Страница:
Греки создали себе бога-отцеубийцу; он оборачивается то лебедем, то быком, он пинком сбрасывает на землю единственного своего законного сына.
Евреи создали себе ревнивого и мстительного Бога, который, чтобы люди исправились, устраивает всемирный потоп, но замечает, что после этого они стали еще хуже, чем были.
Одни мексиканцы создали себе видимого Бога — солнце.
Нам повезло, у нас был Богочеловек со святой моралью; он подарил нам религию, сотканную из любви и самопожертвования.
Но подите найдите ее — она затерялась в церковных догматах, а ее жрец, царствующий в Риме, вместо того, чтобы по примеру Создателя отдать кесарю кесарево, торгует тронами, — и это наместник того, чье царство не от мира сего!
Господи, Господи! Быть может, когда я предстану перед тобой, мне лучше смиренно молиться, подчинять мой разум вере, то есть верить не тому, что я вижу, а тому, чего не вижу. Но тогда для чего же ты наделил меня умом? Разве не для того, чтобы я размышляла? Ты сказал: «Да будут светила на тверди небесной, для освещения земли… и да будут они светильниками на тверди небесной, чтобы светить на землю».
Нет, Господи, нет, мировая душа, нет, творец бесконечного, нет, господин вечности, я никогда не поверю, что высшая радость для тебя — поклонение стада овец, которое воспринимает тебя из рук своих пастырей и заключает в тесные рамки неразумной веры, меж тем как целый мир слишком мал, чтобы вместить тебя!
Сегодня у главного алтаря Революции будут служить Красную мессу.
Вчера ко мне приходила г-жа де Кондорсе; она хотела мне что-то сообщить, но меня не было дома. Я ходила прощаться с дорогими моему сердцу могилами на кладбище Монсо.
Сегодня к двум часам я пойду к г-же де Кондорсе. Она живет в доме номер 352 по улице Сент-Оноре. Оттуда мне будет хорошо видно, как поедут повозки смертников.
Я и сама не знаю, мой друг, что будет дальше, не знаю, попадет ли эта рукопись когда-нибудь в твои руки, ибо я не знаю, что стало с тобой, не знаю, жив ты или мертв.
Госпожа де Кондорсе — единственное существо, которое я знаю на всем свете; если ты живешь на чужбине и когда-нибудь вернешься во Францию, она скорее, чем кто-либо другой, узнает об этом: так что я оставлю эту рукопись ей.
Смогу ли я продолжать писать в тюрьме? Смогу ли я до последней минуты, до того как за мной придут палачи, говорить: «Я люблю тебя»? Вернее, смогу ли я писать: «Я люблю тебя»? Ведь говорить-то я всегда смогу, это будут последние слова, которые я произнесу на эшафоте, и нож гильотины оборвет их на середине.
Пожалуй, я возьму рукопись с собой; быть может, г-жа де Кондорсе хотела мне сказать что-то важное и, быть может, пока я буду у нее, я успею что-нибудь добавить.
Хорошо, что я взяла рукопись с собой, теперь ты хотя бы узнаешь, что я умерла только тогда, когда утратила последнюю надежду.
Вчера в Конвенте прочитали донесение агента Робеспьера из Бордо:
«Бордо, 13 июня, вечер.
Да здравствует Республика, единая и неделимая.
Два жирондиста, скрывавшиеся в Бордо, найдены и арестованы. Один из них закололся и умер на месте.
Еще двое находятся в пещерах Сент-Эмильона, и их ищут с собаками.
8 часов вечера.
Я только что узнал, что их поймали. К сожалению, одного задушили во время борьбы.
Двое оставшихся в живых отказываются назвать свои имена; в Бордо их никто не знает.
Завтра вечером им отрубят голову.
Да здравствует Республика!»
Донесение написано четыре дня назад, значит, их уже нет в живых!
Если ты был одним из этих четверых, как могло случиться, что душа твоя не пришла ко мне, чтобы сказать последнее «прости»?
Когда ты умер, ты должен был узнать, где я, ведь мертвые всеведущи.
Либо тебя не было среди них, либо души не существует.
О, если ты жив, то я найду тебя, чтобы сказать «прощай», где бы ты ни был, если только…
Вот едут телеги с покушавшимися на Робеспьера.
Это в самом деле очень красиво: пятьдесят четыре красные рубашки, ты только подумай! Десять повозок, они ехали сюда из тюрьмы Консьержери целых два часа.
Дом столяра Дюпле закрыт, как в день казни Дантона и Камилла Демулена!
Я понимаю, почему в тот день окна были закрыты: на казнь везли друзей. Но сегодня ведь это везут твоих убийц, Робеспьер, или ты в этом не совсем уверен, или даже вовсе не веришь, что они хотели тебя убить?
Если так, натяни цепь поперек улицы и пусть невиновные не поедут дальше твоей двери.
Ты убиваешь каждый день, неужели ты не можешь хоть раз проявить милосердие?
Вот прекрасный случай разыграть из себя Бога.
Ну же, верховный жрец, протяни руку и произнеси знаменитое Нептуново quos ego!7.
Ах, на сей раз тебе и впрямь приготовили жертвоприношение, достойное божества.
Этот человеческий букет собрали для тебя на всех ступенях общественной лестницы. Вот г-жа де Сент-Амарант с дочерью; вот четыре солдата муниципальной гвардии: Марино, Сулее, Фруадье и Доже; вот мадемуазель де Гранмезон, актриса Итальянского театра; вот Луиза Жиро, которая хотела посмотреть на тирана.
И она его увидела.
А бедная шестнадцатилетняя девочка, несчастная Николь, вся вина которой состоит в том, что она принесла еду своей хозяйке!
О, это будет прекрасное зрелище; казнь продлится не меньше часа.
