— Не вправе я вам сей ключ давать. — Иоанн был непреклонен. Он не был уверен в честности купца и не хотел дать ему возможность действовать без присмотра. — Приходите с вашими дарами в церковь как стемнеет, а я сам отопру и вас буду ожидать.
— Ну, как знаешь, отче честный! — Ярун снова ухмыльнулся. — А ведь не зря говорят: меньше знаешь — лучше спишь.
Он ушел, а Иоанн нахмурился. Просьба купца о ключе и желание обойтись без чужих глаз укрепили его подозрения, что Галченя и не думал предаваться печенегам, а предатель, стало быть, здесь кто-то другой.
В сумерках к Иоанну явился Сполох с докладом от Радчи, что новый ключ от подземного лаза готов. Радча и Громча поджидали их в приоткрытых Добычиных воротах. Зайке Радча строго велел ждать дома; она надулась, но послушалась. Радча хотел кончить все побыстрее и без шума и старался не попасться на глаза даже Живуле. Но она была так полна своим горем, что не заметила бы, даже если бы сама полуземлянка Добычи снялась с места и мимо нее полезла бы в ворота.
Иоанн тоже был доволен, что на сей раз обойдется без женщин в алтаре. Меньше глаз — меньше языков. Иоанну не хотелось, чтобы епископ знал о его участии в этом деле. Священник был далеко не глуп и понимал, что Галченя неспроста остался под землей. Видно, Ярун не так вел себя в орде и не такие речи держал, чтобы ему желателен был свидетель. А ведь пошел он туда с согласия епископа, — как знать, одобрит ли Никита их попытки спасти парня? В случае огласки этого смутного дела епископу будет нелегко оправдаться, и наверное, он предпочел бы оставить замочникова холопа там, где он есть. Но совесть не позволяла священнику бросить живого человека погибать под землей, и он, сомневаясь, тревожась и беспрестанно молясь, все же следовал ее велениям.
Пропустив Радчу и Гончаровых сыновей в церковь, Иоанн огляделся, не видел ли их кто, и тоже скрылся внутри, плотно прикрыв за собой дверь. Ему была неприятна эта вороватая таинственность, с которой он уже второй раз вводит людей в дом Божий, и он мысленно просил у Господа прощения, словно сам был во всем виноват. Подобные дела казались ему осквернением храма, и он на месте епископа никогда не позволил бы устраивать подземный ход именно в церкви. Но воеводу и городников, как видно, больше беспокоила сохранность подземного хода, чем достоинство дома Божьего.
Отперев решетку алтаря, Иоанн ввел Радчу и Гончаровых сыновей внутрь и показал им крышку подземного лаза. Пока Громча и Сполох с изумлением разглядывали ее — они и мечтать не могли, что им откроется самая важная тайна города! — Радча вставил свой только что выкованный, еще теплый ключ в прорезь огромного замка и нажал. «Ну, Свароже-Господине, не оставь! » — мысленно молил он Небесного Кузнеца. Слишком велик был замок и слишком трудно было бы исправить ошибку в ключе. Но не зря Добыча именно в третьем сыне видел наследника своему ремеслу. Сварог и собственные руки не подвели Радчу, ключ подошел, железная дужка освободилась, замок был открыт.
Радча с облегчением вытер лоб, а Громча и Сполох натужно подняли крышку лаза. Склонившись в колодец со свечой в руке, Иоанн разглядел лежащего на дне сруба Галченю.
Проведя сутки без света и почти без воздуха, едва. очнувшись после сильного удара по голове и истратив остатки сил на утренний стук, Галченя не мог даже подняться. Сверху его можно было принять за мертвого. Перепуганные Громча и Сполох спустились по ступенькам, стараясь не смотреть на дышащий могильным холодом темный провал подземного хода, и со всей осторожностью, на какую были способны, вытащили из колодца бессильное тяжелое тело.
— Говорят, еще, что холопы впроголодь живут, — бормотал себе под нос Сполох, даже сейчас не способный придержать язык. — А толсты — не поднять.
