говорил тысяцкий, и его, из привычного повиновения, слушали даже самые горластые из беглецов. — Князь наш за эту землю бьется, как и деды наши издавна бились, чтобы не печенеги дикие ее без труда и заботы конями топтали, а чтобы работали на ней славяне, чтоб Матери-Сырой Земле силу свою отдавали и от нее хлебом кормились. Зачем князь Белгород здесь поставил, стенами огородил? Чтоб стоял он, как стена, печенегов на русские земли не пускал. А сдадимся — печенежские кони все посевы повытопчут, землю нашу добрую обратят в дикую степь. За то мы ныне голодаем, чтобы все племена славянские жили и сыты были!

Толпа снова вразнобой загудела. Многих устыдила речь тысяцкого, но у большинства голос пустого желудка уже давно заглушил голос сердца.

Из-за спины тысяцкого выдвинулся епископ Никита, тоже верхом.

— Не сдавайтесь нехристям поганым! — стараясь перекричать толпу, призывал он. — Говорил Господь: до конца претерпевший спасется!

Но его уже не слушали.

— Других поди поучи! Сколько податей дерут на тебя да на хоромину твою, а помочи от твоего бога нет! Не надобно нам его!

Рваный, стоптанный лапоть вылетел из толпы и ударил епископа по коленям. Даже тысяцкий не мог убедить белгородцев держаться дальше, — глядя в глаза смерти, люди забыли власть князей и воевод.

— Князь о нас не радеет, а мы за него должны костями ложиться! Не будет такого! — вызывающе орал Бобер, забыв страх и почтение к тысяцкому. — Нам теперь о себе надо порадеть! Отворим ворота, хватит с нас муки этой!

— Печенежский-то князь добрее нашего — обещался людей не тронуть!

— Мала Новгорода ты не видал, а то знал бы, сколь он добрый! — гневно возражал таким крикунам Велеб, но его голос тонул в шуме толпы.

— Отворим! Хватит! — волной ревела в ответ площадь. Мало кто сейчас помнил, что этим решением они одну муку меняют на другую, много худшую.

— Не пущу к воротам! — яростно кричал с коня тысяцкий, почти перекрывая своим голосом шум толпы. Гриди торопливо окружали воеводу с копьями наготове. — Князем я поставлен город беречь, и покуда я жив, печенегов здесь не будет! Через мертвую мою голову откроете ворота, не прежде!

Площадь ревела, угрожающие крики мешались с плачем и причитаниями. Вышеня послал своих гридей к воротам; впервые в жизни ему приходилось защищать городские ворота от врагов изнутри, а не снаружи.

— Кто хочет ворота открыть — сам хуже печенега! — выкрикивал он, грозя толпе плетью. — За ворога буду считать, кто сунется! Кому смерти долго ждать неохота — подходи! На корм воронью отдам, иного вор и не стоит!

На площади была давка, но охотников бежать к воротам через дружинный строй не находилось — дружина Вышени в осаду питалась лучше горожан и теперь была крепче. Но надолго ли хватит сил у тысяцкого противиться решению горожан и беженцев? Общим голосом, перекричав и поколотив несогласных, вече решило завтра же отправить к печенегам послов, чтобы выговорить условия не трогать людей или взять по уговоренному счету и открыть им ворота города. Мало кто верил, что Родоман сдержит обещание, даже если и даст его, но приходилось полагаться на милость божию.

— Тьфу, болото гнилое! — в досаде кричал Шумила. Он и сам был не рад, что собрал вече, приведшее к такому бесславному решению. — Первое вече созвали — и в холопы толпой! Срамники! Глядеть на вас тошно!

Но никто не отвечал ему. Белгород пал духом, у него не осталось в этот час ни гордости, ни совести.

