– Это я, разрази меня гром, – сказал Дюгеклен, – хоть я и беден! Ведь если женщинам моей страны придется прясть даже денно и нощно, чтобы собрать для меня сто тысяч экю, я ручаюсь вам, выкуп будет собран.
   – Решено, – в один голос ответили наемники, и каждый из них в знак согласия коснулся руки коннетабля.
   – Когда мы выступаем? – спросил Смельчак.
   – Немедленно, – подхватил Гуго. – Действительно, господа, раз тут больше нечем поживиться, я предлагаю побыстрее перебраться в другое место.
   Все командиры тут же разошлись по своим местам и подняли над палатками личные знамена; ударили барабаны, и в лагере началось сильное оживление; солдаты, что сначала окружили Дюгеклена, словно волны прибоя, отхлынули назад, к палаткам командиров.
   Через два часа вьючные животные уже сгибались под тяжестью сложенных палаток; ржали лошади; под лучами солнца ярко сверкали ряды копий.
   Меж тем по обоим берегам реки можно было видеть крестьян, разбегавшихся после долгого рабства у наемников; хоть и запоздало обретя свободу, они вели жен в свои пустующие дома, волоча изрядно потрепанный скарб.
   В полдень армия выступила в поход, спускаясь по течению Соны двумя колоннами, которые двигались по берегам. Это было похоже на нашествие варваров, которые шли исполнить грозную волю пославшего их Господа, идя по стопам Алариха,[115] Гейзериха[116] и Аттилы[117] – этих исчадий рода человеческого.
   Но человеком, возглавлявшим наемников, был славный коннетабль Бертран Дюгеклен, который, склонив голову на могучую грудь, ехал позади своего знамени, покачиваясь в такт ходу своего крепкого коня, и рассуждал сам с собой:
   «Все идет хорошо, только бы так и дальше было. Но вот где я возьму денег; а ведь если у меня не будет денег; то как король соберет армию, достаточно сильную, чтобы отрезать обратный путь этим бандитам, которые, еще больше остервенев, вновь перевалят через Пиренеи?»
   Погруженный в сии мрачные мысли, и ехал славный рыцарь, изредка оборачиваясь, чтобы взглянуть на катящиеся вокруг него пестрые и шумные волны людей; его изобретательный ум работал напряженнее, чем головы пятидесяти тысяч наемников.
   Одному Богу ведомо, что грезилось наемникам, каждый из которых в мечтах уже видел себя повелителем Индии; но это были пустые грезы, потому что никто из них не знал, что ждет его впереди.
   Вдруг, в то мгновение, когда солнце скрылось за последней оранжевой полосой облаков на горизонте, командиры, ехавшие позади славного рыцаря и начавшие удивляться его мрачности, увидели, как Дюгеклен поднял голову, горделиво расправил плечи, и услышали, как он зычно крикнул своим слугам:
   – Эй, Жасляр, эй, Бернике! Кубок вина, да самого лучшего, что найдется у нас в обозе.
   Про себя же он прошептал: «С помощью Божьей Матери из Оре я, по-моему, нашел сто тысяч экю, не нанеся убытка славному королю Карлу».
   Затем повернулся к командирам наемных отрядов, которые, с полудня видя коннетабля столь озабоченным, начали проявлять беспокойство.
   – Задери меня черт, господа, а не выпить ли нам немножко? – спросил он громким голосом.
   Наемники не заставили себя уговаривать: они быстро спешились и осушили по доброму кубку шалонского вина за здравие короля Франции.

II. Глава, где появляется папа, который расплачивается за то, что отлучил наемников от церкви

   Армия шла вперед.
   Если все дороги ведут в Рим, то дорога на Авиньон совершенно очевидно ведет в Испанию. Поэтому наемные отряды уверенно двигались по дороге на Авиньон.
