Посему он отправился в лагерь верхом на муле в сопровождении бледного ризничего, своего приспешника.
   Мы уже сказали, что легат ни о чем не ведал. Папа посчитал, что сообщать о своих опасениях посланцу – значит ослаблять доверие, которое тот должен питать к силе своего владыки. Вот почему аббат с радостной уверенностью ехал из города в лагерь, заранее наслаждаясь коленопреклонениями и крестными знамениями, которыми встретят его при въезде.
   Но Дюгеклен, будучи ловким дипломатом, выставил в охрану лагеря англичан – людей, мало пекущихся об интересах папы, с которым вот уже более столетия они вели спор, и, кроме того, предусмотрительно переговорил с ними, чтобы склонить их на свою сторону.
   – Будьте начеку, братья, – предупредил он, возвратившись в лагерь. – Вполне возможно, что его святейшество бросит на нас несколько своих вооруженных отрядов. Я только что немного поспорил с его святейшеством: я полагаю, он должен нам оказать одну любезность в обмен на злополучную анафему, которую он обрушил на наши головы. Я говорю «на наши», ибо с той минуты, как вы стали моими солдатами, я считаю себя тоже отлученным и так же, как вы, обреченным угодить в ад. Ведь святейшество – человек просто невероятный, слово коннетабля! Он отказывает нам в этой любезности… При этих словах англичане встрепенулись, словно псы, которых забавы ради дразнит хозяин.
   – Ладно! Ладно! – закричали они. – Пусть папа нас только тронет, и он увидит, что имеет дело с воистину проклятыми Богом людьми!
   Услышав это, Дюгеклен счел их достаточно подготовленными и приехал в лагерь французов.
   – Друзья мои, – обратился он к ним, – возможно, к вам приедет посланец папы. Римский папа – не знаю, поверите ли вы в это, – римский папа, получивший от нас Авиньон и графство, отказывает мне в помощи, которую я у него попросил ради нашего славного короля Карла Пятого, и признаюсь – пусть даже признание мое повредит мне в ваших глазах, – мы с ним слегка повздорили. В этой ссоре (наверное, в том, что она случилась, моя вина, да рассудит ее ваша совесть), – в этой ссоре папа римский неосторожно сказал мне, что, если не подействует духовное оружие, он прибегнет к оружию мирскому… Вы видите – я до сих пор дрожу от гнева!
   Французы – по-видимому, уже в XIV веке солдаты папы снискали у них жалкую репутацию[131] – лишь громко расхохотались в ответ на краткую речь Дюгеклена.
   «Добро! – подумал коннетабль. – Они встретят посланцев свистом, а этот звук всегда неприятен; теперь пойду к моим бретонцам, с ними будет потруднее».
   Действительно, бретонцев – особенно бретонцев той эпохи, – людей набожных до аскетизма, могла страшить ссора с папой римским, поэтому Дюгеклен, чтобы сразу расположить их к себе, вошел к ним с совершенно убитым лицом. Бретонские солдаты относились к нему не только как к земляку, но и как к собственному отцу, потому что не было среди них ни одного, кому бы коннетабль чем-либо не помог, а многих он даже спас от плена, смерти или нищеты.
   Увидев его лицо, выражавшее, как мы уже сказали, глубокое горе, дети древней Арморики[132] сгрудились вокруг своего героя.
   – О чада мои! – воскликнул Дюгеклен. – Вы видите меня в отчаянии. Поверите ли вы, что папа не только не снял анафемы с наемников, но наложил ее и на тех, кто соединился с ними, чтобы отомстить за смерть сестры нашего доброго короля Карла? Так что мы, достойные и честные христиане, стали нехристями, псами, волками, которых может травить каждый. Клянусь, папа римский безумен!
   Среди бретонцев послышался глухой ропот.
   – Надо также сказать, – продолжал Дюгеклен, – что ему подают очень дурные советы. Кто – мне это неизвестно. Но я точно знаю, что он грозит нам своими итальянскими рыцарями и занят сейчас тем – вам даже в голову это не придет, – что осыпает их индульгенциями,[133] чтобы послать сражаться с нами.
   Бретонцы угрожающе зарычали.
