Страница:
– На помощь, Аженор! На помощь! Фернан тонет! Девушка быстро выглянула из носилок и, коснувшись губами лба молодого человека, спросила:
– Я ведь вновь увижу тебя, правда?
– О да, клянусь душой! – воскликнул Аженор.
– Беги же спасать пажа, – сказала она и, оттолкнув его одной рукой, другой задернула шторы.
Сделав два огромных прыжка в сторону, рыцарь очутился на берегу реки. В одно мгновение он отвязал меч и сбросил шпоры. К счастью, он был без доспехов, что позволило ему броситься к тому месту, где, как указывал водоворот, исчез паж.
А случилось вот что.
Мы уже сказали, что Мотриль, переправив носилки и дав последние указания мавру, прятавшемуся в зарослях олеандра, вернулся к великому магистру и Фернану, которые в ста шагах от берега ждали его вместе со свитой.
– Сеньор, брод найден, и, как ваша светлость мог видеть, носилки благополучно перешли на тот берег, – сказал мавр.
Но для большей безопасности я сам прежде провожу вашего пажа, потом вас, а уж затем пойдут мои люди.
Это предложение как нельзя лучше отвечало желаниям великого магистра, которому и в голову не пришло что-либо возразить. В самом деле, ничто иное не могло лучше помочь осуществлению плана, который замыслили Фернан и дон Фадрике.
– Отлично, – сказал он Мотрилю. – Сначала переправится Фернан, и поскольку он должен раньше нас успеть в Севилью, то поедет дальше, а мы тем временем перейдем через реку.
Мотриль поклонился в знак того, что не видит никакого препятствия для исполнения воли великого магистра.
– Имеете ли вы что-нибудь сообщить королю дону Педро, брату моему, с этой же оказией? – спросил дон Фадрике.
– Нет, ваша милость, – ответил мавр. – Мой гонец уже ускакал и будет на месте раньше вашего.
– Прекрасно, – сказал дон Фадрике. – Тогда, вперед!
Пока они спускались к реке, великий магистр нежно увещевал Фернана быть осторожным; он очень любил пажа, которого взял к себе еще ребенком, и юноша был искренне предан ему. Вот почему дон Фадрике мог доверять ему свои самые сокровенные тайны.
Мотриль ждал у самой воды. Вокруг было тихо. Залитая лунным светом местность, казавшаяся неровной из-за огромных, отбрасываемых горами теней – ее, словно зарницы, освещали яркие блики реки, – выглядела каким-то призрачным, волшебным царством. Самый недоверчивый человек, успокоенный этой тишиной и этой светлой ночью, не пожелал бы поверить в присутствие опасности, даже если бы его о ней и предупредили. Поэтому Фернан, по характеру смелый и не боявшийся риска, без всякой боязни направил коня вслед за мулом мавра.
Мотриль ехал впереди. Шагов пятнадцать конь и мул ступали по дну; но мавр едва заметно взял вправо.
– Вы сходите с брода, Мотриль! – кричал дон Фадрике с берега. – Осторожно, Фернан, осторожно!
– Не бойтесь, ваша милость, – ответил Мотриль, – я ведь еду впереди. Если бы возникла опасность, я первым столкнулся бы с ней.
Ответ был убедительным. Поэтому, хотя мавр все больше отклонялся от прямой линии брода, у Фернана не возникло подозрений. Кстати, может быть, это был прием, с помощью которого его вожатый мог с меньшими усилиями преодолеть течение. Мул мавра потерял дно, и конь Фернана тоже поплыл; но это пажа мало волновало, потому что он был способен переплыть реку в случае, если пришлось бы бросить коня.
Великий магистр продолжал наблюдать за переправой с возрастающей тревогой.
– Вы отклоняетесь в сторону, Мотриль! В сторону! – кричал он. – Держитесь левее, Фернан.
Но, чувствуя под собой уверенно плывущее животное, Фернан – кстати, мавр по-прежнему был впереди – ничуть не боялся этой переправы, в которой видел лишь забаву, и, повернувшись на седле, крикнул своему господину:
– Не беспокойтесь, ваша милость, я на верном пути, ведь передо мной дон Мотриль.
Но когда он обернулся назад, перед ним промелькнуло какое-то странное видение; ему показалось, что в пенном следе, который оставлял за собой его конь, он увидел голову мужчины, сразу же, едва Фернан повернулся, ушедшего под воду, хотя не настолько быстро, чтобы паж не успел его заметить.
– Сеньор Мотриль, по-моему, мы действительно потеряли брод, – сказал он мавру. – Ваши носилки прошли в другом месте, и, если я не ошибаюсь, это они сверкают на опушке апельсинной рощи, совсем влево от нас.
– Тут просто немного глубже, – возразил мавр, – и сейчас мы снова ступим на дно.
– Тебя же сносит, сносит! – кричал дон Фадрике, хотя Фернан и мавр уже настолько удалились от берега, что его голос едва долетал до юноши.
– Вправду сносит, – сказал слегка встревоженный Фернан, видя тщетные усилия коня, которого тащила по течению какая-то неведомая сила, тогда как Мотриль, уверенно правивший мулом, находился слева, довольно далеко от пажа.
– Сеньор Мотриль, это измена! – вскричал паж.
Едва он произнес эти слова, его конь вдруг жалобно застонал и, завалившись на левый бок, с силой забил задней правой ногой по воде, но не так, как если бы он плыл вперед. И сразу же заржал еще жалостнее, и его задняя левая нога повисла. Тогда круп коня, державшегося на плаву только передними ногами, стал медленно погружаться в воду.
Фернан понял, что настал момент броситься вплавь, но он напрасно пытался вытащить ноги из стремян: он почувствовал, что привязан к коню.
– На помощь! На помощь! – кричал Фернан.
Этот жалобный крик и услышал Аженор; он вырвал его из восторженного оцепенения, в которое погрузили рыцаря красота и голос прекрасной мавританки.
Конь уходил под воду: только его ноздри виднелись над поверхностью реки и шумно фыркали; передними ногами он бил по воде, разбрасывая брызги.