   Именно там и держал свой двор Урбан Пятый (сперва он был бенедиктинским монахом,[118] потом аббатом монастыря Сен-Жермен в Осере[119] и настоятелем монастыря Сен-Виктор в Марселе), который был избран папой с условием, что ни в чем не станет тревожить земного блаженства кардиналов и иерархов римской церкви; сразу же после избрания он стал ревностно соблюдать это условие во всей его благодушной строгости, благодаря чему рассчитывал добиться для себя права умереть в глубокой старости и окруженным ореолом святости, в чем и преуспел.
   Напомним, что преемник святого Петра[120] был тронут жалобами короля Франции на наемников и отлучил их от церкви; в своем мудром предвидении будущего король Карл Пятый дал Дюгеклену почувствовать и неприятную сторону сего шедевра политики, оставившей у коннетабля после свидания с королем живое желание вернуть все на свои прежние места.
   Светлая мысль, озарившая Бертрана на длинной дороге из Шалона в Лион в лучах прекрасного закатного солнца, о коем мы упомянули всего одним словом, ибо сами были озабочены молчаливостью славного коннетабля, сводилась к тому, чтобы со своими пятьюдесятью – чуть больше или чуть меньше, как говорил Каверлэ, – тысячами наемников нанести визит папе Урбану Пятому.
   Мысль сия пришлась тем более кстати, что, по мере приближения наемников к владениям его святейшества, на которого, сколь бы безобидным ни было папское отлучение, они все-таки затаили злобу, чувствовалось, что в них просыпаются воинственные и жестокие инстинкты.
   Следовало также учитывать, что наемники слишком долгое время вели себя смирно.
   Когда отряды приблизились к городу на два льё, Бертран распорядился устроить привал, собрал командиров и приказал расположить войска по фронту возможно шире, чтобы эта внушительная полоса огибала город, образуя огромный лук, тетивой которого как бы служила река. После этого с дюжиной оруженосцев и французских рыцарей, составляющих его свиту, Дюгеклен верхом подъехал к воротам Воклюза и попросил аудиенции у его святейшества.
   Урбан, чувствуя, что орда бандитов накатывается словно наводнение, собрал свою армию численностью в две-три тысячи человек, но, зная цену главному своему оружию, приготовился обрушить на головы наемников решающий удар ключами святого Петра.
   Суть его мысли сводилась к тому, что бандиты, испугавшись папской анафемы, явятся к нему просить прощения и предложат, во искупление грехов своих, предпринять новый крестовый поход, полагая, что, благодаря их численности и силе, они извлекут выгоду из своей унизительной покорности папе.
   Папа видел, с какой сильно удивившей его поспешностью примчался к нему коннетабль. В это время он как раз вкушал трапезу на террасе в тени апельсинных деревьев и олеандров со своим братом, каноником Анджело Гринвальдом, назначенным им в Авиньонское епископство – одну из основных резиденций христианского мира.
   – Неужели это вы, мессир Бертран Дюгеклен? – воскликнул папа. – Значит, вы в этой армии, которая внезапно сваливается на нас, а мы даже не знаем, откуда и зачем она идет?
   – Увы, святейший отец, увы! Я даже командую ею, – ответил коннетабль, преклоняя колено.
   – Тогда я могу вздохнуть спокойно, – сказал папа.
   – О, и я тоже, – прибавил Анджело и как бы в подтверждение глубоко и радостно вздохнул всей грудью.
   – Почему вы можете вздохнуть спокойно, святейший отец? – спросил Бертран.
   И он вздохнул печально и тягостно, словно ему передалась подавленность папы.
   – Так почему же вы можете вздохнуть спокойно? – переспросил Дюгеклен.
   – Да потому я дышу свободно, что мне известны намерения наемников.
   – Не понимаю, – удивился Бертран.
   – Ведь армией командуете вы, коннетабль, человек, уважающий церковь.
   – Да, святейший отец, я уважаю церковь, – подтвердил коннетабль.
   – Вот и прекрасно, дражайший сын мой, добро пожаловать с миром. Но скажите все-таки, чего хочет от меня эта армия?