Галченю положили на пол возле крышки лаза, Иоанн принес воды в медном кувшине, Галчене обмыли лицо, и скоро он пришел в себя.
— Ну, брате, жив? — спросил Радча, наклонившись к нему. — Как же тебя в подземелье занесло?
— Сияна… — прошептал Галченя и попытался приподняться. — Медвянка…
Едва он опомнился, как сразу вспомнил о самом важном, что знал. Голова его кружилась и сильно болела. Едва он пытался поднять веки, как все плыло перед глазами; язык его заплетался, он не слышал собственного голоса и очень боялся, что так и не сумеет высказать нужного.
— Медвянка? И ты туда же? Ну, значит, жив, раз про девок вспомнил! — Радча усмехнулся и поднес к его губам кувшин с водой. Галченя жадно отпил несколько глотков, и ему стало легче.
— Где они? — громче спросил он и попробовал приподняться, одолевая слабость и дурноту. — Где они? Их спасать надо. И лаз надо крепче затворить, камнями, бревнами привалить.
— Вот выдумал — камни да бревна в церковь Божию тащить! — сказал Иоанн. — Господь с тобою! Жив Божией милостью, и то славно!
— От кого девок-то спасать? — удивились Гончаровы сыновья. — Ты про что?
— Их купцы печенегам хотят отдать, чтоб те от города ушли. Я сам слышал, Ярун при мне сговаривался. Что теперь? — Не представляя, сколько прошло времени, Галченя с тревогой огляделся, моргая, но в алтаре не было окон. — Не поздно еще? Он обещал ночью…
— Боярышня домой пошла… — начал Радча, но Иоанн вдруг тронул его за плечо, призывая замолчать.
Все подняли головы и прислушались. Перед церковью раздался шум торопливых шагов. Вот заскрипела дверь, шаги зазвучали уже внутри церкви. Иоанн погасил свечу, а Радча, Громча и Сполох разом вскочили и бросились из алтаря.
За порогом они почти столкнулись с двумя мужчинами, которые несли связанную девушку в белой рубахе. Голова ее была обмотана убрусом, только медово-золотистая коса свешивалась, задевая деревянный пол. Один из тащивших ее был Ярун, второй — кто-то из его челяди. Позади них виднелось еще несколько темных фигур с другой девушкой на руках.
Столкнувшись лицом к лицу с Радчей, Ярун замер от неожиданности. Купцы ждали найти в отпертой церкви одного Иоанна с ключом от двери алтаря. Священника можно подкупить, запугать, на худой конец связать и утащить с собой — пусть-ка обучает поганых печенегов праведной вере! Наткнувшись на трех парней, купцы в первое мгновение остановились, но отступать было некуда — только через лаз к печенегам, с «выкупом» за свою свободу. Ярун выпустил из рук девушку и кинулся на Радчу.
— Тати! — пронзительно завопил Сполох. — Людие, церковь грабят!
Ярун вцепился в Радчу, но на помощь тому пришел Громча; вдвоем они повалили купца на пол. Громча не очень-то понял, что происходит, но драться он умел и силой был не обижен, а это сейчас было важнее сообразительности.
— Тати, тати! — без передышки вопил Сполох, уворачиваясь от наседавшего на него Боряты.
Снаружи тоже доносились пронзительные крики о помощи: Зайка наблюдала за площадью детинца из-за Добычиных ворот и видела, как чужие люди схватили ее сестру и Сияну. Никто и не думал, что эта маленькая «квакушка» может так громко вопить!
Выпущенная Яруном девушка лежала на полу, извиваясь и издавая неясные звуки через убрус. Радча наклонился к ней, но купеческий ратник ударил его по голове, и он упал рядом с ней на пол. Борята схватил было девушку и потащил в алтарь, но на пороге встал Иоанн и со всей силой обрушил на голову купца медный кувшин. Купец упал. Тем временем сыновья гончара поясом связали руки Яруну и быстро скрутили второго купца, пока он не пришел в себя после удара. Оба купеческих ратника выбежали из церкви, но на дворе попали в руки белгородцев, которые сбегались со всех дворов на шум и крики Сполоха и Зайки.