Фернан хотел еще раз позвать на помощь, но тайная сила, которой он тщетно пытался сопротивляться, вместе с конем увлекла его в бездну; лишь воздетая к небу рука, словно взывая к отмщенью или умоляя о помощи, на миг взметнулась над волнами, но тут же исчезла. И на поверхности реки можно было видеть лишь окровавленные пузыри, которые водоворот поднимал со дна.
Два друга бросились на крик Фернана: с одного берега Аженор, как мы уже сказали, а с другого пес, который привык отзываться на голос пажа почти так же беспрекословно, как и на голос своего хозяина.
Оба искали напрасно, хотя Аженор видел, как пес раза три нырял в одном и том же месте; кажется, на третий раз он вынырнул, держа в тяжело дышащей пасти обрывок ткани и, словно вырвав этот клочок, он сделал все, что было в его силах, Алан выплыл на берег и улегся у ног хозяина; послышался тот мрачный, отчаянный вой, который способен посреди ночи заставить содрогнуться самые бесстрашные сердца. Обрывок ткани – вот все, что осталось от Фернана.
Ночь прошла в бесплодных поисках. Дон Фадрике переправился через реку без происшествий и всю ночь провел на берегу. Он не мог решиться покинуть эту зыбкую могилу, из которой, как он еще надеялся, каждую секунду мог появиться его друг.
У его ног скулил пес.
Аженор, задумчивый и мрачный, держал в руке обрывок ткани, который притащил пес, и с явным нетерпением ждал рассвета.
Мотриль, который долго бродил, пригнувшись к земле, в зарослях олеандра, как будто разыскивая юношу, вернулся с убитым лицом, приговаривая: «Аллах! Аллах!» и пытаясь утешать великого магистра теми пустыми фразами, что лишь усугубляют горе страдающего.
Встало солнце, и первые его лучи озарили Аженора, сидевшего у ног великого магистра. Очевидно, рыцарь нетерпеливо ждал этой минуты, ибо, едва солнечный свет проник в палатку, он подошел к выходу и с глубоким вниманием осмотрел кусок ткани, вырванной из куртки несчастного пажа.
Этот осмотр, вероятно, подтвердил его подозрения, потому что он, горестно покачав головой, сказал:
– Сеньор, все это не только печально, но и очень странно.
– Да, очень печально и очень странно, – согласился дон Фадрике. – За что Провидение послало мне это горе?
– Ваша милость, я думаю, что во всем этом следует винить не Провидение. Взгляните на последнюю реликвию, оставшуюся от друга, которого вы оплакиваете.
– Глаза мои поблекнут от слез, глядя на нее, – сказал дон Фадрике.
– Неужели вы ничего не заметили, сеньор!?
– Что вы хотите сказать?
– Я хочу сказать, что куртка несчастного Фернана была бела, как облачение ангела. Я хочу сказать, что вода в реке чиста и прозрачна как хрусталь, а кусок этой ткани, взгляните, ваша милость, красноватого цвета. На этой ткани кровь.
– Кровь?
– Да, монсеньер.
– Алан тоже поранил себя, пытаясь спасти того, кого он любил. Вот видите, у него на голове кровавый след.
– Сперва я тоже так считал, ваша милость, но как я ни осматривал пса, ни одной раны у него не нашел. Это не его кровь.
– Но разве сам Фернан не мог разбиться о камень?
– Ваша милость, я нырял в том месте, где он исчез, там глубина больше двадцати футов. Но вот это может навести нас на след. Видите дырку на ткани?
– След от зубов пса.
– Нет, монсеньер! Вот, здесь прекрасно видно, что тут пес вцепился зубами. А вот прорезь, сделанная острым оружием, лезвием кинжала.
– О какая зловещая мысль! – воскликнул дон Фадрике, вскочив с места; он был бледен, волосы у него растрепались, в глазах горела ярость и ужас. – Ты прав! Прав! Фернан был отличный пловец; его конь, выращенный в моих конюшнях, сотни раз пересекал куда более бурные реки, чем эта. Здесь пахнет преступлением, Аженор, преступлением!
– Я не сомневался бы в этом, сеньор, если б знал, в чем дело.
– Верно, ты же ничего не знаешь… Тебе же неизвестно, что, выбравшись на тот берег, Фернан должен был покинуть меня, но не для того, чтобы ехать к королю дону Педро, как я сказал мавру, который этому не поверил, а чтобы выполнить одно мое поручение. Бедный мой друг! Мой такой преданный и такой надежный наперсник, чье сердце было открыто лишь одному мне! Увы! Он погиб ради меня и по моей вине!
– Да будет так, монсеньер, это долг всех нас – умереть за вашу светлость.
– О, кто знает, какие страшные последствия может повлечь за собой эта смерть! – прошептал дон Фадрике, словно отвечая своим мыслям.
– Пусть я не столь близкий ваш друг, как Фернан, – с грустью сказал рыцарь, – но я унаследую ваше доверие к нему, буду служить вам так, как служил он.
– Ты верно говоришь, Аженор! – сказал принц, протягивая ему руку и глядя на него с той нежностью, которую люди всегда с изумлением замечали во взгляде этого столь властного человека. – Я разделил свое сердце надвое: одна половина была отдана тебе, другая была отдана Фернану. Фернан погиб, отныне ты остался моим единственным другом, и я докажу тебе это, поведав, какое задание получил от меня Фернан. Он должен был отвезти письмо твоей соотечественнице, королеве донье Бланке.
– Ах, вот в чем причина! – воскликнул Аженор. – И где же было письмо?
– Письмо лежало в маленьком ягдташе, что висел у него на поясе. Если Фернан в самом деле был убит, а я, как и ты, теперь в этом уверен, если убийцы утащили труп, который мы не нашли, в какое-нибудь далекое, пустынное место на берегу реки, то тайна моя раскрыта, и мы пропали.
– Но если все так, как вы говорите, ваша милость, вам нельзя ехать в Севилью! – вскричал Аженор. – Бегите! Вы еще совсем близко от Португалии, чтобы беспрепятственно вернуться в ваш славный город Коимбру и укрыться за его надежными стенами.