Тут и пушки и солдаты. Такого не бывало с самой казни Людовика XVI. Прощай, мой друг, прощай, мой любимый, прощай, моя жизнь, прощай, моя душа, прощай всё, что я любила, люблю и когда-нибудь буду любить… Прощай! Я посмотрю на казнь и брошу проклятие этому человеку.
Ла Форс, 17 июня 1794 г., вечер.
Я в тюрьме Ла Форс, в камере, где прежде сидел Верньо.
Вот что произошло.
Я вышла от г-жи де Кондорсе и пошла к месту казни не следом за повозками смертников, а впереди них.
Человек в парадном генеральском мундире, весь в перьях и султанах, размахивая длинной саблей, прокладывал повозкам дорогу.
Это был генерал Коммуны Анрио. Мне сказали, что он руководит казнью только в особо торжественных случаях.
Все объяснения мне давал какой-то человек лет сорока пяти, по виду похожий на буржуа, широкоплечий и, кажется, хорошо известный в Париже, ибо ему не приходилось прикладывать никаких усилий — толпа сама расступалась перед ним.
— Сударь, — попросила я его, — мне очень хочется увидеть все, что будет происходить; позвольте мне, пожалуйста, идти рядом с вами, под защитой вашей силы и вашей известности.
— Гражданка, будет лучше, — ответил толстяк, — если вы обопретесь на мою руку, но только не называйте меня «сударь»; от этого слова слишком сильно пахнет аристократией, а я простой человек из предместья; обопритесь на мою руку, и я вам помогу: вы все прекрасно увидите.
Я оперлась на его руку. Я хотела видеть, но еще больше я хотела, чтобы меня было видно.
Он сдержал свое слово. Толпа была густая, но люди продолжали расступаться перед ним, многие с ним здоровались, и через десять минут мы оказались на том же месте, где я была с Дантоном в день казни Шарлотты Корде, то есть справа от гильотины.
За моей спиной возвышалась знаменитая статуя Свободы, изваянная Давидом к празднику 10 августа.
Но что стало с голубками, укрывшимися в складках ее платья?
Повозки смертников остановились в том же порядке, в каком под крики и оскорбления выехали со двора тюрьмы Консьержери.
Осужденных не стали делить на более виноватых и менее виноватых, чтобы начать с одних и кончить другими; все слишком хорошо знали, что на этот раз все осужденные невинны.
Ты никогда не сможешь представить себе, дорогой Жак, какая это была страшная бойня.
Ужасная машина работала без остановки целый час, долгий час, нож опустился пятьдесят четыре раза, при каждом ударе обрывая человеческую жизнь со всеми ее заблуждениями, со всеми надеждами.
Палачи устали; осужденные торопили их.
Я чувствовала, как мой спутник каждый раз вздрагивал и судорожным движением прижимал мою руку к груди, бормоча себе под нос:
— О, это уж слишком, это уж слишком! Мужчины еще куда ни шло, но женщины, женщины!
Наконец осталась только бедная молоденькая служанка, вся вина которой заключалась в том, что она принесла поесть своей хозяйке мадемуазель де Гранмезон. Шпион, который следил за ней, рассказывал, что, когда он поднялся к ней на восьмой этаж и вошел в каморку под самой крышей, где ничего не было, кроме соломенного тюфяка, на глаза его навернулись слезы и он заявил Комитету, что невозможно казнить девушку, совсем юную, почти ребенка. Но его никто не слушал; ее судили, приговорили к смерти и посадили в повозку вместе с другими. Бедняжка видела, как до нее казнили пятьдесят три человека, и она пятьдесят три раза умирала вместе с ними, прежде чем умереть самой.
Наконец пришел ее черед.
— О, — прошептал мой покровитель, — и она тоже, и она тоже! Ну разве это не подло? И кругом столько народу, и все молчат! О, вот они хватают ее, вот они ведут ее на эшафот! У них нет ни стыда ни совести! Смотрите, смотрите, она сама кладет голову на плаху…
Мы услышали нежный голос:
— Господин палач, так правильно?
Доска качнулась и раздался глухой удар.
Человек, на чью руку я опиралась, рухнул как подкошенный; в зловещей тишине я громко крикнула:
— Будь проклят Робеспьер и тот день, когда он явил это зрелище небу и земле!.. Будь он проклят, проклят, проклят!
Толпа заволновалась; я почувствовала, как меня куда-то несет, и, пока меня несло, я услышала слова:
— Гражданину Сантеру стало плохо. А он как-никак мужчина!
Когда я немного пришла в себя и стала понимать, что происходит вокруг, я увидела, что нахожусь в фиакре под охраной двух полицейских.
Квартал, где мы ехали, был мне незнаком, и я спросила, куда меня везут.
Один из полицейских ответил:
— В тюрьму Ла Форс.
Когда мы подъехали к воротам тюрьмы, я прочла табличку на углу: «Улица Паве». Тяжелые ворота открылись. Мы въехали во двор; я вышла из фиакра и вступила под своды тюрьмы.
Там у меня спросили имя.
— Ева, — ответила я.
— Фамилия?
— У меня нет фамилии.
— За что ее арестовали? — спросил тюремный смотритель.
— За оскорбление властей. Меня записали в тюремную книгу.
— Хорошо, — сказал тюремщик полицейским, — можете идти.
Полицейские вышли.
Тюремщик велел мне подняться на третий этаж. В коридоре он подозвал огромного пса.
— Не бойтесь, он никого не трогает, — успокоил меня тюремщик.
Пес обнюхал меня.
— Ну вот, — сказал тюремщик, — это ваш самый суровый страж. Если вы когда-нибудь попытаетесь бежать, в чем я сомневаюсь, он вам помешает. Но он не причинит вам зла, не беспокойтесь. Не правда ли, Плутон? На днях один заключенный попытался улизнуть: Плутон схватил его за руку и привел ко мне, причем на руке пленника не было ни одной царапины.
Когда меня привели в камеру, я спросила:
— Как вы думаете, долго я здесь пробуду?
— Дня три-четыре.