Иоанн поспешно затащил связанных девушек в алтарь и запер литую решетку. Церковь наполнилась возбужденно галдящим народом, со двора тысяцкого торопились гриди. Было почти темно, в тесной церкви висел густым облаком разноголосый гомон, все расспрашивали друг друга, кричали, любопытствовали и возмущались. Все слышали крики о помощи и грабеже и четверых пойманных держали крепко. Только почтение к жилищу Бога удерживало белгородцев от того, чтобы сперва побить виноватых, а потом уж разбираться.
— Вот тати поганые! — обиженно вопил Сполох, рукавом размазывая по лицу кровь из разбитого носа и преувеличенно громко всхлипывая. — Шли мы с братом мимо церквы, глядим — двери отперты, те двое по образам шарят, каменья самоцветные в окладах ковыряют, челядинцы ихние стоят настороже. Нас увидали — и в драку, вон, замочникова сына побили!
Он указал на Радчу возле порога алтаря. Тот уже приподнялся и сел, поматывая длинноволосой растрепанной головой. Добыча протолкался через толпу и бросился к любимому сыну, неразборчиво каясь в неизвестных грехах.
— Все путем, батя, — бормотал Радча, оглушенный и удивленный, — до сих пор никто еще не поднимал на него руки. — Все твои сыновья живы-здоровы.
— Правду молвит отрок сей, — говорил тем временем Иоанн. — Замыслили сии злодеи черное дело, хотели обокрасть Божию церковь.
Пока все вопили, у него было время подумать. И купцами приходилось пожертвовать. Только выдуманное Сполохом сгоряча обвинение в воровстве позволяло объяснить все, не выдавая тайны подземного лаза и ночного похода в печенежский стан.
— К тысяцкому их! — галдели белгородцы. — Ишь чего захотели — наших богов обирать! К тысяцкому их да в поруб, а товар отобрать! Пойманы у места!
— Бери их! — велел гридям десятник Гомоня. Четырех татей поволокли из церкви к тысяцкому.
Шумя и требуя грабителям наказания, народ повалил за ними, церковь почти опустела. Остались только Межень с сыновьями и Живулей, да Добыча сидел возле Радчи. Зайка прорвалась сквозь толпу и устремилась к Радче; ей нестерпимо хотелось рассказать обо всем, что она видела и знает, но она боялась, что еще не время рассказывать и Радча рассердится. Она только схватила его руку и разглядывала костяшки пальцев, ободранные в драке.
«У кошки боли, у собаки боли… » — бормотала она, по мере разумения заговаривая Радчин кулак от боли, как мать заговаривала ей содранные коленки.
— Ой, Боже милостивый! — в наступившей тишине вздохнул Иоанн. — Вовек сия церковь такого беспокойства не знала. Сказано же: от женщин весь грех и все беды в мире сем.
— Где они? — Радча потряс головой и оглядел темную церковь. — Куда опять пропали?
— Теперь-то не пропали. Прости мне мои грехи, Боже милостивый, — бормотал Иоанн, снова отпирая алтарь. — Говорил я тебе, егоза: нельзя в алтарь! Нет, вошла…
Иоанн снова зажег свечку и вставил ее в светильник. На полу рядом с откинутой крышкой тайного лаза лежал обессиленный Галченя, а возле него — две связанные девушки. Иоанн склонился к Сияне и стянул с ее головы убрус, потом присел рядом с ней и принялся распутывать ремни на ее руках и ногах. Громча и Сполох тем временем развязали Медвянку. Обе девушки были напуганы, ушиблены и совершенно не понимали, что с ними происходило. Сияна разрыдалась от потрясения, а Медвянка только таращила глаза и хватала ртом воздух, стараясь отдышаться. Кое-как поднявшись, все выбрались из алтаря: Иоанн вел Сияну, Громча — Медвянку, а Сполох — Галченю. Увидев Галченю, Добыча и Живуля кинулись к нему, себя не помня от радости.
