Слухи о войне подогревали воинственный пыл Аженора, но, поскольку Аисса не приезжала, любовь была бессильна успокоить в его душе возбуждение, которое охватывает молодых людей, едва раздается звон оружия.
   Начинал терять надежду и Мюзарон; он чаще обычного хмурился и очень резко отзывался о Хафизе, которому, словно злому демону, упрямо приписывал промедление Аиссы, если чего-нибудь не хуже, прибавлял он, когда окончательно впадал в дурное настроение.
   Что касается Молеона, то он, подобно телу, ищущему свою душу, беспрестанно бродил по дороге, на которой его глаза, привыкшие ко всем ее изгибам, узнавали каждый куст, каждый камень, каждую тень, а уши издали, за два льё, угадывали топот мула.
   Аисса не появлялась; из Испании никто не приезжал.
   Наоборот, из Франции через отмеренные, словно по часам, промежутки прибывали отряды солдат, которые занимали позиции вокруг городка и, казалось, ждали лишь сигнала, чтобы ринуться в Испанию. После прихода каждого нового отряда собирались их командиры, сообщая друг другу пароль и отдавая распоряжения; ведь прочие предосторожности были излишними, ибо воины из разных стран и различного рода оружия знали друг друга и жили в полном согласии.
   В тот день, когда Молеон не был поглощен мыслями об Аиссе, он, желая побольше узнать о людях и конях, прибывающих на границу, выяснил, что отряды ждут главнокомандующего и новых подкреплений, чтобы вступить в Испанию.
   – А кто же главнокомандующий? – спросил он.
   – Пока не знаем, он сам нам представится.
   – Значит, все отправятся в Испанию, кроме меня! – в отчаянии воскликнул Аженор. – О, зачем я дал клятву, зачем?
   – Полно, сударь, – успокаивал его Мюзарон. – Вы теряете голову от горя. Клятва больше не действительна, ведь донья Аисса не приехала. Если она появится, мы пойдем вперед…
   – Подождем еще, Мюзарон. Надежда не покинула меня, я еще надеюсь! Никогда я не потеряю надежды, ибо я буду любить Аиссу вечно!
   – Очень бы мне хотелось полчасика потолковать с этим смуглорожим Хафизом, – проворчал Мюзарон. – Хотел бы я просто посмотреть ему прямо в глаза…
   – Зачем? Что может сделать Хафиз против воли всесильной доньи Марии? Ее надо винить во всем, Мюзарон, да, ее или несчастную судьбу мою!
   Так прошла еще неделя, но из Испании никто не приехал. Аженор едва с ума не сошел от нетерпения, а Мюзарон – от ярости.
   За неделю на границе уже скопилось пять тысяч солдат.
   Повозки с провиантом – поговаривали, что отдельные из них гружены золотом, – охранялись значительными силами.
   Люди сира де Лаваля, бретонцы госпожи Тифании Рагенэль с нетерпением поджидали возвращения посланного в Бургос рыцаря, чтобы узнать, дал ли принц Уэльский согласие освободить коннетабля.
   Наконец гонец вернулся, и Аженор охотно выехал, чтобы встретить его на берег реки.
   Гонец видел коннетабля и обнял его; английский принц устроил в честь него пир, а принцесса Уэльская преподнесла великолепный подарок. На пиру она соизволила сказать, что ждала отважного рыцаря де Молеона, желая вознаградить его за преданность коннетаблю, и добавила, что доблесть украшает всех людей, к какому бы народу они ни принадлежали.
   Гонец же рассказал, что принц Уэльский согласился принять тридцать шесть тысяч флоринов, а принцесса, видя, что принц надолго задумался, сказала:
   – Сир, супруг мой, я желаю, чтобы коннетабль получил свободу из моих рук, ибо я восхищаюсь им так же, как и его соотечественники, ибо мы, великобританцы, тоже немного бретонцы,[179] и я внесу за мессира Бертрана выкуп в тридцать шесть тысяч золотых флоринов.