— Как долго! — прошептала я. Тюремщик посмотрел на меня с удивлением:
— Вы что, так торопитесь?
— Чрезвычайно.
— Правда, — философски сказал он, — когда предстоит покончить счеты…
— …то лучше это сделать поскорее, — докончила я.
— Если вы твердо решили, то мы вернемся к этому разговору.
— Вы мне поможете?
— Я, как говорят в театре, устрою вам выход вне очереди. Здесь много актеров: у нас тут были лучшие певцы из Оперы, сейчас здесь находится часть труппы театра Французской комедии. А пока как вы собираетесь жить?
— Как все. Я первый раз в тюрьме, — добавила я с улыб-! кой, — и еще не знаю, как здесь принято.
— Я хочу сказать: есть ли у вас деньги, чтобы вам готовили отдельно или вы будете есть из общего котла?
— У меня нет денег, но вот кольцо; продайте его и кормите меня на вырученные деньги, их с лихвой хватит на два-три дня.
Тюремщик посмотрел на кольцо взглядом знатока. И правда, за десять лет, что он здесь служит, через его руки прошло немало драгоценностей.
— О! — сказал он, — на деньги, вырученные за это кольцо, я мог бы вас кормить целых два месяца, да и то не остался бы внакладе.
Затем он кликнул жену:
— Госпожа Ферне!
Госпожа Ферне поспешила на зов.
— Позвольте рекомендовать вам гражданку Еву. Заключена в тюрьму за крамольные выкрики. Отведите ей хорошую камеру и дайте все, что она попросит.
— Даже бумагу, чернила и перья? — спросила я.
— Даже бумагу, чернила и перья. Когда заключенные к нам поступают, они все просят письменные принадлежности.
— Ну что ж, — заметила я, — я вижу, что скучать мне не придется.
— Боюсь, что вы правы, — согласился тюремщик, — однако, я предпочел бы, чтобы вы пробыли здесь подольше.
— Даже дольше, чем можно прожить на кольцо? — улыбнулась я.
— Так долго, как будет угодно Господу.
Мягкость тюремщика, учтивость его жены, слово «Господь», звучавшее под сводами тюрьмы, — все это не переставало меня удивлять.
Через тюрьмы прошло столько аристократов, что грубые тюремщики успели несколько пообтесаться от общения с ними.
Впрочем, я не знала — мне это стало известно позже, — что семейство Ферне пользовалось у заключенных доброй славой, все говорили, что они люди добрые.
Милейшая г-жа Ферне подмела мою каморку, постелила свежие простыни на мою кровать и обещала в тот же вечер принести мне чернила, перья и бумагу. Она спросила, за что меня посадили в тюрьму.
— Но ведь вы это знаете из записи в тюремной книге. Я произносила крамольные речи против короля Робеспьера.
— Тише, дитя мое, — сказала она, — молчите. У нас здесь куча людей, которые шпионят за всеми. Они придут и к вам, будут признаваться вам в вымышленных преступлениях, чтобы вытянуть из вас сведения о преступлениях подлинных. Среди них есть и женщины, и мужчины. Остерегайтесь; мы не можем избавиться от этих негодяев, но мы люди честные и стараемся предупреждать заключенных.
— О, тут мне бояться нечего.
— Ах, бедное дитя, невинные тоже должны дрожать от страха.
— Но я виновата, я кричала: «Долой Робеспьера! Долой чудовище!» Я проклинала его.
— Зачем вы сделали это?
— Чтобы умереть.
— Чтобы умереть? — переспросила добрая женщина с удивлением.
И взяв лампу, она подошла и впервые посмотрела мне прямо в лицо:
— Умереть? Вы? Да сколько же вам лет9
— Недавно исполнилось семнадцать.
— Вы хорошенькая. Я пожала плечами.
— Судя по платью, вы богаты.
— Я была богата.
— И вы хотите умереть?
— Да.
— Подождите же, не торопитесь, — сказала она, понижая голос, — так не может долго продолжаться.
— Какая мне разница, долго это будет продолжаться или скоро кончится.
— Я понимаю, — сказала тетушка Ферне, ставя лампу на стол и продолжая прибирать комнатку. — Бедная девушка, они гильотинировали ее возлюбленного, и она решила умереть.
Я ничего не ответила. Она продолжала свою уборку.
Закончив прибирать, она спросила, что я хотела бы на ужин.
Я попросила чашку молока.
Она тут же принесла чашку молока, бумагу, чернила и перо.
— Вы знаете, кого только что привезли? — спросила она.
— Нет.
— Сантера, дитя мое, знаменитого Сантера, короля Сент-Антуанского предместья. Уж кого-кого, а его народ так любит, что не будет молча смотреть, как ему отрубают голову. Хотите на него посмотреть?
— Я с ним знакома.
— Да неужели?
— Я не только опиралась на его руку, когда меня схватили, но, быть может, из-за меня-то он и арестован. Я просто хотела бы, чтобы он мне простил. Можно с ним поговорить?
— Я скажу Ферне, он очень обрадуется. Здесь, по крайней мере, заключенные могут сколько угодно видеться и утешать друг друга, они не сидят в одиночках.
Она вышла. Я осталась в задумчивости, задавая себе вопрос, который мы вечно задаем себе и который вечно остается без ответа: «Что же такое судьба?»
Вот патриот; его хорошо знают как человека не только не умеренного, но, наоборот, слишком рьяного. Он принимал участие во всем, что происходило после взятия Бастилии и до сего дня. Он держал свое предместье, как льва на цепи; он оказал огромные услуги Революции. Ему, как и мне, любопытно посмотреть на эту последнюю казнь. Я встречаю его и, боясь, что меня задавят в толпе, опираюсь на его руку. Одно и то же зрелище производит на нас совершенно различное впечатление. Его оно сокрушает, а меня, наоборот, ожесточает. Он падает, я посылаю проклятия палачу. Теперь оба мы в тюрьме, вероятно, поедем в одной повозке и взойдем на один и тот же эшафот. Если бы я не встретила его, со мной произошло бы все то же самое, потому что я уже решилась. Но произошло ли бы то же самое с ним?