— Все я, все я виноват! — причитал Добыча, обнимая младшего сына. — В дурной час ко мне купцы пришли, в дурной час стал я их речи поганые слушать! Да кому ж на ум взбредет, что они нашими девками себе мир захотят купить! Да и сына моего чуть не зашибли! Ой, зачем я тебя отпустил!
— Двух сыновей чуть не зашибли! — напомнил о себе Радча и на всякий случай слабо простонал, опасаясь, как бы теперь Галченя не стал у отца любимым сыном. Он не был завистлив, но не всю же отцовскую любовь теперь отдать бывшему холопу! А Добыча многословно прославлял всех богов, Христа и Перуна, благодарил их за спасение Галчени, горячо благодарил гончаровых сыновей, которых еще вчера удостоил бы только косого презрительного взгляда. Его недавняя угрюмость сменилась живейшей радостью, и от этих бурных переживаний все его велеречивое тщеславие исчезло, как серый снег, смытый весенними ручьями. Теперь это был не склочный старшина замочников, с каждой обидой бегущий за воеводским судом, а только отец, счастливый избавлением от опасности любимого сына. И чумазого холопа больше не было — теперь Галченя стал так же дорог Добыче, как трое старших сыновей были дороги ему от рождения.
— И говорили еще, подлецы, будто ты в печенежском стане по своей воле остался! — восклицал Добыча, снова обнимая Галченю, и в голосе его странно мешались радость, что против всех ожиданий он видит сына живым, и негодование на его обидчиков. — Печенежская кровь, брехали, в степи потянула, печенег, дескать, печенег он и есть!
— Да что ты, батя? — Галченя посмотрел на отца, упрекая его не в том, что послал на такое опасное дело, а в том, что мог поверить в его измену. — Какой же я печенег? Разве я тебе не сын? Русичи меня выкормили, вырастили, на разум наставили. И сам я русич!
— Не казнись, человече, Бог от больших бед уберег, — утешал Добычу Иоанн. — Божий промысел во всякой беде убережет.
Под большими бедами он разумел дурную славу для епископа, но был искренне рад, что Бог уберег и Галченю, и обеих девиц тоже. Особенно он беспокоился за Сияну, чувствуя себя ответственным за нее и перед Богом, и перед людьми. Если бы Иоанн знал, чего задумали купцы, то ни епископ, ни сам митрополит Леонтий не помешали бы ему тотчас же рассказать обо всем тысяцкому. Но кому могло прийти в голову, что разбойники позарятся на саму воеводскую дочь?
— Божий промысел, говоришь? — ответил священнику Радча, отдувая волосы с глаз — ремешок со лба потерялся в драке. Он уже опомнился и мог рассуждать ясно. Приключения этого дня прогнали его обычную невозмутимость, и он говорил быстрее и горячее самого Сполоха. — Смотрите-ка: сперва Зайка Галченю услышала — она его спасла. Потом я ключ выковал — и я его спас. Потом мы девок от купцов спасли. Потом в драке и ты, отче праведный, кого-то спас кувшином своим, и Громча меня спас, и все мы друг друга спасли. А ты потом девок в алтарь затащил — тайный ход спас от народа, чтоб не расспрашивали, зачем их связанными в церковь волокли. Вот только купцов покуда никто не спас, да их и незачем… Это сколько ж всего выходит?
— Нечего и считать! — усмехаясь в темную бороду, ответил Иоанн. — Все это и есть Божий промысел. Где же человечьему слабому разумению столько успеть?
Теперь священник вовсе не казался похожим на лик с иконы. Для него последние события тоже не прошли бесследно, и он непривычно развеселился, хотя и старался это скрыть. Он не знал, что его оживившееся лицо сильно расположило к нему белгородцев и теперь они будут чуждаться его гораздо меньше.
— Значит, Бог нас всех спас? — спросила Медвянка.