   Из слов гонца явствовало, что коннетабль будет освобожден, если уже не отпущен даже до выплаты денег.
   Добрые вести привели в восторг бретонцев, охранявших выкуп, и, поскольку радость заразительнее горя, собравшиеся вокруг Риансереса войска, узнав о результате миссии гонца, грянули такое громкое «ура», что древние горы содрогнулись до самых своих гранитных основ.
   – Вперед, в Испанию! – кричали бретонцы. – И пусть ведет нас наш коннетабль!
   – Давно пора, – шепнул Мюзарон Аженору. – Нет Аиссы, нет и клятвы … Время уходит, сударь, мы должны выступать в поход!
   И Молеон, уступив своей тревоге, воскликнул:
   – Вперед!
   Маленький отряд, провожаемый пожеланиями удачи и благословениями, прошел ущелье спустя девять дней после даты, что назначила Мария Падилья.
   – Может быть, мы встретим Аиссу в пути, – сказал Мюзарон, чтобы окончательно успокоить своего господина.
   Ну а мы, кто раньше наших героев оказался при дворе короля дона Педро, наверное, выясним и сообщим читателю причину сей зловещей задержки доньи Аиссы.

II. Жильдаз

   Донья Мария неотлучно находилась на своей террасе, считая дни и часы, ибо она угадывала, вернее, чувствовала, что в невозмутимом спокойствии мавра таится какая-то угроза для нее и Аиссы.
   Мотриль был не тот человек, чтобы вести себя столь сдержанно; прежде он никогда не скрывал свою жажду мести столь искусно, что целых две недели враги ни в чем не могли его заподозрить.
   Весь поглощенный устройством празднеств для короля и доставкой золота в казну дона Педро, готовый в любую минуту призвать в Испанию сарацин и, наконец, увенчать чело своего повелителя обещанными двумя коронами, Мотриль, казалось, только и занимался государственными делами. Он меньше заботился об Аиссе, заходил к ней лишь вечером и почти всегда вместе с доном Педро, который посылал девушке самые редкостные и роскошные подарки.
   Аисса, узнавшая о любви короля от Мотриля, затем от своей подруги доньи Марии, принимала его подарки, а получив их, равнодушно откладывала; относясь к королю с тем же равнодушием, хотя и не сомневаясь, что распаляет тем самым его страстное желание, она жадно искала во взгляде Марии, когда встречалась с ней, признательности за свое благородное поведение.
   Донья Мария отвечала взглядом, который словно говорил Аиссе: «Надейся! План, задуманный нами, каждый день вызревает в тайне; скоро вернется мой гонец, он принесет тебе любовь твоего прекрасного рыцаря и свободу, без которой нет настоящей любви».
   И вот день, которого так нетерпеливо ждала донья Мария, настал.
   Он начался светлым утром, какое под чудесным небом Испании бывает только летом, когда на каждом листочке увитой цветами террасы сверкала роса. В комнату доньи Марии вошла уже знакомая нам старуха.
   – Сеньора! – тяжело вздохнула она. – О сеньора!
   – А, это ты. Что случилось?
   – Сеньора, Хафиз приехал.
   – Хафиз, какой Хафиз?
   – Товарищ Жильдаза, сеньора.
   – Как, Хафиз? А где Жильдаз?
   – Приехал Хафиз, сеньора, а Жильдаза с ним нет, вот что!
   – О Боже! Пусть войдет. Тебе что-нибудь еще известно?
   – Нет, Хафиз не захотел говорить со мной, а я, как видите, сеньора, плачу, ведь молчание Хафиза ужаснее, чем все страшные слова любого другого человека.
   – Ладно, успокойся, – сказала донья Мария, вся дрожа, – успокойся, ничего страшного, Жильдаз, вероятно, задержался, и все тут.
   – Ну, а почему Хафиз не задержался?
   – Не волнуйся, пойми, меня успокаивает возвращение Хафиза. Ясное дело, Жильдаз не стал удерживать его, зная, что я волнуюсь, он выслал Хафиза вперед, значит, вести у него добрые.