   – А ведь я просил у нашего святого отца лишь права на католическое причастие и христианское погребение. Это такая малость для людей, идущих на борьбу с неверными. Вот, чада мои, до чего мы дошли. На этом я с ним и расстался. Не знаю, что думаете вы, но я считаю себя столь же добрым христианином, как любой другой человек. И я заявляю, что если наш святой отец Урбан Пятый намерен вести себя с нами как земной король – что ж, посмотрим кто кого! Не можем же мы позволить, чтобы нас побили эти папские служки!
   После этих слов бретонцы с такой яростью повскакали с мест, что Дюгеклену пришлось их успокаивать.
   Именно в эту минуту легат, выехавший из Лулльских ворот и переехавший мост Бенезе, въезжал в первый пояс лагерных укреплений. Он блаженно улыбался.
   Англичане сбежались к ограде, чтобы поглазеть на него, и нагло орали:
   – Эй! Эй! Это что за мул?!
   Услышав такое оскорбление, ризничий[134] побледнел от гнева, но тем не менее притворно-отеческим тоном, обычным для служителей церкви, ответил:
   – Легат его святейшества.
   – Хо-хо-хо! – гоготали англичане. – А где мешки с деньгами? Ну-ка, покажи. Сможет ли мул их дотащить?
   – Деньги! Деньги! – скандировали другие.
   Никто из командиров не появился; предупрежденные Дюгекленом, они попрятались в своих палатках.
   Оба посланца пересекли первую линию – ее, как мы видели, составляли англичане – и проникли на стоянку французов, которые, едва завидев их, бросились им навстречу.
   Легат подумал, что они хотят оказать почести, и уж было приободрился, когда вместо ожидаемых смиренных приветствий услышал со всех сторон громкий смех.
   – О господин легат, добро пожаловать! – кричал солдат (уже в XIV веке солдаты были такими же охальниками, что и в наши дни). – Неужели его святейшество прислал вас как авангард своей кавалерии?
   – И намерен перегрызть нам глотки с помощью челюстей вашего мула? – орал другой.
   И каждый, наотмашь стегая хлыстом по крупу мула, громко хохотал, отпуская шуточки с остервенением, которое унижало легата сильнее, нежели корыстные требования англичан. Последние, однако, отнюдь не оставляли его в покое; несколько человек шли следом, вопя во всю мощь своих глоток: «Money! Money!»[135]
   Легат довольно быстро преодолел вторую линию.
   И тут настал черед бретонцев, хотя, в отличие от других, они шутить не были намерены. Сверкая глазами, сжимая огромные кулачищи, они вышли навстречу легату, завывая страшными голосами:
   – Отпущения грехов! Отпущения грехов!
   Через четверть часа легат от крика, несущегося на него со всех сторон, уже ничего не мог разобрать в этом содоме, подобном грохоту бушующих волн, раскатам грома, вою зимнего ветра и скрежету камней, выбрасываемых морем на берег.
   Ризничий утратил былую уверенность и дрожал всем телом. Со лба легата уже давно ручьем катился пот, а зубы его выбивали дробь. Поэтому легат, все больше бледнея и боясь за своего мула, на круп которого пытались на ходу вскочить французские шутники, робко спрашивал:
   – Где ваши командиры, господа? Где? Не будет ли кто-нибудь из вас столь добр проводить меня к ним?
   Услышав столь жалобный голос, Дюгеклен счел, что ему пора вмешаться. Могучими плечами он рассек толпу – люди вокруг заходили волнами, – словно буйвол, который пробирается сквозь степные травы или тростники Понтэнских болот.
   – А, это вы, господин легат, посланец нашего святого отца, черт меня задери! Какая честь для преданных анафеме! Назад, солдаты, осади назад! Ну что ж, господин легат, соблаговолите пожаловать ко мне в палатку. Господа! – вскричал он голосом, в котором не было и тени гнева. – Прошу вас оказывать почтение господину легату. Он, вероятно, везет нам добрый ответ его святейшества. Господин легат, не изволите ли опереться на мою руку, чтобы я помог вам слезть с мула? Вот так! Вы уже на земле? Прекрасно, теперь пойдемте.
   Легат не заставил дважды себя упрашивать и, схватив сильную руку, протянутую ему бретонским рыцарем, спрыгнул на землю и прошел сквозь толпу солдат из разных стран, сбежавшуюся на него поглазеть; от кривляющихся фигур, опухших рож, хохота и грубых шуточек волосы вставали дыбом на голове ризничего: он, и не зная языков, понимал все, поскольку нехристи сопровождали свои слова довольно красноречивыми жестами.