– Не ехать в Севилью означает бросить ее одну, бежать – значит вызвать подозрения, которых пока не существует, если смерть Фернана представляет собой всего лишь обычное несчастье. Впрочем, дон Педро держит в своих руках донью Бланку, а благодаря этому и меня. Я поеду в Севилью.
– Но в таком случае, чем я могу быть вам полезен? – спросил рыцарь. – Не могу ли я заменить Фернана? Разве вы не можете дать мне такое же письмо, какое дали ему, в знак гарантии того, что я послан вами? Я не шестнадцатилетний мальчик, я ношу не легкую суконную куртку с шелковой подкладкой, а крепкие доспехи, о которые сломалось немало кинжалов, более опасных, чем все канджары[59] и ятаганы[60] ваших мавров. Дайте мне письмо, и я доставлю его. Если другим понадобится неделя, чтобы добраться до доньи Бланки, то, я вам обещаю, она получит ваше письмо через три дня.
– Благодарю вас, мой отважный француз. Но, если королю уже все известно, опасность сильно возрастет. Средство, к которому я прибегнул, оказалось негодным, ибо Бог не пожелал, чтобы оно удалось. Теперь мы будем действовать в зависимости от обстоятельств. Мы поедем дальше, словно ничего не случилось. За два дня до приезда в Севилью, когда все уже забудут о Фернане, ты покинешь меня, сделаешь крюк, а когда я буду въезжать в Севилью через одни ворота, проникнешь в город через другие. Вечером ты проскользнешь во дворец короля, где спрячешься в первом дворе, том, что осеняют величественные платаны; посреди него находится мраморный фонтан с львиными головами; ты увидишь окна с алыми портьерами, там обычно располагаются мои покои, когда я приезжаю к моему брату. В полночь приходи под эти окна; в это время я уже буду знать, по приему, какой окажет мне король дон Педро, чего нам следует опасаться и на что надеяться. Я все тебе скажу, а если не смогу говорить с тобой, то брошу записку, где будет сказано, что тебе делать. Поклянись мне только, что мгновенно исполнишь либо то, о чем я тебе скажу, либо то, о чем сообщу в записке.
– Всей душой, ваша милость, клянусь вам, что воля ваша будет исполнена в точности, – торжественно сказал Аженор.
– Вот и славно! – воскликнул дон Фадрике. – Вот мне и стало немного спокойнее. Бедный Фернан!
– Сеньор, не соизволит ли ваша светлость вспомнить о том, что в эту ночь мы сделали лишь половину перехода? – спросил его Мотриль, появившийся на пороге палатки. – Если вашей светлости будет угодно отдать приказ выступать, то через три-четыре часа мы доберемся до тенистого леса, который я знаю, ибо по дороге в Коимбру уже останавливался в нем, и переждем там дневную жару.
– Выезжаем, – решил дон Фадрике. – Ничто больше не удерживает меня здесь, когда я потерял последнюю надежду вновь увидеть Фернана.
Караван двинулся в путь, хотя великий магистр и рыцарь много раз обращали свои взоры к реке, много раз из самой глубины груди вырывался у них тягостный вздох: «Бедный Фернан! Бедный Фернан!»
VI. О том, как Мотриль прибыл ко двору короля Кастилии дона Педро раньше великого магистра
– Я ведь вновь увижу тебя, правда?
– О да, клянусь душой! – воскликнул Аженор.
– Беги же спасать пажа, – сказала она и, оттолкнув его одной рукой, другой задернула шторы.
Сделав два огромных прыжка в сторону, рыцарь очутился на берегу реки. В одно мгновение он отвязал меч и сбросил шпоры. К счастью, он был без доспехов, что позволило ему броситься к тому месту, где, как указывал водоворот, исчез паж.
А случилось вот что.
Мы уже сказали, что Мотриль, переправив носилки и дав последние указания мавру, прятавшемуся в зарослях олеандра, вернулся к великому магистру и Фернану, которые в ста шагах от берега ждали его вместе со свитой.
– Сеньор, брод найден, и, как ваша светлость мог видеть, носилки благополучно перешли на тот берег, – сказал мавр.
Но для большей безопасности я сам прежде провожу вашего пажа, потом вас, а уж затем пойдут мои люди.
Это предложение как нельзя лучше отвечало желаниям великого магистра, которому и в голову не пришло что-либо возразить. В самом деле, ничто иное не могло лучше помочь осуществлению плана, который замыслили Фернан и дон Фадрике.
– Отлично, – сказал он Мотрилю. – Сначала переправится Фернан, и поскольку он должен раньше нас успеть в Севилью, то поедет дальше, а мы тем временем перейдем через реку.
Мотриль поклонился в знак того, что не видит никакого препятствия для исполнения воли великого магистра.
– Имеете ли вы что-нибудь сообщить королю дону Педро, брату моему, с этой же оказией? – спросил дон Фадрике.
– Нет, ваша милость, – ответил мавр. – Мой гонец уже ускакал и будет на месте раньше вашего.
– Прекрасно, – сказал дон Фадрике. – Тогда, вперед!
Пока они спускались к реке, великий магистр нежно увещевал Фернана быть осторожным; он очень любил пажа, которого взял к себе еще ребенком, и юноша был искренне предан ему. Вот почему дон Фадрике мог доверять ему свои самые сокровенные тайны.
Мотриль ждал у самой воды. Вокруг было тихо. Залитая лунным светом местность, казавшаяся неровной из-за огромных, отбрасываемых горами теней – ее, словно зарницы, освещали яркие блики реки, – выглядела каким-то призрачным, волшебным царством. Самый недоверчивый человек, успокоенный этой тишиной и этой светлой ночью, не пожелал бы поверить в присутствие опасности, даже если бы его о ней и предупредили. Поэтому Фернан, по характеру смелый и не боявшийся риска, без всякой боязни направил коня вслед за мулом мавра.
Мотриль ехал впереди. Шагов пятнадцать конь и мул ступали по дну; но мавр едва заметно взял вправо.
– Вы сходите с брода, Мотриль! – кричал дон Фадрике с берега. – Осторожно, Фернан, осторожно!
– Не бойтесь, ваша милость, – ответил Мотриль, – я ведь еду впереди. Если бы возникла опасность, я первым столкнулся бы с ней.