В это мгновение дверь моей камеры отворилась и я услышала грубоватый голос пивовара:
— Где тут эта хорошенькая гражданочка, которая хочет, чтобы я ей простил? Мне нечего ей прощать.
— Как же нечего? Ведь, наверно, вас арестовали из-за меня.
— Что это вы говорите? Просто я хлопнулся в обморок, словно женщина. А потерять сознание — это преступление. Но кто бы мог подумать, что такой слон, как я, может хлопнуться в обморок? Какая же я свинья! Но согласитесь, что когда малютка Николь своим нежным голоском спросила палача: «Господин палач, так правильно?», то у вас сжалось сердце. Вы не могли сдержаться, вы бросили проклятие ему в лицо и правильно сделали; пусть у тех, кто струсил и смолчал, все в душе перевернется. О, эти убитые женщины, они его погубят!
— Так, значит, вы меня прощаете?
— Ах, еще бы! Да вы молодец! Я восхищаюсь вами! У меня дочь — ваша ровесница, правда не такая красивая, как вы; так вот, я хотел бы, чтобы она поступила как вы, даже если бы ей было суждено умереть, как и вам, и даже если бы я должен был вести ее на эшафот и взойти на него вместе с ней!
— Я очень благодарна вам, господин Сантер. Я не могла бы умереть спокойно, зная, что вас из-за меня арестовали.
— Умереть! Но вы еще живы. Ах, когда в моем предместье узнают, что я в тюрьме, поднимется большой шум. Хотел бы я там быть, чтобы посмотреть на своих рабочих.
— Да, но давайте заранее условимся, господин Сантер: что бы ни случилось, вы ничего не будете предпринимать, чтобы меня спасти. Я хочу умереть.
— Вы — умереть?
— Да, и, если я вас попрошу о помощи, вы мне поможете умереть, не правда ли?
Сантер покачал головой.
— Скажите еще раз, что вы меня прощаете, и возвращайтесь к себе; гражданка Ферне делает мне знак, что вам пора уходить.
— Прощаю вас от всего сердца, — сказал он, — даже если наше знакомство приведет меня на эшафот. — До завтра!
— Как легко вы говорите «До завтра»! Я обернулась к г-же Ферне:
— Мы сможем увидеться завтра?
— Да, во время прогулки.
— Тогда я скажу, как вы, гражданин Сантер: «До завтра». Он вышел. Я выпила свою чашку молока и села тебе писать.
Я слышу, как часы на ратуше бьют два часа пополуночи. Ты даже представить себе не можешь, какой спокойной делает меня уверенность, что завтра или послезавтра я умру.
Ла Форс, 18 июня 1794 г.
Мой друг, по-моему, у меня сложилось о смерти самое полное представление, какое только может быть. Я проспала шесть часов кряду, спала глубоко, без сновидений и ничего не чувствовала.
И все же сколько бы мы ни подыскивали сравнение, ничто не похоже на смерть, кроме самой смерти.
Если бы смерть была не более чем сон, похожий на тот, от которого я только что очнулась, все боялись бы ее не больше, чем сна.
Лавуазье сказал, что человек — отвердевший газ; невозможно подобрать более простое выражение.
Нож гильотины падает вам на шею, и газ разжижается.
Но зачем служит и чем становится газ, из которого состоит человек, когда он возвращается к своим истокам и снова растворяется в бесконечной природе?
Тем, чем он был до рождения?
Нет, ведь до рождения его просто не было.
Смерть необходима, так же необходима, как жизнь. Без смерти, то есть без преемственности, не было бы прогресса, не было бы цивилизации. Поколения, возвышаясь друг над другом, расширяют свои горизонты.
Без смерти мир стоял бы на месте.
Но чем становится человек после смерти?
Удобрением для идей, удобрением для наук.
И правда, невесело думать, что это единственное, на что годится наше тело, когда становится трупом.
Возвышенная Шарлотта Корде превратилась в удобрение! Славная Люсиль превратилась в удобрение! Бедняжка Николь превратилась в удобрение!
О, как утешает нас английский поэт, вкладывая на похоронах Офелии в уста Лаэрта слова:
Пусть из ее неоскверненной плоти
Взрастут фиалки! -
Помни, грубый поп:
Сестра на небе ангелом зареет,
Когда ты в корчах взвоешь.
8
Увы! Современная наука еще допускает, что тело может обратиться в фиалки, но она никак не допускает, что душа может обратиться в ангела.
Как только появился этот ангел, где ему место?
Пока невежественные в астрономии люди верили в существование небес, его помещали на небе; но современная наука опровергла разом и эмпирей греков, и небесную твердь иудеев, и небо христиан.
Когда земля была центром мироздания; когда, согласно Фалесу, она плавала на воде, как гигантский корабль; когда, согласно Пиндару, ее поддерживали алмазные колонны; когда, согласно Моисею, солнце вращалось вокруг нее; когда, согласно Аристотелю, над нами целых восемь небес: небо Луны, Меркурия, Венеры, Солнца, Марса, Юпитера, Сатурна и, наконец, твердый и прочный небесный свод, в который вправлены звезды — Бог с его ангелами, серафимами, святыми мог обитать на этом языческом небе как завоеватель в королевстве, которое он покорил. Теперь, когда известно, что Земля — самая маленькая из планет, что меньше ее только Луна, теперь, когда известно, что Земля вращается, а Солнце неподвижно, теперь, когда восемь небес исчезли и уступили место бесконечности, где в бесконечности поместим мы твоих ангелов, Господи?
О мой друг, зачем ты научил меня всем этим премудростям: древо жизни, древо науки, древо сомнения?