   «Что за люди! – шептала про себя церковная крыса. – Что за сброд!»
   Войдя в палатку, Бертран Дюгеклен почтительно поклонился легату, попросив прощения за поведение своих солдат в выражениях, несколько приободривших несчастного посланца.
   Легат, убедившись, что он почти вне опасности и под защитой слова коннетабля, тут же вспомнил о своем достоинстве и завел долгую речь, смысл коей заключался в том, что папа иногда дарует строптивым отпущение грехов, но никогда никому не дает денег.
   Другие офицеры – по совету Дюгеклена они подходили постепенно и набивались в палатку – выслушали эту речь и без обиняков объявили легату, что подобный ответ их совсем не устраивает.
   – Ну что ж, господин легат, – сказал Дюгеклен, – я начинаю думать, что никогда мы не сделаем наших солдат достойными людьми.
   – Позвольте, – возразил легат, – мысль о вечном проклятии, что единым словом обрекло на погибель множество душ, тронула его святейшество; учитывая, что среди этих душ одни виновны менее других, но есть и такие, кто искренне раскаивается, его святейшество во благо ваше явит чудо милосердия и доброты.
   – Ха-ха-ха, это еще что такое? – заорали командиры. – Мы еще посмотрим, что это за чудо!
   – Его святейшество, – ответил легат, – дарует то чудо, коего вы жаждете.
   – А дальше что? – спросил Бертран.
   – Как что? – переспросил легат, ни разу не слышавший, чтобы его святейшество говорил о чем-нибудь другом. – Разве это не все?
   – Нет, не все, – возразил Бертран, – далеко не все. Остается еще вопрос о деньгах.
   – Папа мне ни слова не сказал о деньгах, и я об этом ничего не знаю, – сказал легат.
   – Я полагал, – продолжал коннетабль, – что англичане высказали вам на сей счет свое мнение. Я слышал, как они кричали «Money! Money!»
   – У папы денег нет. Сундуки казны пусты. Дюгеклен повернулся к командирам наемников, словно спрашивая их, удовлетворены ли они таким ответом. Командиры пожали плечами.
   – Что хотят сказать эти господа? – встревоженно осведомился легат.
   – Они хотят сказать, что в таких случаях святому отцу следует поступать так же, как они.
   – В каких случаях?
   – Когда их сундуки пусты.
   – И что же они делают?
   – Наполняют их деньгами. И Дюгеклен встал.
   Легат понял, что аудиенция окончена. Легкий румянец выступил на загорелых скулах коннетабля.
   Легат сел верхом на мула и уже намеревался отправиться обратно в Авиньон вместе со своим ризничим, которого, кстати, страх охватывал все больше и больше.
   – Постойте, – сказал Дюгеклен, – подождите, господин легат. Одного я вас не отпущу – ведь по дороге на вас могут напасть, а мне, бес меня забери, это было бы неприятно.
   Легат был потрясен, и это доказывало, что, в отличие от Дюгеклена, не поверившего его словам, он, папский посланец, поверил словам Дюгеклена.
   Коннетабль, молча шагая рядом с мулом, которого вел в поводу ризничий, проводил легата до границ лагеря; но их сопровождал столь выразительный ропот, столь грозное бряцание оружия и столь угрожающие проклятия, что отъезд, хотя и под охраной коннетабля, показался бедному легату куда страшнее приезда.
   Поэтому, едва выехав за пределы лагеря, легат пришпорил своего мула так, словно боялся погони.

IV. Как его святейшество папа Урбан V в конце концов решился оплатить крестовый поход и благословить крестоносцев

   Перепуганный легат еще не вернулся в Авиньон, а Дюгеклен двинул вперед войска, и это сильно напугало Урбана V, с высоты террасы наблюдавшего за тем, как замыкается грозное кольцо окружения. Благодаря этому маневру Вильнёв-ла-Бепод и Жервази были взяты без сопротивления, хотя в Вильнёве стоял гарнизон из пятисот или шестисот солдат.
   Занять эти города коннетабль поручил Гуго де Каверлэ. Он знал манеру англичан располагаться на постой и не сомневался, что на авиньонцев подобное начало военных действий произведет должное впечатление.
   Действительно, в тот же вечер с высоты городских стен авиньонцы могли видеть большие костры, которые с трудом разгорались, но каким-то чудом все-таки неизменно ярко вспыхивали. Постепенно ориентируясь и узнавая места, где бушевало пламя, они убеждались, что горели их собственные дома, а на растопку шли их оливковые деревья.