Ответ был убедительным. Поэтому, хотя мавр все больше отклонялся от прямой линии брода, у Фернана не возникло подозрений. Кстати, может быть, это был прием, с помощью которого его вожатый мог с меньшими усилиями преодолеть течение. Мул мавра потерял дно, и конь Фернана тоже поплыл; но это пажа мало волновало, потому что он был способен переплыть реку в случае, если пришлось бы бросить коня.
Великий магистр продолжал наблюдать за переправой с возрастающей тревогой.
– Вы отклоняетесь в сторону, Мотриль! В сторону! – кричал он. – Держитесь левее, Фернан.
Но, чувствуя под собой уверенно плывущее животное, Фернан – кстати, мавр по-прежнему был впереди – ничуть не боялся этой переправы, в которой видел лишь забаву, и, повернувшись на седле, крикнул своему господину:
– Не беспокойтесь, ваша милость, я на верном пути, ведь передо мной дон Мотриль.
Но когда он обернулся назад, перед ним промелькнуло какое-то странное видение; ему показалось, что в пенном следе, который оставлял за собой его конь, он увидел голову мужчины, сразу же, едва Фернан повернулся, ушедшего под воду, хотя не настолько быстро, чтобы паж не успел его заметить.
– Сеньор Мотриль, по-моему, мы действительно потеряли брод, – сказал он мавру. – Ваши носилки прошли в другом месте, и, если я не ошибаюсь, это они сверкают на опушке апельсинной рощи, совсем влево от нас.
– Тут просто немного глубже, – возразил мавр, – и сейчас мы снова ступим на дно.
– Тебя же сносит, сносит! – кричал дон Фадрике, хотя Фернан и мавр уже настолько удалились от берега, что его голос едва долетал до юноши.
– Вправду сносит, – сказал слегка встревоженный Фернан, видя тщетные усилия коня, которого тащила по течению какая-то неведомая сила, тогда как Мотриль, уверенно правивший мулом, находился слева, довольно далеко от пажа.
– Сеньор Мотриль, это измена! – вскричал паж.
Едва он произнес эти слова, его конь вдруг жалобно застонал и, завалившись на левый бок, с силой забил задней правой ногой по воде, но не так, как если бы он плыл вперед. И сразу же заржал еще жалостнее, и его задняя левая нога повисла. Тогда круп коня, державшегося на плаву только передними ногами, стал медленно погружаться в воду.
Фернан понял, что настал момент броситься вплавь, но он напрасно пытался вытащить ноги из стремян: он почувствовал, что привязан к коню.
– На помощь! На помощь! – кричал Фернан.
Этот жалобный крик и услышал Аженор; он вырвал его из восторженного оцепенения, в которое погрузили рыцаря красота и голос прекрасной мавританки.
Конь уходил под воду: только его ноздри виднелись над поверхностью реки и шумно фыркали; передними ногами он бил по воде, разбрасывая брызги.
Фернан хотел еще раз позвать на помощь, но тайная сила, которой он тщетно пытался сопротивляться, вместе с конем увлекла его в бездну; лишь воздетая к небу рука, словно взывая к отмщенью или умоляя о помощи, на миг взметнулась над волнами, но тут же исчезла. И на поверхности реки можно было видеть лишь окровавленные пузыри, которые водоворот поднимал со дна.
Два друга бросились на крик Фернана: с одного берега Аженор, как мы уже сказали, а с другого пес, который привык отзываться на голос пажа почти так же беспрекословно, как и на голос своего хозяина.
Оба искали напрасно, хотя Аженор видел, как пес раза три нырял в одном и том же месте; кажется, на третий раз он вынырнул, держа в тяжело дышащей пасти обрывок ткани и, словно вырвав этот клочок, он сделал все, что было в его силах, Алан выплыл на берег и улегся у ног хозяина; послышался тот мрачный, отчаянный вой, который способен посреди ночи заставить содрогнуться самые бесстрашные сердца. Обрывок ткани – вот все, что осталось от Фернана.
Ночь прошла в бесплодных поисках. Дон Фадрике переправился через реку без происшествий и всю ночь провел на берегу. Он не мог решиться покинуть эту зыбкую могилу, из которой, как он еще надеялся, каждую секунду мог появиться его друг.
У его ног скулил пес.
Аженор, задумчивый и мрачный, держал в руке обрывок ткани, который притащил пес, и с явным нетерпением ждал рассвета.
Мотриль, который долго бродил, пригнувшись к земле, в зарослях олеандра, как будто разыскивая юношу, вернулся с убитым лицом, приговаривая: «Аллах! Аллах!» и пытаясь утешать великого магистра теми пустыми фразами, что лишь усугубляют горе страдающего.
Встало солнце, и первые его лучи озарили Аженора, сидевшего у ног великого магистра. Очевидно, рыцарь нетерпеливо ждал этой минуты, ибо, едва солнечный свет проник в палатку, он подошел к выходу и с глубоким вниманием осмотрел кусок ткани, вырванной из куртки несчастного пажа.
Этот осмотр, вероятно, подтвердил его подозрения, потому что он, горестно покачав головой, сказал:
– Сеньор, все это не только печально, но и очень странно.
– Да, очень печально и очень странно, – согласился дон Фадрике. – За что Провидение послало мне это горе?
– Ваша милость, я думаю, что во всем этом следует винить не Провидение. Взгляните на последнюю реликвию, оставшуюся от друга, которого вы оплакиваете.
– Глаза мои поблекнут от слез, глядя на нее, – сказал дон Фадрике.
– Неужели вы ничего не заметили, сеньор!?
– Что вы хотите сказать?
– Я хочу сказать, что куртка несчастного Фернана была бела, как облачение ангела. Я хочу сказать, что вода в реке чиста и прозрачна как хрусталь, а кусок этой ткани, взгляните, ваша милость, красноватого цвета. На этой ткани кровь.
– Кровь?
– Да, монсеньер.
– Алан тоже поранил себя, пытаясь спасти того, кого он любил. Вот видите, у него на голове кровавый след.
– Сперва я тоже так считал, ваша милость, но как я ни осматривал пса, ни одной раны у него не нашел. Это не его кровь.
– Но разве сам Фернан не мог разбиться о камень?