Медвянка слушала крики на торжище, стоя в стороне с Гомоней и Верехой. Явору они идти не велели — он еще недостаточно окреп, чтобы толкаться в вечевой толпе. И теперь на глазах Медвянки вскипали слезы отчаяния — она не знала, как скажет Явору о решении веча. Видя, к чему склоняется дело, она все не могла в это поверить. Как и тогда, в степном перелеске, она ждала чуда: вот сейчас случится что-то и все изменится, не будет этого дикого, страшного решения — впустить печенегов в город. Те степные змееныши, которых одолели возле перелеска, войдут сюда победителями, вступят на эти улицы и дворы, и все здесь будет принадлежать им, даже она сама! А как сказать Явору? Как он примет, как перенесет такое решение? Он, не голодный кожевник, а гордый воин, внук Перуна, предпочитающий смерть позору и плену? Открыть ворота! Сдаться печенегам! Значит, все было напрасно: и укрепление городских стен, и опасная поездка в Мал Новгород, и его поединок с печенежским княжичем, и рана, и долгий голод. Напрасно Явор проливал кровь в поле, — ханский сын войдет в город победителем и Медвянка достанется-таки ему! А Явора ждет гибель — живым он не отдаст свою невесту печенегу. Медвянка не могла поверить, что такая участь на самом деле ждет их, — казалось, само небо раскалывается над головой и рушится в земной мир. Пропадут и погибнут воля и радость жизни, на смену им придут унижения и лишения рабства и тот же голод, вечный удел рабов, оторванных от родины и от семьи, от памяти, любви и достоинства, от всего, что делает человека человеком. Уже второй раз Медвянка переживала ужас ожидания всего этого, и сердце ее холодело от отчаяния и возмущения несправедливостью судьбы.

— Да что же это! Да за что нам всем! Я не хочу, не хочу! — бессвязно выкрикивала Медвянка сквозь рыдания. Вокруг нее разливался женский плач и причитания. Никому решение веча не могло доставить радости, но иного выхода белгородцы не видели.

Медвянка вырвалась из толпы и побежала домой, в детинец. Ей хотелось скорее уйти от этих людей, которые обрекали ее на такую страшную участь.

Задыхаясь и ничего не видя от слез, она бежала по узкой улочке детинца к воеводскому двору, к Явору. Она не знала, что и как ему скажет, а просто хотела быть рядом с ним. Ей хотелось спрятаться возле него от всех несчастий мира или умереть с ним, если иначе нельзя.

Медвянка споткнулась о выбоину в утоптанном песке и упала, но даже не нашла сил подняться. Сидя на земле, она горько плакала, для нее не существовало больше ничего, кроме ее отчаяния.

— Эй, дево-душе, что плачешь на улице-то? — вдруг прозвучал у нее над головой участливый голос. После ярости, бушевавшей на торгу, он казался удивительно спокойным. — Коли пришла, так заходи в дом. Потолкуем, глядишь, и поможем горю.

Отняв руки от заплаканного лица, Медвянка подняла голову. Она сидела прямо против раскрытых ворот Обережиного двора. Сам волхв стоял возле своего колодца с ведром воды в руке. Поставив ведро на землю, волхв подошел к Медвянке и протянул ей руку — Медвянка посмотрела на него сквозь слезы и даже не сразу узнала. Обережа казался в этот час человеком какой-то иной породы, словно беда, заполонившая весь город, к нему не знала дороги. Невидимым щитом он был огражден от зла и отчаяния. И рука его, протянутая на помощь, морщинистая и темная от загара, но еще крепкая, казалась чудом.

— Прошу усердно, дево-душе, заходи! — снова позвал Обережа Медвянку, помогая ей подняться на ноги.

Медвянка провела рукавом по заплаканному лицу, приходя в себя.

— Что же ты, дедушко, дома-то сидишь? — неверным от слез голосом выговорила она. — А теперь толкуй не толкуй, делу не поможешь.

— Как так не поможешь? — спросил Обережа и недоверчиво покачал головой. — Сколько живу, а не видал такого, чтоб совсем нельзя было помочь.

— Да разве ты не знаешь? Ведь только что вече было!

— Вече? — Обережа удивился, но не встревожился. — То-то мне звон чудился. А зачем было вече?