   Одновременно англичане сменили вина из Шалона, Торена и Бона, остатками коих они еще пробавлялись, на вина из Ривзальта, Эрмитажа и Сен-Перре, которые показались им крепче и слаще.
   При зареве пожаров, опоясывавших город и освещавших англичан, которые располагались на ночлег, папа и собрал свой совет.
   Мнения кардиналов, по обыкновению, и даже резче, чем обычно, разделились. Многие склонялись к ужесточению, которое должно было бы обрушиться не только на наемников, но и на Францию спасительным страхом.
   Однако легат, в чьих ушах еще звучали крики отлученной от церкви солдатни, отнюдь не скрывал от его святейшества и совета своих впечатлений.
   Ризничий же на папской кухне рассказывал об опасностях, которым он подвергся вместе с господином легатом и которых оба избежали лишь благодаря их героической выдержке, вынудившей англичан, французов и бретонцев держать себя почтительно.
   В то время как поваренок рукоплескал храбрости церковного служки, кардиналы слушали рассказ легата.
   – Я готов отдать жизнь на службе нашему святому отцу, – говорил он, – и заявляю, что уже приносил ее в жертву, но она никогда не подвергалась столь грозной опасности, как во время нашей миссии в лагерь. Я также заверяю, что без повеления его святейшества, который этим обречет меня на муки, на страдания, – я их принял бы с радостью, если бы мог думать, что сие хоть немного укрепит нашу веру, – я не вернусь к этим бесноватым, если не привезу им того, что они требуют.
   – Посмотрим, посмотрим, – сказал папа, сильно растрогавшись и не менее сильно встревожившись.
   – Но, ваше святейшество, – заметил один из кардиналов, – мы уже смотрим и даже прекрасно видим.
   – И что же вы видите? – спросил Урбан.
   – Видим, что на равнине пылает десяток домов, среди которых я отчетливо различаю и мой дом. Вот, смотрите, Святейший отец, как раз сейчас рушится крыша.
   – Суть в том, что положение представляется мне чрезвычайным, – сказал Урбан.
   – А мне – крайне чрезвычайным, святейший отец, ведь у меня в погребах хранится шестилетний урожай вина. Говорят, нехристи даже не тратят времени на то, чтобы правильно вскрыть бочку, а просто высаживают днище и лакают вино.
   – А я, – подхватил третий кардинал, к чьей усадьбе уже подбирались языки пламени, – держусь мнения, что надо отправить посланца к коннетаблю, прося его от имени церкви немедленно прекратить опустошения, которые его солдатня творит на наших землях.
   – Не хотите ли вы взять на себя эту миссию, сын мой? – спросил папа.
   – С величайшим удовольствием, ваше святейшество, но я плохой оратор, а поскольку коннетабль меня не знает, лучше было бы, по-моему, послать к нему человека, с которым он уже знаком.
   Папа повернулся к легату.
   – Я прошу дать мне время прочесть «In manus», – ответил тот.
   – Правильно, – согласился папа.
   – Но торопитесь! – вскричал кардинал, дому которого угрожал огонь. Легат встал, осенил себя крестным знамением и объявил:
   – Я готов идти на муки.
   – Благословляю вас, – сказал папа.
   – Но что я скажу им?
   – Скажите, пусть они загасят огонь – а я загашу гнев свой, пусть они прекратят поджоги – а я перестану их проклинать.
   Легат покачал головой, как человек, сильно сомневающийся в успехе своей миссии, но все-таки послал за верным ризничим, которому – едва он закончил рассказ о своей илиаде, – к великому ужасу, предстояло теперь пережить одиссею.[136]
   Как и в первый раз, оба выехали на муле. Папа хотел дать им эскорт гвардейцев, но те наотрез отказались, заявив, что их наняли на службу его святейшества для того, чтобы нести охрану и вязать чулки, а не для того, чтобы покрывать себя позором в схватках с нехристями.
   Поэтому легат вынужден был отправиться без охраны; впрочем, он был почти доволен этим: будучи вдвоем с ризничим, он мог, по крайней мере, рассчитывать на свою слабость.
   Легат подъезжал к лагерю с сияющим от радости лицом; он обломал целое оливковое дерево и, еще издали завидев англичан, стал размахивать этим символом мира:
   – Добрые вести! Добрые вести!