Ферне и его жена сказали мне, что если шпионы не донесли на меня Революционному трибуналу, то возможно, обо мне забудут и не предадут суду.
Согласись, это была бы неудача.
Я так устала от жизни, которая для меня более пуста, безмолвна и тиха, чем смерть, что готова на все, только бы поскорее с ней покончить.
Вот что я придумала.
Поскольку меня, похоже, не собираются судить, что ж, я обойдусь без суда.
Здесь есть два ежедневных развлечения. И в обоих заключенным позволено принимать участие.
Первое: прогулка по внутреннему двору; второе: отъезд осужденных на площадь Революции.
Мы с Сантером выйдем, когда первую партию заключенных будут сажать в повозку. Руки у меня будут связаны за спиной, волосы подобраны.
Я смешаюсь с осужденными и сяду в повозку. И, право, я буду очень горевать, если гильотина меня отвергнет.
Но надо уговорить Сантера; думаю, это будет самое трудное.
Он и впрямь славный человек, этот достойный пивовар. Когда я рассказала ему о своей любви к тебе, когда рассказала, что недавно в пещерах Сент-Эмильона с помощью собак поймали двух последних жирондистов и, вероятно, ты один из этих мучеников, он вспомнил, что также слышал об этом; когда я, наконец, сказала ему, что он единственный человек, которому я могу довериться, которого могу просить об этой услуге, он согласился — со слезами, но все-таки согласился.
Завтра состоится казнь. Объявили, что приедут три повозки, значит, осужденных человек восемнадцать, не меньше.
Одним больше, одним меньше — никто и не заметит, даже сама смерть!
Я сказала тебе все, что хотела сказать, мой любимый. Ночью я постараюсь хорошо выспаться.
Как говорил шевалье де Каноль:
— Я готовлюсь.
Как прекрасно я провела ночь, мой любимый! Впервые я так сладко спала! Мне снился наш дом в Аржантоне, снились сад, беседка, древо познания добра и зла, источник; во сне передо мной прошло все наше прошлое.
Не предвкушение ли то твоей вечности, Господи? Если это так, я возблагодарю тебя!
Сейчас приедут повозки; я не хочу, чтобы меня ждали.
Прощай, мой любимый, прощай. Это уж точно мое последнее «прости». На сей раз я увижу спектакль не из зала, а со сцены.
Никогда, мой любимый, у меня не было на сердце так спокойно и радостно. Я снова повторяю тебе: если ты умер, я приду к тебе; если ты жив, я подожду тебя.
Да, все так, но… небытие! небытие!
Прощай, повозки въезжают во двор, прощай.
За мной пришел Сантер.
Я иду.
Люблю тебя.
Твоя Ева
в жизни и в смерти.
Я так надеялась, что в час, когда я пишу эти строки, я уже буду отдыхать от тягот этого мира в лоне Создателя или хотя бы в лоне земли!
Ужели мне придется убить себя, чтобы умереть?
Пишу тебе на всякий случай. Я убеждена, что ты умер, мой милый Жак. Я снова пыталась узнать имена четверых жирондистов, казненных в Бордо и затравленных собаками в пещерах Сент-Эмильона, но безуспешно.
Газеты пишут об их смерти, но не сообщают имен.
Наконец, может быть, ты жив, и именно поэтому Бог не дал мне умереть.
Все произошло так, как я и надеялась, кроме развязки.
Я оделась в белое — разве я не собиралась на свидание с тобой, нареченный мой?
Выйдя во двор, я увидела, что смертники садятся в повозки и Сантер меня ждет.
Евреи создали себе ревнивого и мстительного Бога, который, чтобы люди исправились, устраивает всемирный потоп, но замечает, что после этого они стали еще хуже, чем были.
Одни мексиканцы создали себе видимого Бога — солнце.
Нам повезло, у нас был Богочеловек со святой моралью; он подарил нам религию, сотканную из любви и самопожертвования.
Но подите найдите ее — она затерялась в церковных догматах, а ее жрец, царствующий в Риме, вместо того, чтобы по примеру Создателя отдать кесарю кесарево, торгует тронами, — и это наместник того, чье царство не от мира сего!
Господи, Господи! Быть может, когда я предстану перед тобой, мне лучше смиренно молиться, подчинять мой разум вере, то есть верить не тому, что я вижу, а тому, чего не вижу. Но тогда для чего же ты наделил меня умом? Разве не для того, чтобы я размышляла? Ты сказал: «Да будут светила на тверди небесной, для освещения земли… и да будут они светильниками на тверди небесной, чтобы светить на землю».
Нет, Господи, нет, мировая душа, нет, творец бесконечного, нет, господин вечности, я никогда не поверю, что высшая радость для тебя — поклонение стада овец, которое воспринимает тебя из рук своих пастырей и заключает в тесные рамки неразумной веры, меж тем как целый мир слишком мал, чтобы вместить тебя!
Сегодня у главного алтаря Революции будут служить Красную мессу.
Вчера ко мне приходила г-жа де Кондорсе; она хотела мне что-то сообщить, но меня не было дома. Я ходила прощаться с дорогими моему сердцу могилами на кладбище Монсо.
Сегодня к двум часам я пойду к г-же де Кондорсе. Она живет в доме номер 352 по улице Сент-Оноре. Оттуда мне будет хорошо видно, как поедут повозки смертников.
Я и сама не знаю, мой друг, что будет дальше, не знаю, попадет ли эта рукопись когда-нибудь в твои руки, ибо я не знаю, что стало с тобой, не знаю, жив ты или мертв.
Госпожа де Кондорсе — единственное существо, которое я знаю на всем свете; если ты живешь на чужбине и когда-нибудь вернешься во Францию, она скорее, чем кто-либо другой, узнает об этом: так что я оставлю эту рукопись ей.
Смогу ли я продолжать писать в тюрьме? Смогу ли я до последней минуты, до того как за мной придут палачи, говорить: «Я люблю тебя»? Вернее, смогу ли я писать: «Я люблю тебя»? Ведь говорить-то я всегда смогу, это будут последние слова, которые я произнесу на эшафоте, и нож гильотины оборвет их на середине.