— Зачем! Приговорили завтра отворить ворота печенегам, дескать, нет больше мочи лютый голод вытерпеть! — отчаянно выкрикивала Медвянка, и голос ее дрожал от рыданий. — Дескать, здесь все перемрем, а в полоне хоть кто да выживет. Будто это жизнь — в полоне! Не надо мне такой жизни! Я лучше в твой колодезь кинусь, а печенегам не дамся!

Медвянка закрыла лицо руками, ей не хотелось видеть белый свет. Что может сделать этот старик со всей своей мудростью, когда умирают голодные дети, а родители готовы отдать их и себя в рабство и даже сам тысяцкий едва ли сможет им помешать?

Выслушав ее, Обережа перевел взгляд на свой колодец, подошел к срубу, заглянул в него и покачал головой.

— Нет, не для того мой колодец копали, — — негромко, словно раздумывая, проговорил он. — И ни в колодцы, ни к печенегам нашим девам-красавицам идти не годится… Вот что, душе моя. — Волхв повернулся к Медвянке. — Ступай-ка ты домой да позови ко мне отца твоего. Да пусть он и других старост по концам кликнет. Видно, пришло время и мне слово сказать.

Медвянка посмотрела на него, с обидой приподняв тонкие брови, — зачем он дразнит ее пустой надеждой? Но волхв выглядел спокойным и уверенным, как всегда, — он знал, что говорит.

— Ступай, ступай, — повторил Обережа. — Не горюй, боги милостивы.

Медвянка послушно пошла со двора, прикидывая, успел ли отец вернуться с торга домой. Уверенность волхва если не обнадежила, то хоть немного успокоила ее, отчаяние уже не заглушало все ее мысли и чувства. А Обережа остался стоять на дворе, вглядываясь в темную глубину своего огромного колодца.

* * *

Кончанские старосты собирались к Обереже с неохотой, не видя толку в новых разговорах. Но отказать в уважении старому волхву они не могли и скоро почти все сидели на широких дубовых лавках в его темноватой полуземлянке. Среди мужчин была и одна женщина, старостиха древодельного конца. Она приходилась женой нынешнему старосте и дочерью прежнему; за ум и рассудительность ее уважали и всегда звали на советы. При недавнем крещении ее нарекли Пелагией, и это непривычно звучащее имя настолько ей понравилось, что она всем велела звать ее только так. Шумила не пришел — после веча ему так опротивели люди, что он исчез неизвестно куда.

Обережа сел возле печи и обвел собравшихся взглядом. Свой резной можжевеловый посох с медвежьей головой он поставил рядом, и всех вдруг охватило чувство близости к богам, словно в святилище на вершине древней горы.

— Стало быть, людие, хотите завтра отворять ворота? — спросил Обережа, и голос его был спокоен, как если бы речь шла о самых будничных делах.

— Да уж так нам боги судили! — с напором ответил Бобер. В спокойствии волхва он угадывал несогласие с решением веча и готовился спорить. — Более люди голода не стерпят. Тебе-то, старче, много не надо, тебе, видно, берегини росы небесной в пропитание приносят, а я уж и мать, и двух внуков схоронил. Теперь бы хоть остатних сберечь, а кормить более нечем!

— Да, уж печенеги твоих внуков сберегут, за таких отроков им греки золотом заплатят, — будто соглашаясь с ним, сказал Обережа. Но все, кто его слышал, понимали, что такое сбереженье немногим лучше смерти. — А сами-то внуки тебе скажут ли спасибо, что ты их, славянских сынов свободных, в рабов обратил? Не за то, скажут, наши прадеды испокон веков за нашу волю бились, чтобы нам в неволе дни окончить.

— Легко было тысяцкому к чести звать! У него, у боярина, известная честь! А у меня кроме жизни и нету ничего!

Обережа посмотрел на кожевника из-под полуседых косматых бровей, и во взгляде его было больше сожаления, чем упрека, — словно сам Сварог-Отец сожалел о недостойном творении своем.

— Кто сам от добра отказался, того и боги богаче не сделают, — сказал он только. И всем сидевшим в полуземлянке стало стыдно за кожевника — и за себя.