   – Прежде всего, – начал Бертран, избегая ответа на вопрос и откладывая, насколько возможно, объяснение, – прежде всего ваше святейшество с удовольствием узнает – у меня нет в этом сомнений, – что речь идет о жестокой войне против неверных.
   Урбан Пятый бросил на брата взгляд, означающий: «Вот видишь! Я не ошибался!»
   Потом, довольный новым доказательством той непогрешимости, которую он сам себе придал, папа повернулся к коннетаблю.
   – Против неверных, сын мой? – с умилением спросил он.
   – Да, святейший отец.
   – И против кого именно, сын мой?
   – Против испанских мавров.
   – Благотворная мысль, коннетабль, она достойна христианского героя, ибо я полагаю, что принадлежит она вам.
   – Мне и славному королю Карлу Пятому, святейший отец, – ответил Бертран.
   – Вы поделитесь славой, а Бог сумеет воздать и голове, которая эту мысль породила, и длани, которая воплотила ее в жизнь. Так ваша цель…
   – Наша цель, – и дай Бог, чтоб она была исполнена! – наша цель в том, чтобы истребить неверных, святейший отец, и да воссияет над их жалкими останками слава католической веры!
   – Сын мой, обнимите меня, – сказал Урбан Пятый, растроганный до глубины души и восхищенный неустрашимостью коннетабля, который отдавал свой меч на службу церкви.
   Бертран посчитал себя недостойным столь великой чести и удовольствовался тем, что поцеловал его святейшеству руку.
   – Но, – продолжал коннетабль после короткой паузы, – вам известно, святейший отец, что солдаты, которых я веду в столь героическое паломничество, – те же самые, коих его святейшество посчитало долгом недавно отлучить от церкви.
   – В то время я был прав, сын мой, и даже думаю, что тогда и вы были со мной согласны.
   – Ваше святейшество всегда правы, – ответил Бертран, пропустив это замечание мимо ушей, – но все-таки они отлучены, и я не скрою от вас, святейший отец, что это угнетающе действует на людей, которые идут сражаться за христианскую веру.
   – Сын мой, – сказал Урбан, медленно осушая бокал, наполненный золотистым монтепульчиано,[121] которое он любил больше всех остальных вин, даже тех, что рождались на холмах по берегам прекрасной реки, омывающей стены папской столицы,[122] – сын мой, церковь, как я ее понимаю – это вам хорошо известно, – терпима и милосердна; будь милосерден ко всякому греху, особливо когда грешник искренне раскаивается и если вы, один из столпов веры, поручитесь, что они вернутся к благоверию…
   – О да, конечно, святейший отец!
   – Тогда, – продолжал Урбан, – я сниму анафему и соглашусь, чтобы они испытывали лишь малую толику тяжести гнева моего, который, как вы сами видите, сын мой, исполнен снисхождения, – с улыбкой закончил папа.
   Бертран сдержал себя, полагая, что его святейшество заблуждается все глубже.
   Урбан по-прежнему говорил преисполненным кротостью голосом, хотя в нем все-таки звучала та твердость, что надлежит являть человеку, дарующему прощение, который, прощая, не забывает о серьезности оскорбления.
   – Вы понимаете, дражайший сын мой, что люди эти скопили богатства неправедные, а как глаголет «Екклесиаст»:[123] «Onte malum in pravo fenore».
   – Я не знаю древнееврейского языка, святейший отец, – смиренно признался Бертран.
   – Посему я и говорил с вами на простой латыни, сын мой, – с улыбкой сказал Урбан Пятый. – Но я запамятовал, что воины не бенедиктинские монахи. Поэтому вот перевод слов, мною сказанных, которые, как вы убедитесь, чудесно подходят к создавшемуся положению: «Все зло в богатстве, неправедно нажитом».
   – Золотые слова! – воскликнул Дюгеклен, улыбаясь в пышную бороду той шутке, которую, быть может, сыграет с его святейшеством это изречение.