   Мамку успокоить было нелегко; впрочем слишком поспешные утешения госпожи звучали малоубедительно.
   Вошел Хафиз.
   Как обычно, он был спокоен и скромен. Глаза его выражали почтение; так у кошек или у тигров глаза расширяются, если они видят кого-нибудь, кто их боится, и сужаются, почти закрываются, когда кто-нибудь смотрит на них гневно или властно.
   – В чем дело? Ты один? – спросила Мария Падилья.
   – Да, госпожа, один, – робко ответил Хафиз.
   – А где Жильдаз?
   – Жильдаз, госпожа, – озираясь, прошептал сарацин, – умер.
   – Умер? – воскликнула донья Мария, в испуге скрестив на груди руки. – Значит, он умер, бедняга? Как это случилось?
   – В дороге, госпожа, он заболел лихорадкой.
   – Он же такой крепкий!
   – Верно, крепкий, но воля Аллаха сильнее человека, – наставительно заметил Хафиз.
   – Заболел лихорадкой, о Господи! Но почему он не сообщил мне?
   – Госпожа, мы ехали вдвоем, – сказал Хафиз. – В Гаскони, в ущелье, на нас напали горцы, их привлек звон золотых монет.
   – Звон золотых монет? Какие вы неосторожные!
   – Французский сеньор, он был такой радостный, дал нам золота. Жильдаз подумал, что в горах он один, только со мной, и ему взбрело в голову пересчитать наше сокровище, но вдруг в него попала стрела, а мы увидели, что нас окружила толпа вооруженных людей. Жильдаз вел себя храбро, мы отбивались.
   – О Боже мой!
   – Когда мы совсем лишились сил: ведь Жильдаза ранили, он истекал кровью…
   – Бедный Жильдаз! Ну, а ты?
   – Я тоже истекал кровью, госпожа, – ответил Хафиз, медленно засучивая рукав и обнажая покрытую шрамами руку. – Ранив нас, воры забрали наше золото и убежали.
   – Ну, а дальше, Господи Боже, что дальше?
   – Дальше, госпожа, у Жильдаза начался жар, он почувствовал, что умирает…
   – Он ничего тебе не сказал?
   – Сказал, госпожа, когда глаза его почти закрылись. Слушай, сказал он, ты должен жить! Будь таким же преданным, как и я, скачи к нашей госпоже и передай ей в собственные руки письмо, что доверил мне французский сеньор. Вот оно.
   Хафиз вытащил из-за пазухи шелковый мешочек, продырявленный ударами кинжала и выпачканный кровью.
   Вздрогнув, донья Мария с ужасом взяла его и стала внимательно рассматривать.
   – Письмо вскрыто! – воскликнула она.
   – Вскрыто? – спросил сарацин, глядя на нее большими удивленными глазами.
   – Да, печать сломана.
   – Не знаю, – пробормотал Хафиз.
   – Ты вскрыл письмо?
   – Я? Да я, госпожа, читать не умею.
   – Значит, кто-то другой?
   – Нет, госпожа, посмотри внимательно, видишь на месте печати дырку? Это стрела горца пробила воск и пергамент.
   – Да, вижу! – воскликнула донья Мария, по-прежнему исполненная недоверия.
   – А вокруг дырки кровь Жильдаза, госпожа.
   – Вижу. О, бедный Жильдаз!
   И молодая женщина, пристально посмотрев в последний раз на сарацина, сочла его ребячью физиономию такой спокойной, глупой, совершенно невыразительной, что уже не смогла его подозревать.
   – Расскажи мне, Хафиз, чем все кончилось.
   – Кончилось, госпожа, тем, что Жильдаз, едва отдав мне письмо, испустил дух. Я сразу поехал дальше, как он велел мне, и бедный, голодный, но, скача без передышки, привез тебе письмо.
   – О, ты будешь достойно вознагражден, сын мой! – воскликнула взволнованная до слез донья Мария. – Да, ты останешься при мне и, если будешь верен, сметлив…
   Лицо мавра на мгновенье словно осветилось, но столь же быстро потускнело вновь.