— Чего разговаривать-то, волхве? — сказал Ве-реха, тоже несогласный сдавать город. — Имеешь что сказать, так говори, не томи. Мы и сами в полон без радости…

— А сказать я имею вот что… — Обережа помедлил, обводя глазами старост, словно проверяя, все ли его слушают. — Сколько уж вытерпели — потерпите еще три дня…

— Да чего ждать? — выкрикнул Бобер. — В воде ты, что ли, помочь через три дня увидал?

— В воде, — нежданно согласился Обережа. — В колодезе моем.

— В колодце? — переспросило разом несколько голосов. — Да как же? Уж больно он глубок, и воды в нем не видать. Ничего в нем не видать.

— Глубока наша земля, велика древняя мудрость ее. Печенегам сей мудрости не постичь и не вычерпать, сколько бы ни ходили они нас грабить. Верно тысяцкий говорил: не за себя стоим здесь, а за Землю-Матушку, — продолжал Обережа, и никто не удивлялся, откуда он знает, что говорилось на вече, на котором он не был. — Люди, духом слабые, от земли отказалися, — да она, Мать Сыра-Земля, сильнее детей своих. Она от нас не отреклась. Пришла беда последняя — Великая Мать поможет нам, где и Небесный Отец не помог. В древние времена, когда жили люди честно и заветы богов исполняли, была Земля-Матушка истинной матерью детям своим: ежели просили ее словом мудрым и уважительным, давала земля пищу людям и умели люди вынимать из земли хлеб. Ныне позабыли люди ту мудрость, да все же и теперь славяне мудрее печенегов.

Все молчали, не понимая, к чему эти воспоминания о древних чудесах.

— Вот слышал я от Ивана-болгарина, как в незапамятные времена люди в городе голодном ворога обманули мнимым изобилием и весельем, — продолжал Обережа. — И мир почетный с ними ворог учинил. У нас уж в городе хлеба нет на такое пированье обманное. Так мы не само яство покажем, а источник его.

— Как — источник? Что за источник у хлеба?

— А сделаем мы вот что. Надобно выкопать колодезь глубокий, только сухой, и на дно его поставить бадью с кашей или хоть с киселем. Да позвать печенегов в город, да при них из колодца ведром черпнуть, будто в сем колодце каша и родится вместо воды, из-под земли ключом бьет…

— А толку-то? — недоверчиво спросил Добыча. Он до поры помалкивал, не склоняясь ни к битве, ни к сдаче. Оба эти решения ему вовсе не нравились, и ему очень хотелось, чтобы нашелся какой-то другой, лучший выход. Ради надежды на это он даже пришел сюда, к Обереже, хотя недолюбливал волхва и никогда у него не бывал.

— И сказать: кормит нас сама земля, а в земле запас нескончаемый, потому как богаче земли ничего нет, — пояснил Обережа. — И потому им нас измором не взять, хоть год простоят, хоть пять… Уразумели?

Некоторое время старосты недоверчиво молчали.

— Вольно ж им, грекам, чудеса чудить! — с сомнением сказал Вереха. — То когда было-то? И где? А у нас тут какие чудеса? В нашу-то годину? С ордой под стеной? Нет, старче, мы не дети малые, чтоб нас баснями тешить.

— Не поверят. — Кузнечный староста тоже покачал головой. — Где ж такое видано — из земли кашу черпать?

— Боги всякий день, всякий час с нами. Они помогут, — сказал ему Обережа. — Ты сам-то поверь, а печенеги еще скорее поверят. И не басней я вас тешу, а дело говорю. Ведь требовали печенеги с нас такой дани, какой вовсе ждать неразумно. Они ж нашей земли не знают, что им ни скажи — поверят. А ежели еще своими глазами увидят, как ведро с кашей из-под земли тянут…

— Надо, надо попробовать! — воскликнул Надежа, оживляясь. Ему так не хотелось своей волей идти в полон, что он ухватился бы за любой, даже самый ненадежный способ этого избежать. — Попробуем, хуже все равно не будет, уж некуда.