   – Поэтому, – продолжал Урбан, – я твердо решил, и это из уважения к вам, сын мой, клянусь, только ради вас, что сии нечестивцы – а они, верьте мне, нечестивцы, хотя и раскаиваются, – что на их имущество, говорю я, будет наложена десятина и благодаря этой мзде с них будет снята анафема. Теперь, вы сами видите это, когда я действую по своей доброй воле, даже не подвергаясь вашему нажиму, вам надлежит восхвалить перед ними, дражайший сын, ту милость, которую я им оказываю, ибо она велика.
   – Она поистине велика, – согласился коленопреклоненный Бертран, – но я сомневаюсь, что они оценят ее по достоинству.
   – Неужто так? – спросил Урбан. – Ну хорошо, сын мой, давайте решим, в каком размере установим мы искупительную десятину?
   И, словно в поисках ответа на этот щекотливый и важный вопрос, Урбан повернулся к брату, который, томно расслабившись, уже представлял себя будущим папой.
   – Пресвятейший отец, – ответил Анджело, откинувшись на спинку кресла и покачивая головой, – потребуется много мирского злата, чтобы утешить боль от ваших кар небесных.
   – Несомненно, несомненно, – подтвердил Урбан, – но мы милостивы, и, надо признаться, все склоняет нас к милосердию. В этом авиньонском краю небо так лазурно, воздух так чист, когда мистраль[124] позволяет нам забыть, что он прячется в пещерах на горе Ветров, и все эти дары Господни возвещают людям о сострадании и братстве. Да, – прибавил папа, протягивая золотой кубок юному облаченному в белое пажу, который тут же наполнил его вином, – воистину все люди – братья.
   – Позвольте, святейший отец, – заметил Бертран. – Я забыл сказать вашему святейшеству, в качестве кого я сюда прибыл. Я приехал с миссией посланца тех храбрых людей, о которых шла речь.
   – И, будучи таковым посланцем, вы испрашиваете у нас отпущение грехов, не так ли?
   – Прежде всего, святейший отец, разумеется, ваше прощение, которое всегда драгоценно для нас, несчастных солдат, что в любое мгновение могут погибнуть.
   – О сын мой, считайте, что наше прощение даровано вам. Мы хотели сказать, что явлена наша милость или наше прощение, если вам это больше нравится.
   – Мы рассчитываем получить его, святейший отец.
   – Конечно, но вы знаете, на каких условиях мы можем даровать его.
   – Увы, – возразил Дюгеклен, – условия эти неприемлемы, ибо ваше святейшество забывает о том, что армия намерена делать в Испании.
   – И что же она будет там делать?
   – Мне кажется, святейший отец, я уже говорил вам, что она будет сражаться за церковь Христову.
   – Ну и что же?
   – Как что? Она имеет право, отправляясь на это святое дело, не только на любое прощение и любое отпущение грехов со стороны вашего святейшества, но еще и на вашу помощь.
   – На мою помощь? – переспросил Урбан, которого стала охватывать смутная тревога. – Что разумеете вы под этими словами, сын мой?
   – Я разумею то, святейший отец, что апостольский престол великодушен и богат, что распространение веры ему весьма выгодно и что он способен заплатить за это для своей же пользы.
   – Подумайте, что вы говорите, мессир Бертран! – перебил его Урбан, вскочив с кресла в приступе плохо скрываемой ярости.
   – Его святейшество, я вижу, прекрасно меня поняли, – возразил коннетабль, поднимаясь с пола и отряхивая колени.
   – Нет, не понял, – вскричал папа, который явно и не стремился понять коннетабля, – не понял, объяснитесь!
   – Итак, святейший отец, знаменитые воины (они, правда, немного нечестивцы, хотя сильно раскаиваются), которых вы видите с террасы, бесчисленные, как листья в лесу и песчинки в море, – по-моему, это сравнение содержат священные книги, – знаменитые воины, коих, я повторяю, вы созерцаете отсюда, ведомые Гуго де Каверлэ, Смельчаком, Клодом Живодером, Вилланом Заикой, Оливье де Мони, ждут от вашего святейшества денежной помощи, чтобы начать военные действия. Король Франции обещал сто тысяч золотых экю; этот христианнейший государь наверняка заслуживает так же, как папа римский, быть причисленным к лику святых. Поэтому вы, ваше святейшество, представляющее собой замок в своде христианского мира,[125] вполне могли бы дать, например, двести тысяч экю.