Пожалуй, я возьму рукопись с собой; быть может, г-жа де Кондорсе хотела мне сказать что-то важное и, быть может, пока я буду у нее, я успею что-нибудь добавить.
Хорошо, что я взяла рукопись с собой, теперь ты хотя бы узнаешь, что я умерла только тогда, когда утратила последнюю надежду.
Вчера в Конвенте прочитали донесение агента Робеспьера из Бордо:
«Бордо, 13 июня, вечер.
Да здравствует Республика, единая и неделимая.
Два жирондиста, скрывавшиеся в Бордо, найдены и арестованы. Один из них закололся и умер на месте.
Еще двое находятся в пещерах Сент-Эмильона, и их ищут с собаками.
8 часов вечера.
Я только что узнал, что их поймали. К сожалению, одного задушили во время борьбы.
Двое оставшихся в живых отказываются назвать свои имена; в Бордо их никто не знает.
Завтра вечером им отрубят голову.
Да здравствует Республика!»
Донесение написано четыре дня назад, значит, их уже нет в живых!
Если ты был одним из этих четверых, как могло случиться, что душа твоя не пришла ко мне, чтобы сказать последнее «прости»?
Когда ты умер, ты должен был узнать, где я, ведь мертвые всеведущи.
Либо тебя не было среди них, либо души не существует.
О, если ты жив, то я найду тебя, чтобы сказать «прощай», где бы ты ни был, если только…
Вот едут телеги с покушавшимися на Робеспьера.
Это в самом деле очень красиво: пятьдесят четыре красные рубашки, ты только подумай! Десять повозок, они ехали сюда из тюрьмы Консьержери целых два часа.
Дом столяра Дюпле закрыт, как в день казни Дантона и Камилла Демулена!
Я понимаю, почему в тот день окна были закрыты: на казнь везли друзей. Но сегодня ведь это везут твоих убийц, Робеспьер, или ты в этом не совсем уверен, или даже вовсе не веришь, что они хотели тебя убить?
Если так, натяни цепь поперек улицы и пусть невиновные не поедут дальше твоей двери.
Ты убиваешь каждый день, неужели ты не можешь хоть раз проявить милосердие?
Вот прекрасный случай разыграть из себя Бога.
Ну же, верховный жрец, протяни руку и произнеси знаменитое Нептуново quos ego!7.
Ах, на сей раз тебе и впрямь приготовили жертвоприношение, достойное божества.
Этот человеческий букет собрали для тебя на всех ступенях общественной лестницы. Вот г-жа де Сент-Амарант с дочерью; вот четыре солдата муниципальной гвардии: Марино, Сулее, Фруадье и Доже; вот мадемуазель де Гранмезон, актриса Итальянского театра; вот Луиза Жиро, которая хотела посмотреть на тирана.
И она его увидела.
А бедная шестнадцатилетняя девочка, несчастная Николь, вся вина которой состоит в том, что она принесла еду своей хозяйке!
О, это будет прекрасное зрелище; казнь продлится не меньше часа.
Тут и пушки и солдаты. Такого не бывало с самой казни Людовика XVI. Прощай, мой друг, прощай, мой любимый, прощай, моя жизнь, прощай, моя душа, прощай всё, что я любила, люблю и когда-нибудь буду любить… Прощай! Я посмотрю на казнь и брошу проклятие этому человеку.
14
(Продолжение рукописи Евы на отдельных листках)Ла Форс, 17 июня 1794 г., вечер.
Я в тюрьме Ла Форс, в камере, где прежде сидел Верньо.
Вот что произошло.
Я вышла от г-жи де Кондорсе и пошла к месту казни не следом за повозками смертников, а впереди них.
Человек в парадном генеральском мундире, весь в перьях и султанах, размахивая длинной саблей, прокладывал повозкам дорогу.
Это был генерал Коммуны Анрио. Мне сказали, что он руководит казнью только в особо торжественных случаях.
Все объяснения мне давал какой-то человек лет сорока пяти, по виду похожий на буржуа, широкоплечий и, кажется, хорошо известный в Париже, ибо ему не приходилось прикладывать никаких усилий — толпа сама расступалась перед ним.
— Сударь, — попросила я его, — мне очень хочется увидеть все, что будет происходить; позвольте мне, пожалуйста, идти рядом с вами, под защитой вашей силы и вашей известности.
— Гражданка, будет лучше, — ответил толстяк, — если вы обопретесь на мою руку, но только не называйте меня «сударь»; от этого слова слишком сильно пахнет аристократией, а я простой человек из предместья; обопритесь на мою руку, и я вам помогу: вы все прекрасно увидите.
Я оперлась на его руку. Я хотела видеть, но еще больше я хотела, чтобы меня было видно.
Он сдержал свое слово. Толпа была густая, но люди продолжали расступаться перед ним, многие с ним здоровались, и через десять минут мы оказались на том же месте, где я была с Дантоном в день казни Шарлотты Корде, то есть справа от гильотины.
За моей спиной возвышалась знаменитая статуя Свободы, изваянная Давидом к празднику 10 августа.
Но что стало с голубками, укрывшимися в складках ее платья?
Повозки смертников остановились в том же порядке, в каком под крики и оскорбления выехали со двора тюрьмы Консьержери.
Осужденных не стали делить на более виноватых и менее виноватых, чтобы начать с одних и кончить другими; все слишком хорошо знали, что на этот раз все осужденные невинны.
Ты никогда не сможешь представить себе, дорогой Жак, какая это была страшная бойня.
Ужасная машина работала без остановки целый час, долгий час, нож опустился пятьдесят четыре раза, при каждом ударе обрывая человеческую жизнь со всеми ее заблуждениями, со всеми надеждами.
Палачи устали; осужденные торопили их.