– Ваша милость, я нырял в том месте, где он исчез, там глубина больше двадцати футов. Но вот это может навести нас на след. Видите дырку на ткани?
– След от зубов пса.
– Нет, монсеньер! Вот, здесь прекрасно видно, что тут пес вцепился зубами. А вот прорезь, сделанная острым оружием, лезвием кинжала.
– О какая зловещая мысль! – воскликнул дон Фадрике, вскочив с места; он был бледен, волосы у него растрепались, в глазах горела ярость и ужас. – Ты прав! Прав! Фернан был отличный пловец; его конь, выращенный в моих конюшнях, сотни раз пересекал куда более бурные реки, чем эта. Здесь пахнет преступлением, Аженор, преступлением!
– Я не сомневался бы в этом, сеньор, если б знал, в чем дело.
– Верно, ты же ничего не знаешь… Тебе же неизвестно, что, выбравшись на тот берег, Фернан должен был покинуть меня, но не для того, чтобы ехать к королю дону Педро, как я сказал мавру, который этому не поверил, а чтобы выполнить одно мое поручение. Бедный мой друг! Мой такой преданный и такой надежный наперсник, чье сердце было открыто лишь одному мне! Увы! Он погиб ради меня и по моей вине!
– Да будет так, монсеньер, это долг всех нас – умереть за вашу светлость.
– О, кто знает, какие страшные последствия может повлечь за собой эта смерть! – прошептал дон Фадрике, словно отвечая своим мыслям.
– Пусть я не столь близкий ваш друг, как Фернан, – с грустью сказал рыцарь, – но я унаследую ваше доверие к нему, буду служить вам так, как служил он.
– Ты верно говоришь, Аженор! – сказал принц, протягивая ему руку и глядя на него с той нежностью, которую люди всегда с изумлением замечали во взгляде этого столь властного человека. – Я разделил свое сердце надвое: одна половина была отдана тебе, другая была отдана Фернану. Фернан погиб, отныне ты остался моим единственным другом, и я докажу тебе это, поведав, какое задание получил от меня Фернан. Он должен был отвезти письмо твоей соотечественнице, королеве донье Бланке.
– Ах, вот в чем причина! – воскликнул Аженор. – И где же было письмо?
– Письмо лежало в маленьком ягдташе, что висел у него на поясе. Если Фернан в самом деле был убит, а я, как и ты, теперь в этом уверен, если убийцы утащили труп, который мы не нашли, в какое-нибудь далекое, пустынное место на берегу реки, то тайна моя раскрыта, и мы пропали.
– Но если все так, как вы говорите, ваша милость, вам нельзя ехать в Севилью! – вскричал Аженор. – Бегите! Вы еще совсем близко от Португалии, чтобы беспрепятственно вернуться в ваш славный город Коимбру и укрыться за его надежными стенами.
– Не ехать в Севилью означает бросить ее одну, бежать – значит вызвать подозрения, которых пока не существует, если смерть Фернана представляет собой всего лишь обычное несчастье. Впрочем, дон Педро держит в своих руках донью Бланку, а благодаря этому и меня. Я поеду в Севилью.
– Но в таком случае, чем я могу быть вам полезен? – спросил рыцарь. – Не могу ли я заменить Фернана? Разве вы не можете дать мне такое же письмо, какое дали ему, в знак гарантии того, что я послан вами? Я не шестнадцатилетний мальчик, я ношу не легкую суконную куртку с шелковой подкладкой, а крепкие доспехи, о которые сломалось немало кинжалов, более опасных, чем все канджары[59] и ятаганы[60] ваших мавров. Дайте мне письмо, и я доставлю его. Если другим понадобится неделя, чтобы добраться до доньи Бланки, то, я вам обещаю, она получит ваше письмо через три дня.
– Благодарю вас, мой отважный француз. Но, если королю уже все известно, опасность сильно возрастет. Средство, к которому я прибегнул, оказалось негодным, ибо Бог не пожелал, чтобы оно удалось. Теперь мы будем действовать в зависимости от обстоятельств. Мы поедем дальше, словно ничего не случилось. За два дня до приезда в Севилью, когда все уже забудут о Фернане, ты покинешь меня, сделаешь крюк, а когда я буду въезжать в Севилью через одни ворота, проникнешь в город через другие. Вечером ты проскользнешь во дворец короля, где спрячешься в первом дворе, том, что осеняют величественные платаны; посреди него находится мраморный фонтан с львиными головами; ты увидишь окна с алыми портьерами, там обычно располагаются мои покои, когда я приезжаю к моему брату. В полночь приходи под эти окна; в это время я уже буду знать, по приему, какой окажет мне король дон Педро, чего нам следует опасаться и на что надеяться. Я все тебе скажу, а если не смогу говорить с тобой, то брошу записку, где будет сказано, что тебе делать. Поклянись мне только, что мгновенно исполнишь либо то, о чем я тебе скажу, либо то, о чем сообщу в записке.
– Всей душой, ваша милость, клянусь вам, что воля ваша будет исполнена в точности, – торжественно сказал Аженор.
– Вот и славно! – воскликнул дон Фадрике. – Вот мне и стало немного спокойнее. Бедный Фернан!
– Сеньор, не соизволит ли ваша светлость вспомнить о том, что в эту ночь мы сделали лишь половину перехода? – спросил его Мотриль, появившийся на пороге палатки. – Если вашей светлости будет угодно отдать приказ выступать, то через три-четыре часа мы доберемся до тенистого леса, который я знаю, ибо по дороге в Коимбру уже останавливался в нем, и переждем там дневную жару.
– Выезжаем, – решил дон Фадрике. – Ничто больше не удерживает меня здесь, когда я потерял последнюю надежду вновь увидеть Фернана.
Караван двинулся в путь, хотя великий магистр и рыцарь много раз обращали свои взоры к реке, много раз из самой глубины груди вырывался у них тягостный вздох: «Бедный Фернан! Бедный Фернан!»