   После этого Мария прочла письмо, нам уже известное, сопоставила даты и с присущей ей стремительностью приняла решение. «Ну что ж! – подумала она. – Надо браться за дело!»
   Она дала сарацину горсть золотых монет и сказала:
   – Отдыхай, добрый Хафиз, но будь готов через несколько дней. Ты мне понадобишься.
   Молодой человек ушел, ликуя в душе, унося свое золото и свою радость. Он уже вступил на порог, когда послышались громкие вопли мамки.
   Она узнала роковую весть.

III. О том, какое поручение было дано Хафизу, и о том, как он его исполнил

   Накануне того дня, когда Хафиз привез донье Марии письмо из Франции, в городские ворота постучался пастух, прося допустить его к сеньору Мотрилю.
   Мотриль, совершавший в мечети намаз, прервал молитву, чтобы последовать за этим странным гонцом, который, однако, не предвещал встречи с каким-либо знатным и могущественным посланцем.
   Едва выйдя со своим провожатым из города, Мотриль сразу приметил в ландах низкую андалусскую лошадку, что паслась в вереске, а на камнях, поросших чахлой травой, лежащего сарацина Хафиза, который выпуклыми глазами внимательно наблюдал за всеми, кто выходил из ворот.
   Пастух, которому Мотриль дал денег, радостно убежал к своим тощим козам на холме. Мотриль, забыв, что он первый министр, и презрев всякий этикет, сел на траву рядом с угрюмым, невозмутимым юношей.
   – Да пребудет с тобой Аллах, Хафиз. Значит, ты вернулся?
   – Да, сеньор, вернулся.
   – А своего попутчика оставил далеко, чтобы он ничего не знал…
   – Очень далеко, сеньор, и он, наверняка, ничего не знает… Мотриль хорошо знал своего гонца… Ему была известна потребность в смягченных иносказаниях, присущая всем арабам, для которых самое главное – как можно дольше избегать произносить слово «смерть».
   – Письмо у тебя? – спросил он.
   – Да, сеньор.
   – Как ты его раздобыл?
   – Если бы я попросил у Жильдаза письмо, он не отдал бы его. Если бы я захотел силой отнять его, он избил бы меня, а вероятнее, убил бы, ведь он сильнее.
   – Ты прибегнул к хитрости?
   – Я подождал, пока мы не оказались в сердце гор, на границе Испании и Франции. Лошади совсем выдохлись, Жильдаз дал им отдохнуть, а сам улегся во мху под большой скалой и заснул.
   В эту минуту я подполз к Жильдазу и вонзил ему в грудь кинжал. Он раскинул руки, захрипев, руки его были залиты кровью. Но он не умер, я это хорошо чувствовал. Он сумел вытащить из ножен кинжал и нанес мне ответный удар по левой руке. Тогда я пронзил его сердце острием моего кинжала, и он затих.
   Письмо было зашито в куртке, я ее распорол. Всю ночь я шел по ветру с моей лошадкой, труп и лошадь Жильдаза я бросил на растерзание волкам и воронью. Я перешел границу и без хлопот добрался сюда. Вот письмо, что я обещал тебе достать.
   Мотриль взял пергаментный свиток, печать на котором уцелела, хотя и была пробита насквозь кинжалом Хафиза, пронзившим сердце Жильдаза.
   Взяв из колчана часового стрелу, Мотриль перерезал шелковую нить печати и с жадностью прочел письмо.
   – Хорошо, – сказал он, – мы все придем на это свидание. Хафиз ждал.
   – Что теперь мне делать, господин? – спросил он.
   – Сядешь на коня и возьмешь с собой письмо. Утром постучишься в ворота дома доньи Марии. Скажешь ей, что на Жильдаза напали горцы, изрешетив его стрелами и ударами кинжалов, что, умирая, он отдал письмо тебе. Вот и все.
   – Слушаюсь, господин.