   Поэтому англичане – языка они не понимали, но поняли его жест – приняли легата не так грубо; французы, которые прекрасно все поняли, выжидали; а бретонцы, которые почти поняли, кланялись ему.
   Возвращение легата в лагерь тем больше напоминало триумф, что, при наличии безграничной доброй воли, пожар можно было принять за праздничный фейерверк.
   Но когда настало время сообщить Дюгеклену, что он вернулся, не привезя с собой ничего, кроме обещанного в первый приезд папского прощения, свое поручение несчастный посланец исполнил со слезами на глазах.
   К тому же, когда он закончил свою речь, Дюгеклен взглянул на него с таким видом, будто вопрошал: «И вы посмели вернуться, чтобы сделать мне подобное предложение?»
   Поэтому легат, уже не раздумывая, закричал:
   – Спасите мне жизнь, господин коннетабль, спасите мою жизнь, ибо, когда ваши солдаты узнают, что я, обещавший им добрые вести, приехал с пустыми руками, они наверняка убьют меня!
   – Гм! – произнес Дюгеклен. – Я бы не стал этого отрицать, господин легат.
   – Горе мне! Горе! – стонал легат. – Я же предупреждал его святейшество, что он посылает меня на мученическую смерть.
   – Признаюсь вам, – сказал коннетабль, – что эта солдатня – оборотни, нелюди. Анафема так на них подействовала, что я сам удивился. Я считал их более грубыми, и, поистине, если сегодня каждый из них не получит по два-три золотых экю, чтобы остудить им ожоги от молний папского гнева, я ни за что не поручусь: ведь завтра они могут спалить Авиньон, а в Авиньоне – ужас охватывает меня! – кардиналов и заодно с ними – прямо дрожь берет! – самого папу.
   – Но ведь вы понимаете, мессир коннетабль, – объяснял легат, – мне необходимо доставить ваш ответ, чтобы там смогли принять решение, которое предотвратит столь великие беды, а для этого я должен вернуться живым и здоровым.
   – Вы вернетесь слегка потрепанным, – заметил Дюгеклен, – хотя, по-моему, это лишь произведет на них более сильное впечатление. Но, – поспешил он прибавить, – мы не хотим принуждать его святейшество: мы хотим, чтобы его решение стало выражением его желания, результатом его свободной воли. Поэтому я сам провожу вас, как уже сделал это в первый раз, и для большей надежности выведу через другие ворота.
   – Ох, мессир коннетабль, – вздохнул легат, – слава Богу, что вы истинный христианин.
   Дюгеклен сдержал слово. Легат выбрался из лагеря целым я невредимым, но после его отъезда грабеж, ненадолго прерванный сообщением о добрых вестях, возобновился с пущим неистовством: разочарование усилило гнев.
   Вина были выпиты, вещи разграблены, корма уничтожены.
   С высоты городских стен авиньонцы – даже самые храбрые не смели выходить за ворота – по-прежнему наблюдали, как их подчистую грабят и разоряют.
   Кардиналы стонали.
   Тогда папа предложил наемникам сто тысяч экю.
   – Принесите деньги, а там видно будет, – был ответ Дюгеклена.
   Папа собрал совет и с глубокой скорбью на лице объявил:
   – Дети мои, надо пойти на жертву.
   – Да, – единодушно поддержали его кардиналы, – к тому же, как глаголет Иезекииль,[137] враг пришел на землю нашу, пожег и залил кровью города наши, надругался над женами и дочерьми нашими.
   – Так принесем же нашу жертву, – призвал Урбан V.
   И казначей уже был готов получить приказ отправиться за деньгами.
   – Они требуют сто тысяч экю, – сказал папа.
   – Надо отдать им деньги, – заявили кардиналы.
   – Увы, надо! – согласился его святейшество и, воздев глаза к небу, глубоко вздохнул.
   – Анджело, – продолжал папа, – вы отправитесь возвестить, что я накладываю на город подать в сто тысяч экю. Сперва не говорите, золотом или серебром, это прояснится позднее, скажите только, что я накладываю подать в сто тысяч экю на несчастный народ.
   Накладывать на кого-либо подать, наверное, было не очень в духе французов, но, кажется, было вполне по-римски, так как папский казначей ни словом не возразил.