— Три дня! — едва дав ему кончить, закричал старший изразчик. — А три дня, пока колодец будут копать, чем жить будем?

— Так ведь и печенеги тебя раньше трех дней не покормят, не жди! — ответил ему старшина гончарного конца. — В полоне, что ли, ждешь большого угощенья? Печенегам и самим тут несладко. Со стены хорошо видно: их стада близко у города всю траву съели, пасут их от стана все далее, — одно беспокойство. Подошла бы теперь хоть небольшая рать, хоть сотни три воев, — без коней бери степняков голыми руками, как рыб на берегу!

— А колодец-то копать и не надо, — сказал Добыча. — Есть ведь у меня такой колодец.

Все повернулись к нему.

— И ты, что ли, в чудодеи подался на старости лет? — изумленно подняв брови, спросил Вереха.

— Хотел я себе вырыть колодец во дворе, чтобы на улицу по воду не ходить, — пояснил Добыча. — Дней десять копали, но воды так и не достали. А сам колодец глубок вышел, дна никак сверху не видать. Так что дело за кашей.

Добыча с довольным видом потер руки. Он сам удивлялся, что его сухой, бесполезный колодец, который он затеял копать только с досады на гончаров и уже думал переделать под погреб, вдруг поможет чуду, спасет весь город. Но замочник гордился собой, как будто заранее все это предвидел.

— Да нет, каша не годится, — сказал Надежа. — Кашу варить надо, — ведь не скажешь, что она в земле сама варится. Что-то иное надобно…

— Кисель! — сказала старостиха Пелагия. — Намешаем овсяной болтушки, нальем в бадью, а бадью в колодец поставим. Позовем печенегов в город, хана ихнего или сыновей его, а потом при них болтушки зачерпнем, кисель сварим да угостим их. Меня в стряпухи позовите, я такой кисель сварю, что сам хан к нам в город жить попросится, к нашему чудесному колодцу поближе! И мы, чай, не глупее греков!

Все негромко засмеялись — к людям возвращалась надежда. Пришла она не с неба, а с земли, и все уже верили, что родная земля поможет им в беде.

— А чтобы больше понравилось, надо бы и медом их угостить, — сказал старший древодел. — Тогда бы рядом и второй колодец устроить, а в него — сыту медовую. Пусть печенеги поедят, попьют, захмелеют да с песнями восвояси тронутся!

Старосты засмеялись громче, дружнее, почти как в прежние, мирные времена.

— Нынче же за колодезниками пошлю! — сказал Добыча. — Пусть принимаются возле первого и второй колодец копать. Всей дружиной возьмутся — за три дня и три ночи выроют.

— А припас-то где брать? — буркнул старший кожевник, последним соглашаясь с замыслом волхва.

— Да я теперь же свой конец обойду! — воскликнула старостиха Пелагия и приподняла подол, словно предлагая положить туда что-то. — Овса да отрубей соберу. Со двора по зернышку — и будет горсть, а с каждого конца по горсти — лукошко наберем. Уж я все сочту до зернышка, у меня не пропадет!

— А меда надо у тысяцкого просить, — сказал сотник Велеб, пришедший со старостами послушать волхва. — Уж у Шуршалы какая-нибудь малость да есть — коли не на жизнь, так хоть в Сварожьи Луга родичам он гостинчика припас. Потолкуй с ним, волхве, может, ради такого дела даст.

— Ступайте, людие, по своим концам, расскажите белгородцам, что мы тут приговорили, — сказал Обережа. — Терпеть недолго осталось — нас не оставят великие боги.