   – Ступай, скачи всю ночь. Пусть твоя одежда вымокнет от утренней росы, а конь будет в мыле, словно ты только что прискакал. А дальше жди моих приказаний и целую неделю не подходи к моему дому.
   – Пророк доволен мной?
   – Доволен, Хафиз.
   – Благодарю вас, сеньор.
   Вот каким образом было вскрыто письмо; вот какая страшная гроза нависла над доньей Марией.
   Но Мотриль этим не ограничился. Он дождался утра и, облачившись в роскошные одежды, явился к королю дону Педро и застал его сидящим в большом бархатном кресле и рассеянно поглаживающим уши волчонка, которого он приручал.
   Слева от него, в таком же кресле, сидела донья Мария, бледная и слегка раздраженная. С тех пор, как она находилась в комнате рядом с доном Педро, король, занятый, вероятно, своими мыслями, не обмолвился с ней ни единым словом.
   Донья Мария, гордая, как все испанки, еле сдерживаясь, терпела подобное оскорбление. Она тоже молчала и, поскольку домашний волк ее не интересовал, вынуждена была довольствоваться тем, что переживала в душе приступы недоверчивости, порывы гнева и терялась в догадках, как поведет себя мавр.
   Вошел Мотриль, и его появление дало Марии Падилье повод демонстративно уйти.
   – Вы уходите, сеньора? – спросил дон Педро, невольно встревоженный ее выходкой, которую сам вызвал равнодушием к любовнице.
   – Да, ухожу, – ответила она, – я не желаю злоупотреблять вашей учтивостью, которую вы, вероятно, приберегаете для сарацина Мотриля.
   Мотриль это слышал, но остался невозмутим. Если бы донья Мария не была столь рассержена, то поняла бы, что спокойствие мавра рождено его тайной уверенностью в своем близком торжестве.
   Но гнев думать не умеет; он всегда доволен самим собой. Гнев – поистине страсть: каждый, кто дает ему выход, находит в этом наслаждение.
   – Я вижу, государь, что король мой невесел, – сказал Мотриль, напуская на себя печальный вид.
   – Да, – вздохнул дон Педро.
   – У нас теперь много золота, – прибавил Мотриль. – Кордова внесла подать.
   – Тем лучше, – небрежно ответил король.
   – Севилья вооружает двенадцать тысяч человек, – продолжал Мотриль, – на нашу сторону перешли две провинции.
   – Вот как! – тем же тоном отозвался король.
   – Бели узурпатор вернется в Испанию, я думаю через неделю схватить его и заточить в крепость.
   В прошлом упоминание об узурпаторе непременно приводило короля в исступленную ярость, но на сей раз дон Педро лишь спокойно заметил:
   – Пусть возвращается, у тебя есть золото и солдаты, мы схватим его, будем судить и отрубим ему голову.
   Тут Мотриль приблизился к королю.
   – Да, – сказал мавр, – мой король очень несчастен.
   – Почему же, друг?
   – Потому что золото больше не веселит тебя, власть тебе противна, никакой услады в мести ты не видишь, потому, наконец, что ты больше не находишь для любовницы нежного взгляда.
   – Ясно, что я ее разлюбил, Мотриль, и из-за пустоты в моем сердце уже ничего не кажется мне желанным.
   – Если твое сердце, король, кажется тебе совсем пустым, значит, его переполняют желания, ведь они, как тебе известно, – это воздух, запертый в бурдюке.
   – Да, я знаю, что сердце мое полно желаний.
   – Значит, ты любишь?
   – Да, по-моему, я влюблен…
   – Ты любишь Аиссу, дочь могущественного султана… О мой повелитель, я и жалею тебя, и завидую тебе, ибо ты еще можешь быть очень счастливым или достойным жалости.
   – Ты верно говоришь, Мотриль, я достоин жалости.
   – Ты хочешь сказать, она не любит тебя?
   – Да, не любит.