— Уразумела наконец? — Иоанн повернулся к ней.
— Уразумела… На Бога надейся — да сам не плошай! Или скажешь, святой дух весь день ключ ковал?
— Экая ты упрямая! Это ведь Бог наставлял, кому что делать!
— И кувшином купца стукнуть тебя тоже Бог наставил?
— Ух! Бог посылает вам испытания, чтобы вы силу его узнали и милость.
— Мы и узнали — красивый пол в твоей церкви, а падать на него ой как больно! — воскликнула Медвянка, обиженно потирая бока. — Два раза меня роняли — это мне за что? И обручье посеяла — жди теперь, пока прорастет!
— Однако купцам-то туговато придется. Свои бы — еще туда-сюда, а то пришлые, чужие, — не пожалеют, — заметил Радча. — И товара им своего не видать. И пусть кланяются, коли самих в холопы не продадут.
— Э, пусть кланяются парню, что только татями их выставил! — воскликнул Добыча в ответ сыну и указал на Сполоха. Тот сразу принял горделивый вид, хотя не понял, в чем его заслуга. — Кабы кто узнал, что они не оклады образов, а девку, Яворову невесту, Лелю вашу, умыкнуть хотели да печенегам отдать, да их бы на куски разорвали и по четырем сторонам разметали!
Все согласно закивали, а Иоанн осуждающе вздохнул, жалея об их языческой дикости.
— И поделом, не тронь чужого! — тихо, с притворным смущением и истинной гордостью сказала Медвянка. Она считала себя не просто дочерью городника Надежи и невестой десятника Явора, но и любимицей богини Лады, и оттого преступление Яруна и Боряты, посягавших на ее волю и честь, было еще чудовищнее.
— Ой, подите вы все отсюда, от греха подальше! — с сердитым видом отозвался Иоанн. Привычка к порядку и благочинию толкала его поскорее прекратить все эти бесчинства в доме Божием. Сейчас он уже не был расположен учить упрямых невежд праведной вере.
Но переживаниям и разговорам не предвиделось конца. Все говорили разом, Живуля плакала теперь уже от радости, Громча и Сполох обсуждали драку, Медвянка жаловалась на ушибы, а Радча был не прочь еще поспорить. Едва-едва Иоанн уговорил Добычу запереть тайный лаз, закрыл дверь алтаря и наконец-то выпроводил всех из церкви.
В Белгороде не забывали о князе и часто говорили о нем: скоро ли настигнет его посланная киевлянами весть о набеге, скоро ли он вернется назад, хватит ли у него рати одолеть многочисленную орду. Князь, повелитель и защитник, был главной надеждой, и перед лицом смертельной угрозы белгородцы думали о нем, как дети об отце, который непременно защитит их, лишь бы только ему узнать об их беде, только бы успеть!
Белгородцы долгие часы проводили на забороле, вглядываясь в северо-восточную сторону. Но вестей оттуда не было, и в Белгороде нарастало смятение. После ярости первых дней, когда люди остервенело пытались обвинить в беде то священника, то волхва и жаждали расправы, в Белгороде воцарилась тоска бессилия и покорное ожидание своей участи. День ото дня надежда на спасение меркла и впереди все яснее вырисовывались два пути: голодная смерть или тяжкий печенежский плен.
Сияна тоже часто думала о князе, расспрашивала отца, далеко ли войску идти до чудских земель, скоро ли князь побьет чудинов и воротится. Слушая Вышеню, она старалась представить себе никогда не виденную чудь, и ей виделись дремучие темные леса, узкие болотные речки, тесные землянки, где крыша едва возвышается над зеленым мхом, и сами чудины, коренастые, низкорослые, лохматые, с маленькими злобными глазками. Может, они были совсем не такими, но враги никому не кажутся хороши. Вот между чуди пронеслась весть, что идет могучий князь Владимир с огромным войском, вот они испугались, забегали, поволокли из землянок каменья и дубинки. Вот их женщины тащат в охапках берестянкй, короба и узлы, за их Подолы цепляются плачущие дети, маленькие и чумазые… Совсем как в белгородской округе, когда пришла весть о печенежском набеге. И вдруг Сияна подумала, что князь Владимир и его дружина для чудинов были тем же самым бедствием, как и печенеги для славян. Эта мысль сделала ее несчастной, она не могла понять, как же так? Правда, у чудинов не наши боги, и сами они — чужие, но вот женщины в испуге волокут узлы, плачут дети… И там, в чудских лесах, и здесь, за окном… Почему все боги так безжалостны к человеческому роду?