   Урбан снова подскочил в кресле. Но подобная упругость тела святого отца объяснялась лишь его нервной перевозбужденностью и ничуть не смутила Бертрана, который столь же почтительно, сколь и твердо, стоял на своем.
   – Мессир, – сказал его святейшество, – я понимаю, что людей портит общество грабителей, и тем из них – имен я не назову, – кто до сего дня пользовался милостями святого престола, было бы вполне, мне кажется, воздано по заслугам, если б на их голову обрушились его кары.
   Грозные эти слова, на действие которых папа сильно надеялся, к его великому изумлению, оставили коннетабля равнодушным.
   – У меня, – продолжал святой отец, – шесть тысяч солдат.
   Бертран понял, что Урбан Пятый, подобно Гуго де Каверлэ и Смельчаку, приврал ровно наполовину, что показалось ему, несмотря на сложность обстановки, несколько рискованным со стороны папы.
   – У меня шесть тысяч солдат в Авиньоне и тридцать тысяч горожан, способных держать оружие. Да, способных держать оружие… Город укреплен, и даже не будь у меня ни крепостных стен, ни рвов, ни пик, у меня на челе тиара.[126] святого Петра, и я один, воззвав к Господу, прегражу путь варварам, не столь отважным, как воины Аттилы, коих папа Лев остановил у стен Рима[127]
   – Полноте, святейший отец. Духовные и мирские войны с королями Франции, старшими сыновьями церкви, всегда плохо удаются наместникам Христа, Свидетелем тому – ваш предшественник Бонифаций Восьмой, который получил, – храни меня Бог, чтоб я простил подобную обиду! – получил, говорю я, пощечину от Колонны[128] и умер в тюрьме, грызя собственные кулаки. Вы уже видите, какую услугу оказало вам это отлучение, ибо люди, проклятые вами, вместо того чтобы разбежаться, наоборот, сплотились и пришли добиваться от вас прощения вооруженной рукой. Что до ваших мирских сил, то шесть тысяч солдат и двадцать тысяч увальней-горожан ничтожно мало; жалкие двадцать шесть тысяч, даже если считать каждого горожанина мужчиной, против пятидесяти тысяч закаленных воинов, не боящихся ни Бога, ни черта и привыкших к папам гораздо больше, чем солдаты Аттилы, которые видели папу впервые – именно об этом я умоляю подумать его святейшество, прежде нежели он предстанет перед наемниками.
   – Пусть только посмеют! – воскликнул Урбан с горящими яростью глазами.
   – Святой отец, я не знаю, посмеют они или нет, но ребята они бравые.
   – Посягнуть на помазанника Господня! О, несчастные христиане!
   – Позвольте, позвольте, святейший отец, люди эти вовсе не христиане, ибо отлучены от церкви… И неужели вы думаете, что они пощадят кого-либо? Вот если б их не отлучили от церкви – дело другое: они могли бы опасаться анафемы. Но сейчас им ничего не страшно.
   Чем весомее были доводы Дюгеклена, тем сильнее нарастал гнев папы; вдруг он встал и подошел к Бертрану:, – А вы сами, делающий мне столь странное предупреждение, неужели считаете себя здесь в полной безопасности?
   – Я здесь в большей безопасности, чем даже вы, ваше святейшество, – ответил Бертран с невозмутимостью, которая вывела бы из себя самого святого Петра. – Ибо если допустить – хотя я даже представить себе этого не могу, – что со мной случится несчастье, то ни от славного города Авиньона, ни от выстроенного вами великолепного дворца, сколь бы он ни был неприступен, не останется камня на камне. О, эти прохвосты – дерзкие громилы, они по щепкам разнесут любую крепость так же быстро, как регулярная армия сметет со своего пути какую-нибудь хибару. К тому же вряд ли они на этом остановятся: проникнув из города в замок, они вслед за замком примутся за гарнизон, потом за горожан, и от тридцати тысяч ваших людей и костей не останется; значит, по воле вашего святейшества, я чувствую себя здесь в большей безопасности, нежели в собственном лагере.