   – Неужели, повелитель, ты думаешь, что ее кровь, чистую, как у богини, могут волновать страсти, которым уступит любая другая женщина? Аисса – ничто в гареме сладострастного властителя; Аисса – королева, улыбаться она будет только на троне. Понимаешь ли, мой король, есть цветы, что распускаются лишь на горных вершинах.
   – Причем здесь трон? Я … мне взять в жены Аиссу?! Но что на это скажут христиане, Мотриль?
   – Кто говорит тебе, повелитель, что донья Аисса, любя тебя, когда ты будешь ее супругом, не принесет в жертву своего Бога, отдав тебе и душу?
   Из груди короля вырвался почти сладострастный стон.
   – Неужели она полюбит меня?
   – Она будет тебя любить.
   – Нет, Мотриль.
   – Ну что ж, повелитель, тогда пребывай в горести, ибо ты недостоин счастья, раз отчаиваешься добиться своего.
   – Аисса избегает меня.
   – Я считал, что христиане умнее в понимании женского сердца. Внешне кажется, что у нас страсти возникают и исчезают за плотной завесой рабства, но наши женщины, которые вольны говорить обо всем, а значит, все скрывать, позволяют нам яснее читать в их сердцах. Каким образом, спрошу я тебя, гордая Аисса может, не таясь, любить человека, который шага не ступит без женщины, ревнующей всех, кого мог бы полюбить дон Педро?
   – Значит, Аисса ревнует?
   Мавр усмехнулся в ответ, потом прибавил:
   – У нас горлица ревнует к своей подруге, а благородную пантеру зубами и когтями рвет другая пантера в присутствии тигра, что должен выбрать одну из них.
   – Ах, Мотриль! Я люблю Аиссу.
   – Возьми ее в жены.
   – А как же донья Мария?
   – Человек, приказавший убить жену, чтобы не сердить любовницу, не решается бросить любовницу, которую разлюбил, чтобы завоевать себе пять миллионов новых подданных и любовь, что дороже всего мира.
   – Ты прав, но донья Мария умрет.
   – Неужели она так сильно тебя любит? – снова усмехнулся мавр.
   – Разве ты не веришь в ее любовь ко мне?
   – Не верю, мой повелитель. Дон Педро побледнел.
   «Он еще любит ее! – думал Мотриль. – Не будем пробуждать его ревность, ибо донье Марии он отдаст предпочтение перед всеми женщинами».
   – Я сомневаюсь в ее любви не потому, что она неверна тебе, я так не думаю, – продолжал мавр, – а потому, что она, видя, что ты любишь ее меньше, упрямо хочет быть рядом с тобой.
   – Это я и называю любовью, Мотриль.
   – А я называю это честолюбием.
   – Ты прогнал бы Марию?
   – Чтобы добиться Аиссы, да.
   – О нет! Нет…
   – Тогда страдай.
   – Я верил, – ответил дон Педро, сверля Мотриля пламенным взглядом, – что, если бы ты видел, как страдает твой король, у тебя не хватило бы дерзости сказать ему: «Страдай»… Я верил, что ты непременно воскликнул бы: «Я облегчу твои страдания, мой повелитель!»
   – В ущерб для чести великого короля моей страны я этого не скажу. Уж лучше смерть.
   Дон Педро мрачно задумался.
   – Значит, я умру, ибо я люблю эту девушку, – сказал он. – Но нет! – со зловещей пылкостью воскликнул он. – Нет, не умру!
   Мотриль довольно хорошо знал своего короля и ясно понимал, что никакая преграда не в силах сдержать порыв страстей этого неукротимого человека.
   «Он прибегнет к насилию – подумал он, – надо помешать этому».
   – Ваша светлость, Аисса – чистая душа, она поверит клятвам, – уверял Мотриль. – Если вы поклянетесь, что женитесь на ней после того, как торжественно расстанетесь с доньей Марией, Аисса, я думаю, вверит свою судьбу вашей любви.
   – Ты ручаешься мне за это?
   – Ручаюсь.
   – Прекрасно! – вскричал дон Педро. – Клянусь, я порву с доньей Марией.
   – Это другое дело, мой король, назовите ваши условия.