VI. О том, как Мотриль прибыл ко двору короля Кастилии дона Педро раньше великого магистра
Есть на свете города, которые, благодаря местоположению, коим одарила их природа, и сокровищам красоты, коими обогатили их люди, по праву царят в тех землях, что их окружают; такова Севилья – владычица прекрасной Андалусии, роскошной области Испании. Поэтому мавры – они с радостью завоевали этот город и любовно его украшали – со скорбью покинули Севилью, оставив там корону Востока, которая три века венчала ее главу. В одном из дворцов, что мавры за время своего владычества понастроили этой любимице султанов, теперь жил дон Педро, и туда мы перенесем сейчас наших читателей.
На мраморной террасе – благоуханные апельсинные, лимонные, гранатовые деревья и мирты укрывали ее таким густым сводом листвы, что сюда не проникал жар солнца; рабы-мавры ждали, когда погаснет в море испепеляющее пламя солнечных лучей. И когда начинает дуть вечерний ветерок, рабы обрызгивают пол водой, пахнущей розами и росным ладаном,[61] а легкий бриз разносит в воздухе природные и сотворенные людьми ароматы, что неотрывны друг от друга так же, как украшения от женской красоты. В тень, которую образуют висячие сады этого второго Вавилона, рабы выносят обитые шелком лежанки и мягкие подушки, потому что с наступлением темноты Испания оживает, и вместе с вечерней прохладой народ снова заполняет улицы, места для прогулок и террасы.
Вскоре гобелен,[62] отделяющий просторные покои от террасы, поднимается, и появляется мужчина; на его руку опирается красивая женщина лет двадцати четырех-двадцати пяти; у нее черные гладкие волосы, темные бархатистые глаза, матово-смуглая кожа, что на Юге считается у женщин признаком молодости; высокому мужчине двадцать восемь лет; светлые волосы и белая кожа, которую не могло покрыть загаром солнце Испании, как неизгладимая печать, свидетельствуют о том, что он происходит с Севера.
Эта женщина – донья Мария Падилья;[63] этот мужчина – король дон Педро.
Они молча идут под сводом зелени, но легко заметить, что их молчание вызвано не безмятежностью, а переполняющими их мыслями.
Прекрасная испанка, кстати, не обращает внимания ни на мавров, ждущих ее приказаний, ни на окружающее ее великолепие. Мария Падилья, хотя и родилась в скромной, почти бедной семье, быстро привыкла к ослепительной роскоши королевского двора с тех пор, как стала, словно дитя погремушкой, играть скипетром короля Кастилии.
– Педро, – сказала она наконец, первой прерывая молчание, которого они, казалось, не решались нарушить, – вы не правы, утверждая, будто я ваша подруга и уважаемая госпожа. Я, ваша светлость, просто рабыня, и меня здесь унижают.
Педро усмехнулся, и плечо у него слегка дернулось.
– Да, это бесспорно, я просто рабыня, и меня здесь унижают, – повторила Мария. – Я это говорю и не устану повторять.
– Почему же? – спросил король. – Извольте объясниться.
– О, это очень легко сделать, мой господин. Все говорят, что на турнир, который вы устраиваете, в Севилью приезжает великий магистр ордена Святого Иакова. Его покои расширяют за счет моих покоев, украшают драгоценнейшими гобеленами и самой красивой мебелью, которую сносят из всех комнат дворца.
– Он мой брат, – ответил дон Педро. Потом прибавил с интонацией, смысл которой был понятен лишь ему: – Возлюбленный брат мой.
– Ваш брат? – удивилась она. – Я-то думала, что ваш брат – Энрике де Трастамаре.
– Правильно, сеньора, ведь оба они – сыновья моего отца, короля дона Альфонса.
– Поэтому вы обращаетесь с великим магистром по-королевски. Я понимаю, ведь он почти имеет право на подобную честь, поскольку его любит королева.
– Я не понимаю вас, – сказал дон Педро, невольно побледнев, хотя ничто, кроме этой невольной бледности, не показывало, что Мария нанесла ему удар в самое сердце.
– Ах, дон Педро, дон Педро! – вздохнула Мария Падилья. – Вы или совсем слепы, или слишком мудры.
Король промолчал; он лишь демонстративно повернулся в сторону Востока.
– Ну и что вы там видите? – спросила неугомонная испанка. – Уж не своего ли возлюбленного брата?
– Нет, сеньора, – ответил дон Педро. – Смотрю, нельзя ли с дворцовой террасы, где мы с вами находимся, разглядеть башни Медины-Сидонии.
– О да, мне прекрасно известно, что вы скажете то, что говорите всегда: неверная королева в заточении, – возразила Мария Падилья. – А как же объяснить, что вы, кого называют Справедливым, наказываете одну, оставляя безнаказанным другого? Почему же королева находится в заточении, а ее сообщника осыпают почестями?
– Чем же, сеньора, вам так не угодил мой брат дон Фадрике? – спросил дон Педро.
– Если бы вы любили меня, то не спрашивали бы, чем он мне не угодил, а давно отомстили бы за меня. Чем не угодил? Тем, что преследовал меня, нет, не своей ненавистью – ненависть это пустяки, она делает человеку честь, – а своим презрением. И вам надлежало бы наказывать всякого, кто презирает женщину, которую вы, правда, не любите, но которую допустили до своего ложа, и она подарила вам сыновей.
Король молчал; невозможно было ничего разгадать под железным покровом этой непроницаемой души.
– О, как прекрасно украшать себя добродетелями, которых у тебя нет, – презрительно продолжала Мария Падилья. – Хитрым женщинам очень легко скрывать свои постыдные страсти за робкими взглядами, прикрывать свой позор тем предрассудком, будто, в отличие от испанок, галльские девушки холодны и бесчувственны.
Дон Педро продолжал хранить молчание.
– Ах, Педро, Педро, я думаю, вы поступили бы правильно, прислушавшись к голосу собственного народа, – не унималась любовница, раздраженная тем, что ее сарказмы не задевали невозмутимого суверена. – Послушайте, как он кричит: «Ох, уж эта королевская куртизанка Мария Падилья – позор Испании! Посмотрите на эту преступницу, которая во всем виновата, потому что она посмела полюбить своего повелителя не за то, что он король, а за то, что он человек! Когда другие женщины посягали на его честь, она вверила ему свою честь, рассчитывая на его покровительство и признательность. Когда его жены – ведь у христианина Педро женщин больше, чем у мавританского султана, – даже неверные жены оставались бесплодными, она – о какой позор! – принесла ему двух сыновей, которых он еще и любит! Проклянем же Марию Падилью, как мы прокляли Каву;[64] эти женщины всегда губят и народы и королей!» Это глас Испании. Прислушайтесь к нему, дон Педро!