В первые недели по всему городу раздавалось тоскливое мычание голодных коров и обиженное блеяние коз. В Скотогон всю белгородскую скотину торжественно вывели после зимнего заключения в хлевах на свежую траву, погоняя рогатиной и подхлестывая вербой, заговором призывая на рогатые головы здоровье, плодовитость и сохранность от волчьих зубов. Теперь же на белгородских лугах паслись бесчисленные печенежские стада, съедая и вытаптывая траву до самой земли. От прошлогоднего сена в городе не осталось даже трухи, и белгородцы, быстро выбрав весь бурьян и траву по пустырям и окраинам, стали забивать скотину, пока она не передохла от голода. Не бродили по дворам и не рылись в пыли под тынами куры — их съели в первую очередь. Лошадей, священных животных Перуна и Дажьбога, славяне берегли до последнего, и те, подобрав былинки под тынами, теперь горестно дергали солому с крыш.
Не лучше приходилось и людям. Как ни старались белгородцы и беженцы растянуть подольше свои припасы, они неудержимо таяли. А в городе — не в лесу: ни сосновой коры, которую можно по голодному времени добавлять в хлеб, ни зелени, ни съедобных короньев раздобыть было негде. Куски старого жесткого хлеба, которым хозяйки оделяли своих домочадцев, делались все меньше, и за каждой крупинкой жидкой каши гонялось в горшке несколько обгрызенных деревянных ложек. Хлеб и мед из амбара посаженных в поруб купцов тысяцкий велел раздать по самым бедным семьям, но вышло совсем понемногу. Начали умирать обессиленные старики, грудные дети, голодные матери которых не имели молока. Появились болезни, а у людей не было сил одолеть их, и даже Обережа не мог отогнать духов-губителей, набирающих силы во время людских несчастий. Тысяцкий послал челядь выкопать на одном из пустырей на окраине Окольного города возле стен скудельницу — общую могилу. Смерть вошла в Белгород, холодный дух ее таился в каждом бедном доме. Какой стеной от нее огородиться, какой сохой опахаться? На княжьем дворе был запас хлеба для дружины, но на весь город его не могло хватить. Берег свои запасы и епископ.
В Белгороде стали обнаруживаться покражи, даже разбой. Если виновных находили — чаще всего это оказывались неимущие беженцы, — то их, сильно побив, отпускали, — сажать их в поруб и кормить тысяцкий считал слишком накладным по нынешнему времени. Этак скоро полгорода в поруб запросится!
Явор теперь уже мог обходиться без постоянного присмотра Обережи, и волхв вернулся на свой двор. Совестливые соседи прибрали там после погрома и даже принесли понемногу новую утварь вместо поломанной. С богатых дворов Обереже каждый день приносили то хлеба, то мяса от коров, которых теперь быстро забивали одну за другой, но старый волхв почти все раздавал. Сам тысяцкий после погрома просил его жить потише, не раздражать епископа, и Обережа почти не выходил со двора, зато сами белгородцы зачастили к нему. Седой старик вдруг стал казаться опорой, как дуб, прямо стоящий под бурей, сгибающей березы и осины. и. Часто Обережа встречал гостей с такой вещью в руках, какую сейчас никто не ожидал увидеть, — с гуслями. Старинные, потемневшие, с вырезанной на верхней крышке птицей Сирином, гусли эти Обережа когда-то принес с собой в Белгород и ценил дороже всего, что у него было. Только их он запирал в ларь под замок. Во время погрома его двора этот ларь не заметили в углу — он был заговорен и от чужих рук, и от чужих взглядов.