Старосты разошлись, и Добыча тут же послал за колодезниками. Вскоре бессильно дремавший город снова загудел. Никто, кроме старого волхва, не смог бы одним словом отменить решение веча, он много лет был для белгородцев лучшим судьей и советчиком, и люди верили, что сами боги наставляют его. Теперь, когда впереди засияла надежда на спасение, даже голод стало легче переносить, и белгородцы не роптали на трехдневную задержку. Без сожалений они отдавали старостихе Пелагии овес, отруби, пшеницу из последних запасов. «Нас одна горсть не спасет, а вместе ссыпем — и будет избавление всем», — говорили они, древним родовым укладом жизни приученные и голодать, и пировать всем миром. Даже тысяцкий не стал жалеть княжеских запасов и велел дать меда для второго колодца.

А Добыча тем временем изо всех сил старался украсить свой двор. Вместе с домочадцами он заново побелил стены всех построек, заслонки на окошках и дверные косяки покрасил красной и желтой охрой. У древоделов заказал красивые вороты и крыши для двух новых колодцев, велел украсить их резными волшебными узорами.

— Как для свадьбы изготовился! — посмеивались соседи, заглядывая в его заново покрашенные ворота. — Кого женишь-то?

— Эх вы, несмышленые! — упрекал их Добыча, гордясь своей сообразительностью. — Ведь кабы у нас в городе и правда такие чудесные колодцы были, мы бы их первым священным местом почитали! Изукрасили бы пуще церквы, пуще любого святилища. А вы бы все сюда всякий день на поклон ходили и мне, хозяину, дары приносили!

— Почему это тебе? — отвечали ему. — Кабы был у нас такой чудесный колодец, так здесь бы не ты жил, а Обережа. Во всех священных местах положено волхвам жить!

— Аи то! — согласился Добыча. — Пойду-ка я его к себе жить позову на сие время. Раз тут спасение наше, стало быть, самое тут священное место и есть.

К волхву Добыча послал Радчу. Идя мимо Надежиного двора, парень услышал, что кто-то его зовет. Городник стоял в воротах, уперев руки в бока и приняв непривычно суровый вид.

— Поди-ка сюда, соколе! — позвал он Радчу. Радча подошел и поклонился, в недоумении дергая себя за длинную прядь волос: старший городник ждал его с таким лицом, будто собирался бранить.

— Что же это ты моей девчонке горбушки суешь? — грозно спросил Надежа. — Чай, и мы вас не беднее!

Радча усмехнулся — вот в чем его вина! Однако он был недоволен, что отец Зайки об этом узнал, и отвел глаза.

— Вено загодя плачу, — нехотя отшутился он. — Выживем — посватаюсь.

— Милости просим. — Надежа отбросил притворную суровость и кивнул. Он не любил Добычу, но к его младшему сыну, толковому и не тщеславному, относился хорошо. — Только ведь пока она подрастет, ты поседеешь! Раньше пятнадцати лет не выдам.

— Мне не к спеху, — отозвался Радча. Надежа помолчал и вздохнул, уже не шутя.

— А про вено это ты правду сказал. В сию горькую годину та горбушка — что в жирный год целая корова. Коли за пять лет не сышешь другой невесты, приходи ко мне. Считай, корову уже пригнал.

— Уговорились. — Радча согласно тряхнул волосами, поклонился и пошел дальше, посмеиваясь про себя.

У Обережи он застал Сияну. На сей раз она исхитрилась прибежать одна. Ее привело сюда удивление необычайным замыслом волхва, но оказалось, что в этом замысле есть дело и для нее самой.

— Ты, краса-душа, давно ли на забороле была? — спросил у нее Обережа.

— До веча еще. Мы с Иваном ходили.

— А ханских сыновей не видала?

— Видала. Того, второго, которому купцы меня назначили. Имя у него — и не упомню.

Галченя однажды показал ей со стены Тимергена, и Сияна всякий раз легко отыскивала среди молодых батыров его темнобровое лицо и крепкий стан, схваченный серебряным поясом. И всякий раз ее пробирала дрожь, словно ей показали меч, которым хотели отрубить ей голову. Из благодарности к Иоанну она поддалась на его уговоры не говорить об этом происшествии родителям, но с тех пор часто видела страшные сны, будто невидимая сила толкает ее в пасть Черному Змею. Она вскрикивала во сне, просила ложиться с собой Провориху или сенную девушку.