Но будь я королевой, они стали бы говорить: «Бедная Мария Падилья! Ты была счастлива, когда была невинной и играла на берегу Гвадалопы с юными подругами! Бедная Мария Падилья, ты была так счастлива, когда король отнял твое счастье, притворившись, будто любит тебя! Твоя семья была столь знаменита, что первые вельможи Кастилии добивались твоей руки, но ты сделала ошибку, предпочтя короля. Бедная неопытная девушка, которая еще не знала, что короли – это не просто люди; ведь король обманывает тебя, которая никогда не изменяла ему даже в мыслях, даже в снах! Он отдает свое сердце другим любовницам, забывая о твоей верности, твоей самоотверженности, твоем материнстве». Будь я королевой, они говорили бы об этом и считали бы меня святой, да, святой. Разве не так называют в народе известную мне женщину, которая изменила мужу с его братом?
Дон Педро, чело которого еле заметно омрачилось, провел ладонью по лбу, и его лицо, казалось, снова приобрело спокойное, даже приветливое выражение.
– Короче говоря, сеньора, вы хотите стать королевой? – спросил он. – Вы же прекрасно знаете, что этого быть не может, ибо я уже женат, причем дважды. Просите у меня то, что в моих силах, и я все сделаю для вас.
– Я думала, что вправе просить того, чего требовала и добилась Хуана де Кастро.[65]
– Хуана де Кастро, сеньора, ничего не требовала. За нее просила необходимость – эта неумолимая повелительница королей. У Хуаны могущественная семья, и в то время, когда я нажил себе внешнего врага, расторгнув брак с Бланкой, мне надо было искать союзников внутри страны. Теперь вы хотите, чтобы я отдал моего брата тюремщикам в тот момент, когда мне грозит война, когда другой мой брат Энрике де Трастамаре поднимает против меня Арагон, отбирает у меня Толедо, захватывает Торо, когда я вынужден отвоевывать у своих близких собственные замки с большим трудом, нежели тот, что я потратил, чтобы отнять у мавров Гранаду.[66] Вы забываете, что одно время я, теперь держащий в плену других, сам был пленником, вынужденным таиться, гнуть шею, улыбаться всем, кто хотел меня укусить; словно дитя, я должен был пресмыкаться перед волей моей честолюбивой матери; целых полгода мне пришлось вести двойную игру, чтобы однажды найти ворота собственного дворца на минуту открытыми; мне пришлось бежать в Сеговию, по частям вырывать из рук тех, кто им завладел, наследство, оставленное мне отцом; пришлось зарезать Гарсиласьо[67] в Бургосе, отравить Альбукерке[68] в Торо, казнить двадцать два человека в Толедо и сменить мое прозвище Справедливый на прозвище Жестокий, даже не зная, какое из двух сохранит за мной потомство. Вот чем я поплатился за то якобы преступление, что оставил Бланку в Медине-Сидонии совсем одну, почти нищую, всеми забытую, как вы изволите себе это представлять.
На мраморной террасе – благоуханные апельсинные, лимонные, гранатовые деревья и мирты укрывали ее таким густым сводом листвы, что сюда не проникал жар солнца; рабы-мавры ждали, когда погаснет в море испепеляющее пламя солнечных лучей. И когда начинает дуть вечерний ветерок, рабы обрызгивают пол водой, пахнущей розами и росным ладаном,[61] а легкий бриз разносит в воздухе природные и сотворенные людьми ароматы, что неотрывны друг от друга так же, как украшения от женской красоты. В тень, которую образуют висячие сады этого второго Вавилона, рабы выносят обитые шелком лежанки и мягкие подушки, потому что с наступлением темноты Испания оживает, и вместе с вечерней прохладой народ снова заполняет улицы, места для прогулок и террасы.
Вскоре гобелен,[62] отделяющий просторные покои от террасы, поднимается, и появляется мужчина; на его руку опирается красивая женщина лет двадцати четырех-двадцати пяти; у нее черные гладкие волосы, темные бархатистые глаза, матово-смуглая кожа, что на Юге считается у женщин признаком молодости; высокому мужчине двадцать восемь лет; светлые волосы и белая кожа, которую не могло покрыть загаром солнце Испании, как неизгладимая печать, свидетельствуют о том, что он происходит с Севера.
Эта женщина – донья Мария Падилья;[63] этот мужчина – король дон Педро.
Они молча идут под сводом зелени, но легко заметить, что их молчание вызвано не безмятежностью, а переполняющими их мыслями.
Прекрасная испанка, кстати, не обращает внимания ни на мавров, ждущих ее приказаний, ни на окружающее ее великолепие. Мария Падилья, хотя и родилась в скромной, почти бедной семье, быстро привыкла к ослепительной роскоши королевского двора с тех пор, как стала, словно дитя погремушкой, играть скипетром короля Кастилии.
– Педро, – сказала она наконец, первой прерывая молчание, которого они, казалось, не решались нарушить, – вы не правы, утверждая, будто я ваша подруга и уважаемая госпожа. Я, ваша светлость, просто рабыня, и меня здесь унижают.
Педро усмехнулся, и плечо у него слегка дернулось.
– Да, это бесспорно, я просто рабыня, и меня здесь унижают, – повторила Мария. – Я это говорю и не устану повторять.
– Почему же? – спросил король. – Извольте объясниться.
– О, это очень легко сделать, мой господин. Все говорят, что на турнир, который вы устраиваете, в Севилью приезжает великий магистр ордена Святого Иакова. Его покои расширяют за счет моих покоев, украшают драгоценнейшими гобеленами и самой красивой мебелью, которую сносят из всех комнат дворца.
– Он мой брат, – ответил дон Педро. Потом прибавил с интонацией, смысл которой был понятен лишь ему: – Возлюбленный брат мой.