   – Пусть так! – вскричал разъяренный папа, понимая, что коннетабль связал его по рукам и ногам. – Пусть так! Но я упрям и буду ждать.
   – Поистине, святейший отец, – сказал Бертран, – даю вам слово рыцаря, что сим отказом вы изменяете себе. Я был убежден – но, судя по тому, что вижу, ошибался, – что ваше святейшество пойдет навстречу и принесет жертву, как ему повелевает вера, и, следуя примеру славного короля Карла Пятого, святой апостольский престол выдаст двести тысяч экю. Поймите, святейший отец, – прибавил коннетабль, напуская на себя совсем печальный вид, – для доброго христианина, вроде меня, очень тяжело видеть, как первый князь церкви отказывается помочь тому благому делу, какое мы свершаем. Мои достойные командиры никогда не поверят в это.
   Поклонившись смиреннее, чем обычно, Урбану Пятому, потрясенному неожиданными событиями, с какими ему пришлось столкнуться, коннетабль, почти пятясь, вышел с террасы, сбежал по лестнице и, найдя у ворот свою свиту, которая уже начинала беспокоиться о его судьбе, поскакал обратно в лагерь.

III. Каким образом монсеньер легат[129] приехал в лагерь и как его там приняли

   Вернувшись в лагерь, Дюгеклен начал понимать, что столкнется с большими трудностями, осуществляя задуманный им прекрасный план, который преследовал три основных цели – расплатиться с наемниками, покрыть расходы на военную кампанию и помочь королю закончить постройку дворца Сен-Поль, – если папа Урбан будет пребывать в том расположении духа, в каком он его застал.
   Церковь упряма. Карл V – человек богобоязненный. Не стоило ссориться со своим властелином под тем предлогом, будто хочешь оказать ему услугу; нельзя было в начале кампании давать повод для суеверных суждений: после первых же военных неудач эти поражения не преминули бы приписать безбожию полководца и карающим молитвам папы римского.
   Но Дюгеклен был бретонец, а значит, упрямее всех пап римских и прошлого и будущего. Кстати, оправдывая свое упрямство, он мог ссылаться на необходимость – эту неумолимую богиню, которую древние изображали с оковами на руках.
   Поэтому он решил придерживаться своего плана, рискуя дальше действовать по воле обстоятельств, следуя ему или отказываясь от него – смотря по тому, как обстоятельства эти будут складываться.
   Дюгеклен приказал своим людям снарядить обозы и готовиться выступать, отдал приказ бретонцам – они пришли два дня назад под водительством Оливье де Мони и Заики Виллана – выдвинуться ближе к Вильнёву, чтобы с высоты террасы, где неотлучно находился святой отец, тот мог видеть, как широкая голубоватая лента войск извивается, слов-до лазурная змея, кольца которой под лучами заходящего солнца то сверкали ярче золота, то вспыхивали более зловеще, чем молнии папского проклятия.
   Урбан V был сведущ в военном деле почти столь же, сколь славен был в делах божественных. Ему не нужно было вызывать своего главнокомандующего, чтобы понять, что стоит Этой змее проползти чуть вперед, как Авиньон будет окружен.
   – По-моему, они совсем обнаглели, – сказал он своему легату, с тревогой наблюдая за маневром наемников.
   И желая убедиться, столь ли сильно разъярены отряды наемников и их командиры, как сказал ему Дюгеклен, папа Урбан V[130] направил своего легата к коннетаблю.
   Легат не присутствовал на беседе папы с Дюгекленом, поэтому он не знал, что Дюгеклен требовал совсем другого, нежели смягчения анафемы, провозглашенной отрядам наемников; это неведение придало легату уверенность, что он отделается малым числом индульгенций и благословений.