Я чувствовала, как мой спутник каждый раз вздрагивал и судорожным движением прижимал мою руку к груди, бормоча себе под нос:
— О, это уж слишком, это уж слишком! Мужчины еще куда ни шло, но женщины, женщины!
Наконец осталась только бедная молоденькая служанка, вся вина которой заключалась в том, что она принесла поесть своей хозяйке мадемуазель де Гранмезон. Шпион, который следил за ней, рассказывал, что, когда он поднялся к ней на восьмой этаж и вошел в каморку под самой крышей, где ничего не было, кроме соломенного тюфяка, на глаза его навернулись слезы и он заявил Комитету, что невозможно казнить девушку, совсем юную, почти ребенка. Но его никто не слушал; ее судили, приговорили к смерти и посадили в повозку вместе с другими. Бедняжка видела, как до нее казнили пятьдесят три человека, и она пятьдесят три раза умирала вместе с ними, прежде чем умереть самой.
Наконец пришел ее черед.
— О, — прошептал мой покровитель, — и она тоже, и она тоже! Ну разве это не подло? И кругом столько народу, и все молчат! О, вот они хватают ее, вот они ведут ее на эшафот! У них нет ни стыда ни совести! Смотрите, смотрите, она сама кладет голову на плаху…
Мы услышали нежный голос:
— Господин палач, так правильно?
Доска качнулась и раздался глухой удар.
Человек, на чью руку я опиралась, рухнул как подкошенный; в зловещей тишине я громко крикнула:
— Будь проклят Робеспьер и тот день, когда он явил это зрелище небу и земле!.. Будь он проклят, проклят, проклят!
Толпа заволновалась; я почувствовала, как меня куда-то несет, и, пока меня несло, я услышала слова:
— Гражданину Сантеру стало плохо. А он как-никак мужчина!
Когда я немного пришла в себя и стала понимать, что происходит вокруг, я увидела, что нахожусь в фиакре под охраной двух полицейских.
Квартал, где мы ехали, был мне незнаком, и я спросила, куда меня везут.
Один из полицейских ответил:
— В тюрьму Ла Форс.
Когда мы подъехали к воротам тюрьмы, я прочла табличку на углу: «Улица Паве». Тяжелые ворота открылись. Мы въехали во двор; я вышла из фиакра и вступила под своды тюрьмы.
Там у меня спросили имя.
— Ева, — ответила я.
— Фамилия?
— У меня нет фамилии.
— За что ее арестовали? — спросил тюремный смотритель.
— За оскорбление властей. Меня записали в тюремную книгу.
— Хорошо, — сказал тюремщик полицейским, — можете идти.
Полицейские вышли.
Тюремщик велел мне подняться на третий этаж. В коридоре он подозвал огромного пса.
— Не бойтесь, он никого не трогает, — успокоил меня тюремщик.
Пес обнюхал меня.
— Ну вот, — сказал тюремщик, — это ваш самый суровый страж. Если вы когда-нибудь попытаетесь бежать, в чем я сомневаюсь, он вам помешает. Но он не причинит вам зла, не беспокойтесь. Не правда ли, Плутон? На днях один заключенный попытался улизнуть: Плутон схватил его за руку и привел ко мне, причем на руке пленника не было ни одной царапины.
Когда меня привели в камеру, я спросила:
— Как вы думаете, долго я здесь пробуду?
— Дня три-четыре.
— Как долго! — прошептала я. Тюремщик посмотрел на меня с удивлением:
— Вы что, так торопитесь?
— Чрезвычайно.
— Правда, — философски сказал он, — когда предстоит покончить счеты…
— …то лучше это сделать поскорее, — докончила я.
— Если вы твердо решили, то мы вернемся к этому разговору.
— Вы мне поможете?
— Я, как говорят в театре, устрою вам выход вне очереди. Здесь много актеров: у нас тут были лучшие певцы из Оперы, сейчас здесь находится часть труппы театра Французской комедии. А пока как вы собираетесь жить?
— Как все. Я первый раз в тюрьме, — добавила я с улыб-! кой, — и еще не знаю, как здесь принято.
— Я хочу сказать: есть ли у вас деньги, чтобы вам готовили отдельно или вы будете есть из общего котла?
— У меня нет денег, но вот кольцо; продайте его и кормите меня на вырученные деньги, их с лихвой хватит на два-три дня.
Тюремщик посмотрел на кольцо взглядом знатока. И правда, за десять лет, что он здесь служит, через его руки прошло немало драгоценностей.
— О! — сказал он, — на деньги, вырученные за это кольцо, я мог бы вас кормить целых два месяца, да и то не остался бы внакладе.
Затем он кликнул жену:
— Госпожа Ферне!
Госпожа Ферне поспешила на зов.
— Позвольте рекомендовать вам гражданку Еву. Заключена в тюрьму за крамольные выкрики. Отведите ей хорошую камеру и дайте все, что она попросит.
— Даже бумагу, чернила и перья? — спросила я.
— Даже бумагу, чернила и перья. Когда заключенные к нам поступают, они все просят письменные принадлежности.
— Ну что ж, — заметила я, — я вижу, что скучать мне не придется.
— Боюсь, что вы правы, — согласился тюремщик, — однако, я предпочел бы, чтобы вы пробыли здесь подольше.
— Даже дольше, чем можно прожить на кольцо? — улыбнулась я.
— Так долго, как будет угодно Господу.
Мягкость тюремщика, учтивость его жены, слово «Господь», звучавшее под сводами тюрьмы, — все это не переставало меня удивлять.
Через тюрьмы прошло столько аристократов, что грубые тюремщики успели несколько пообтесаться от общения с ними.
Впрочем, я не знала — мне это стало известно позже, — что семейство Ферне пользовалось у заключенных доброй славой, все говорили, что они люди добрые.