– Ваш брат? – удивилась она. – Я-то думала, что ваш брат – Энрике де Трастамаре.
– Правильно, сеньора, ведь оба они – сыновья моего отца, короля дона Альфонса.
– Поэтому вы обращаетесь с великим магистром по-королевски. Я понимаю, ведь он почти имеет право на подобную честь, поскольку его любит королева.
– Я не понимаю вас, – сказал дон Педро, невольно побледнев, хотя ничто, кроме этой невольной бледности, не показывало, что Мария нанесла ему удар в самое сердце.
– Ах, дон Педро, дон Педро! – вздохнула Мария Падилья. – Вы или совсем слепы, или слишком мудры.
Король промолчал; он лишь демонстративно повернулся в сторону Востока.
– Ну и что вы там видите? – спросила неугомонная испанка. – Уж не своего ли возлюбленного брата?
– Нет, сеньора, – ответил дон Педро. – Смотрю, нельзя ли с дворцовой террасы, где мы с вами находимся, разглядеть башни Медины-Сидонии.
– О да, мне прекрасно известно, что вы скажете то, что говорите всегда: неверная королева в заточении, – возразила Мария Падилья. – А как же объяснить, что вы, кого называют Справедливым, наказываете одну, оставляя безнаказанным другого? Почему же королева находится в заточении, а ее сообщника осыпают почестями?
– Чем же, сеньора, вам так не угодил мой брат дон Фадрике? – спросил дон Педро.
– Если бы вы любили меня, то не спрашивали бы, чем он мне не угодил, а давно отомстили бы за меня. Чем не угодил? Тем, что преследовал меня, нет, не своей ненавистью – ненависть это пустяки, она делает человеку честь, – а своим презрением. И вам надлежало бы наказывать всякого, кто презирает женщину, которую вы, правда, не любите, но которую допустили до своего ложа, и она подарила вам сыновей.
Король молчал; невозможно было ничего разгадать под железным покровом этой непроницаемой души.
– О, как прекрасно украшать себя добродетелями, которых у тебя нет, – презрительно продолжала Мария Падилья. – Хитрым женщинам очень легко скрывать свои постыдные страсти за робкими взглядами, прикрывать свой позор тем предрассудком, будто, в отличие от испанок, галльские девушки холодны и бесчувственны.
Дон Педро продолжал хранить молчание.
– Ах, Педро, Педро, я думаю, вы поступили бы правильно, прислушавшись к голосу собственного народа, – не унималась любовница, раздраженная тем, что ее сарказмы не задевали невозмутимого суверена. – Послушайте, как он кричит: «Ох, уж эта королевская куртизанка Мария Падилья – позор Испании! Посмотрите на эту преступницу, которая во всем виновата, потому что она посмела полюбить своего повелителя не за то, что он король, а за то, что он человек! Когда другие женщины посягали на его честь, она вверила ему свою честь, рассчитывая на его покровительство и признательность. Когда его жены – ведь у христианина Педро женщин больше, чем у мавританского султана, – даже неверные жены оставались бесплодными, она – о какой позор! – принесла ему двух сыновей, которых он еще и любит! Проклянем же Марию Падилью, как мы прокляли Каву;[64] эти женщины всегда губят и народы и королей!» Это глас Испании. Прислушайтесь к нему, дон Педро!
Но будь я королевой, они стали бы говорить: «Бедная Мария Падилья! Ты была счастлива, когда была невинной и играла на берегу Гвадалопы с юными подругами! Бедная Мария Падилья, ты была так счастлива, когда король отнял твое счастье, притворившись, будто любит тебя! Твоя семья была столь знаменита, что первые вельможи Кастилии добивались твоей руки, но ты сделала ошибку, предпочтя короля. Бедная неопытная девушка, которая еще не знала, что короли – это не просто люди; ведь король обманывает тебя, которая никогда не изменяла ему даже в мыслях, даже в снах! Он отдает свое сердце другим любовницам, забывая о твоей верности, твоей самоотверженности, твоем материнстве». Будь я королевой, они говорили бы об этом и считали бы меня святой, да, святой. Разве не так называют в народе известную мне женщину, которая изменила мужу с его братом?
Дон Педро, чело которого еле заметно омрачилось, провел ладонью по лбу, и его лицо, казалось, снова приобрело спокойное, даже приветливое выражение.
– Короче говоря, сеньора, вы хотите стать королевой? – спросил он. – Вы же прекрасно знаете, что этого быть не может, ибо я уже женат, причем дважды. Просите у меня то, что в моих силах, и я все сделаю для вас.
– Я думала, что вправе просить того, чего требовала и добилась Хуана де Кастро.[65]
– Хуана де Кастро, сеньора, ничего не требовала. За нее просила необходимость – эта неумолимая повелительница королей. У Хуаны могущественная семья, и в то время, когда я нажил себе внешнего врага, расторгнув брак с Бланкой, мне надо было искать союзников внутри страны. Теперь вы хотите, чтобы я отдал моего брата тюремщикам в тот момент, когда мне грозит война, когда другой мой брат Энрике де Трастамаре поднимает против меня Арагон, отбирает у меня Толедо, захватывает Торо, когда я вынужден отвоевывать у своих близких собственные замки с большим трудом, нежели тот, что я потратил, чтобы отнять у мавров Гранаду.[66] Вы забываете, что одно время я, теперь держащий в плену других, сам был пленником, вынужденным таиться, гнуть шею, улыбаться всем, кто хотел меня укусить; словно дитя, я должен был пресмыкаться перед волей моей честолюбивой матери; целых полгода мне пришлось вести двойную игру, чтобы однажды найти ворота собственного дворца на минуту открытыми; мне пришлось бежать в Сеговию, по частям вырывать из рук тех, кто им завладел, наследство, оставленное мне отцом; пришлось зарезать Гарсиласьо[67] в Бургосе, отравить Альбукерке[68] в Торо, казнить двадцать два человека в Толедо и сменить мое прозвище Справедливый на прозвище Жестокий, даже не зная, какое из двух сохранит за мной потомство. Вот чем я поплатился за то якобы преступление, что оставил Бланку в Медине-Сидонии совсем одну, почти нищую, всеми забытую, как вы изволите себе это представлять.