   – Если люди будут жаловаться, продолжал папа, – вы скажите обо всем, чему сами были свидетелем, и о том, что ни мои молитвы, ни молитвы кардиналов не смогли спасти возлюбленный мой народ от сей крайней меры, столь горестной сердцу моему. Кардиналы и казначей с восхищением взирали на папу.
   – В самом деле, – сказал папа, – бедные эти люди будут даже рады выкупить за такую низкую цену свои дома и свое добро. Но воистину, – прибавил он со слезами на глазах, – для государя нет ничего печальнее, чем просто так отдавать деньги подданных…
   – …которые принесли бы великую пользу его святейшеству в любом другом случае, – закончил, поклонившись, казначей.
   – В конце концов, так угодно Господу! – воскликнул папа.
   Подать была объявлена при сильном ропоте недовольства, если люди узнавали, что вносить надо серебряные экю, и упорном сопротивлении, если им говорили, что требуются экю золотые.
   Тогда его святейшество прибегнул к помощи своих гвардейцев, а поскольку теперь они имели дело не с нехристями, но с добрыми христианами, гвардейцы, отложив вязальные спицы, так воинственно схватились за пики, что авиньонцы мгновенно покорились.
   На рассвете легат, но уже не с мулом, а с десятью богато убранными лошадьми направился в лагерь нехристей.
   Завидев его, солдаты громко закричали от радости, что, однако, раздосадовало легата сильнее, чем их прежние проклятия.
   Но, вопреки ожиданиям, он застал Бертрана недовольным столь ощутимым и звонким доказательством покорности папского престола и с удивлением увидел, что тот сильно раздражен и вертит в руках недавно полученный пергамент.
   – О, – воскликнул коннетабль, покачав головой, – хороши же денежки, что вы мне везете, господин легат!
   – А разве плохи? – спросил посланец, полагавший, что деньги есть деньги, а значит, всегда хороши.
   – Хороши, – продолжал Дюгеклен, – но кое-что меня смущает. Откуда они, эти деньги?
   – От его святейшества, раз он вам их прислал.
   – Прекрасно! Но кто их дал?
   – Как кто?! Его святейшество, я полагаю.
   – Простите меня, господин легат, возразил Дюгеклен, – но человек церкви не должен лгать.
   – Однако, – пробормотал легат, – я могу подтвердить.
   – Прочтите вот это.
   И Дюгеклен протянул легату пергамент, который без конца скручивал и раскручивал в руках. Легат взял пергамент и прочел:
   «Входит ли в намерения благородного шевалье Дюгеклена, чтобы неповинный город, который его властелин уже задушил поборами, и несчастные люди, наполовину разоренные горожане и умирающие с голоду ремесленники, лишились последнего куска хлеба, оплачивая никому не нужную войну? Вопрос этот во имя человеколюбия задает честнейшему из христианских рыцарей славный город Авиньон, который обескровил себя ста тысячами экю, тогда как его святейшество таит в подвалах своего замка два миллиона экю, не считая сокровищ Рима».
   – Что вы на это скажете? – спросил разгневанный Бертран, когда легат закончил чтение.
   – Увы, – вздохнул легат, – должно быть, его святейшество предали.
   – Значит, верно, что мне тут пишут о его тайных богатствах?
   – Люди так считают.
   … – Тогда, господин легат, – продолжал коннетабль, – забирайте это золото; людям идущим на защиту дела Господня, нужна не корка бедняка, а избыток богача. Посему внимательно слушайте, что скажет вам шевалье Бертран Дюгеклен, коннетабль Франции: если двести тысяч экю от папы, кардиналов не будут доставлены сюда до вечера, то ночью я сожгу не только окрестности и город, но и дворец, заодно с дворцом кардиналов и вместе с ними папу, так что от папы кардиналов и дворца следа не останется к завтрашнему утру. Ступайте, господин легат.
   Эти исполненные достоинства слова солдаты, офицеры, командиры встретили взрывом рукоплесканий, который не оставил у легата никакого сомнения в единодушии наемников на сей счет; поэтому папский посланец, храня молчание посреди этих громовых возгласов, отправился с груженными золотом лошадьми обратно в Авиньон.
   – Дети мои, – обратился коннетабль к тем солдатам, которые, стоя слишком далеко, ничего не слышали и удивлялись ликующим крикам товарищей, – этот бедный народ может дать нам лишь сто тысяч экю. Этих денег слишком мало, потому что именно столько я обещал вашим командирам. Папа должен дать нам двести тысяч экю.