   – Я порву с доньей Марией и оставлю ей миллион экю. В стране, где она пожелает жить, не будет более богатой и уважаемой принцессы.
   – Хорошо, это жест великодушного короля, но страной этой не должна быть Испания!
   – Разве это необходимо?
   – Аисса успокоится лишь тогда, когда море, непреодолимое море, отделит вашу старую любовь от новой.
   – Мотриль, мы отделим морем Аиссу от доньи Марии.
   – Хорошо, мой повелитель.
   – Но я король, и ты знаешь, что никто не может ставить мне никаких условий.
   – Это справедливо, государь.
   – Поэтому нам необходимо заключить сделку, подобно той, что заключают между собой евреи, и ты первым обязан выполнить одно условие.
   – Какое?
   – Донья Аисса должна остаться моей заложницей.
   – Только и всего? – насмешливо спросил Мотриль.
   – Безумец! Разве ты не видишь, что меня сжигает, пожирает любовь, что сейчас я играю в нежности, которые мне смешны? Разве льва терзают сомнения, когда он голоден? Неужели ты не понимаешь, что, если ты будешь торговаться со мной из-за Аиссы, я возьму ее силой, что, если ты будешь метать на меня свои гневные взоры, я прикажу тебя схватить и повесить, а все христианские рыцари съедутся поглядеть, как ты будешь болтаться на перекладине, и станут обхаживать мою новую любовницу?
   «Это верно», – подумал Мотриль.
   – Ну, а как же донья Мария, мой повелитель?
   – Меня, повторяю я, терзает голод любви, поэтому донью Марию постигнет участь доньи Бланки Бурбонской.
   – Да, гнев ваш страшен, ваше величество, – смиренно ответил Мотриль, – и, поистине, безумен тот, кто не склонит пред вами колени.
   – Ты отдашь мне Аиссу?
   – Если вы приказываете, ваше величество, отдам. Но если вы не последуете моим советам, если не избавитесь от доньи Марии, если не уничтожите ее друзей – ваших врагов, если не рассеете всех сомнений Аиссы, то помните, что эта девушка не будет вашей: она убьет себя!
   Теперь настал черед короля затрепетать от страха и задуматься.
   – Чего же ты хочешь? – спросил дон Педро.
   – Я хочу, чтобы вы подождали неделю. И, не перебивайте меня, пусть донья Мария сердится на вас… Аисса уедет в королевский замок, никто не узнает об ее отъезде и месте, куда она отправится; вы убедите девушку, она станет вашей и будет любить вас.
   – А как же донья Мария? Отвечай!
   – Сначала она смягчится, потом поймет, что побеждена. Не обращайте внимания на ее рыдания и раздражение; вы поменяете любовницу на возлюбленную, Мария никогда не простит вам измены, и сама избавит вас от своего присутствия.
   – Да, верно, она гордая… Но ты веришь, что Аисса придет?
   – Не верю, а знаю.
   – В этот день, Мотриль, можешь просить у меня половину моего королевства, и она будет принадлежать тебе.
   – Никогда вы не сможете более справедливо вознаградить за честную службу.
   – Ну что ж, значит, через неделю?
   – Да, в последний светлый час, ваше величество, Аисса выедет из города в сопровождении мавра: это я привезу ее тебе.
   – Ступай, Мотриль.
   – Но до тех пор не пробуждай сомнений доньи Марии.
   – Не беспокойся. Я хорошо скрывал свою любовь и свое горе. Неужели ты думаешь, что я не сумею утаить мою радость.
   – Поэтому, ваше величество, объявите, что вы желаете ехать в загородный замок.
   – Так я и сделаю, – согласился король.

IV. Почему заблудились попутчицы Хафиза

   После возвращения Хафиза донья Мария снова стала поддерживать отношения с Аиссой.
   Читать Аисса не умела, но вид пергамента, которого касалась рука возлюбленного, особенно креста, олицетворявшего его добрую волю, переполнял радостью сердце девушки. Опьянев от любви, она много раз целовала письмо.