— Гусли — божеское добро, Велесов дар! — приговаривал Обережа. — Кто без разуменья возьмет, и себе, и людям много зла натворит!
— Что-то ты, старче, не ко времени за песни взялся, — говорили ему. — Песнею-то сыт не будешь.
— Добрая песня всегда ко времени, — уверенно отвечал Обережа. — Не одно брюхо в человеке — и сердцем боги наградили его.
— Какое тут сердце, когда брюхо ко хребту присохло?
— Сердце в человеке крепко — и брюхо пустое укрепит.
Люди недоверчиво качали головами, но были и такие, кто понимал его. Злая беда прилетела на черных крыльях, высокие стены Белгорода не сдержали ее, и только дух человеческий мог выстоять там, где бесполезны оказались кирпичи и бревна.
Обережа устраивал гусли на коленях и принимался петь древние сказания, которые деды слышали от своих дедов.
Заводил Перун со Змеем битву великую,
Они билися да три светлых дня,
Они билися да три темных ночи,
И побил Перун Змея проклятого.
Тут Змей-то кровью пошел,
Стоял Перун у Змея да три светлых дня,
Стоял да три темных ночи,
А не мог крови переждать.
Люди слушали его, звуки струн и слова древней — песни завораживали, заставляли забыть о голоде, — прогоняли тоску, укрепляли дух. Побледневшие и но. темневшие лицами белгородцы вспоминали, что не их первых постигла беда и что они не одиноки в ней, Это была беда их древней родной земли. Длинные вереницы предков стояли за их плечами в борьбе с этой бедой, и за ними была победа. Ведь стоит этот город на исконной Змеевой земле, на рубеже степи, значит, можно одолеть степное многоголовое чудовище.
И взял Перун золото копье,
Бил копьем во сыру землю,
Бил да приговаривал:
«Расступись ты, Матушка Сыра Земля,
А пожри-ка ты кровь всю Змеиную! »
Расступилась Матушка Сыра Земля,
Пожрала кровь ту всю Змеиную.
И каждый из слушавших Обережу знал, что его родная Мать-Земля сильнее Змея, сильнее любой беды. Она даст сил своим детям, как давала уже много раз. И ради своей земли, ради ее прошлой славы и будущей жизни, можно вытерпеть голод и тревогу, постоять за Землю-Мать, как она веками стояла за своих детей.
— Не отдайте Змею проклятому то, что деды и прадеды у него отстояли, — говорил Обережа, закончив сказанье. — Деды костями своими путь Змею загородили, не дайте ему ныне вас растоптать и дальше ползти. А боги не оставят нас. Пошлет Перун-Воитель Воина, который одолеет Змея. Ждите его, не роняйте духа, — земля русская за вами.
Все реже пахло в белгородских дворах жидкой кашей или хоть киселем, и все чаще раздавались крики и плач по мертвым.
— Ты прощайся-ка, родное мое дитятко,
С добрым хоромным построеньицем,
Ты со новой любимой своей горенкой,
Со своими милыми подруженьками…
Отлетела моя матушка,
Оставила меня во горюшке!
Как я без тебя буду жить,
Во сиротстве жизнь горькая!
Каждый день то в одном доме, то в другом мать плакала по детям или дети по родителям. Все чаще тянулись к общим могилам на окраине волокуши с мертвыми телами, обернутыми в полотно белого цвета, — цвета смерти. Епископ Никита запрещал, погребальные костры, и мертвых просто клали в яму и засыпали землей. Тоскуя, что приходится оставлять тела родичей на съедение червям, белгородцы клали в могилы ножи, огнива, гребешки, небогатые украшения — и пустые горшки, чтобы Сварог в Верхнем Небе лучше видел, какая беда постигла Белгород. И каждый, слыша погребальные причитания, думал, а не придется ли и ему завтра подхватить их.