Милейшая г-жа Ферне подмела мою каморку, постелила свежие простыни на мою кровать и обещала в тот же вечер принести мне чернила, перья и бумагу. Она спросила, за что меня посадили в тюрьму.
— Но ведь вы это знаете из записи в тюремной книге. Я произносила крамольные речи против короля Робеспьера.
— Тише, дитя мое, — сказала она, — молчите. У нас здесь куча людей, которые шпионят за всеми. Они придут и к вам, будут признаваться вам в вымышленных преступлениях, чтобы вытянуть из вас сведения о преступлениях подлинных. Среди них есть и женщины, и мужчины. Остерегайтесь; мы не можем избавиться от этих негодяев, но мы люди честные и стараемся предупреждать заключенных.
— О, тут мне бояться нечего.
— Ах, бедное дитя, невинные тоже должны дрожать от страха.
— Но я виновата, я кричала: «Долой Робеспьера! Долой чудовище!» Я проклинала его.
— Зачем вы сделали это?
— Чтобы умереть.
— Чтобы умереть? — переспросила добрая женщина с удивлением.
И взяв лампу, она подошла и впервые посмотрела мне прямо в лицо:
— Умереть? Вы? Да сколько же вам лет9
— Недавно исполнилось семнадцать.
— Вы хорошенькая. Я пожала плечами.
— Судя по платью, вы богаты.
— Я была богата.
— И вы хотите умереть?
— Да.
— Подождите же, не торопитесь, — сказала она, понижая голос, — так не может долго продолжаться.
— Какая мне разница, долго это будет продолжаться или скоро кончится.
— Я понимаю, — сказала тетушка Ферне, ставя лампу на стол и продолжая прибирать комнатку. — Бедная девушка, они гильотинировали ее возлюбленного, и она решила умереть.
Я ничего не ответила. Она продолжала свою уборку.
Закончив прибирать, она спросила, что я хотела бы на ужин.
Я попросила чашку молока.
Она тут же принесла чашку молока, бумагу, чернила и перо.
— Вы знаете, кого только что привезли? — спросила она.
— Нет.
— Сантера, дитя мое, знаменитого Сантера, короля Сент-Антуанского предместья. Уж кого-кого, а его народ так любит, что не будет молча смотреть, как ему отрубают голову. Хотите на него посмотреть?
— Я с ним знакома.
— Да неужели?
— Я не только опиралась на его руку, когда меня схватили, но, быть может, из-за меня-то он и арестован. Я просто хотела бы, чтобы он мне простил. Можно с ним поговорить?
— Я скажу Ферне, он очень обрадуется. Здесь, по крайней мере, заключенные могут сколько угодно видеться и утешать друг друга, они не сидят в одиночках.
Она вышла. Я осталась в задумчивости, задавая себе вопрос, который мы вечно задаем себе и который вечно остается без ответа: «Что же такое судьба?»
Вот патриот; его хорошо знают как человека не только не умеренного, но, наоборот, слишком рьяного. Он принимал участие во всем, что происходило после взятия Бастилии и до сего дня. Он держал свое предместье, как льва на цепи; он оказал огромные услуги Революции. Ему, как и мне, любопытно посмотреть на эту последнюю казнь. Я встречаю его и, боясь, что меня задавят в толпе, опираюсь на его руку. Одно и то же зрелище производит на нас совершенно различное впечатление. Его оно сокрушает, а меня, наоборот, ожесточает. Он падает, я посылаю проклятия палачу. Теперь оба мы в тюрьме, вероятно, поедем в одной повозке и взойдем на один и тот же эшафот. Если бы я не встретила его, со мной произошло бы все то же самое, потому что я уже решилась. Но произошло ли бы то же самое с ним?
В это мгновение дверь моей камеры отворилась и я услышала грубоватый голос пивовара:
— Где тут эта хорошенькая гражданочка, которая хочет, чтобы я ей простил? Мне нечего ей прощать.
— Как же нечего? Ведь, наверно, вас арестовали из-за меня.
— Что это вы говорите? Просто я хлопнулся в обморок, словно женщина. А потерять сознание — это преступление. Но кто бы мог подумать, что такой слон, как я, может хлопнуться в обморок? Какая же я свинья! Но согласитесь, что когда малютка Николь своим нежным голоском спросила палача: «Господин палач, так правильно?», то у вас сжалось сердце. Вы не могли сдержаться, вы бросили проклятие ему в лицо и правильно сделали; пусть у тех, кто струсил и смолчал, все в душе перевернется. О, эти убитые женщины, они его погубят!
— Так, значит, вы меня прощаете?
— Ах, еще бы! Да вы молодец! Я восхищаюсь вами! У меня дочь — ваша ровесница, правда не такая красивая, как вы; так вот, я хотел бы, чтобы она поступила как вы, даже если бы ей было суждено умереть, как и вам, и даже если бы я должен был вести ее на эшафот и взойти на него вместе с ней!
— Я очень благодарна вам, господин Сантер. Я не могла бы умереть спокойно, зная, что вас из-за меня арестовали.
— Умереть! Но вы еще живы. Ах, когда в моем предместье узнают, что я в тюрьме, поднимется большой шум. Хотел бы я там быть, чтобы посмотреть на своих рабочих.
— Да, но давайте заранее условимся, господин Сантер: что бы ни случилось, вы ничего не будете предпринимать, чтобы меня спасти. Я хочу умереть.
— Вы — умереть?
— Да, и, если я вас попрошу о помощи, вы мне поможете умереть, не правда ли?
Сантер покачал головой.
— Скажите еще раз, что вы меня прощаете, и возвращайтесь к себе; гражданка Ферне делает мне знак, что вам пора уходить.
— Прощаю вас от всего сердца, — сказал он, — даже если наше знакомство приведет меня на эшафот. — До завтра!
— Как легко вы говорите «До завтра»! Я обернулась к г-же Ферне:
— Мы сможем увидеться завтра?
— Да, во время прогулки.
— Тогда я скажу, как вы, гражданин Сантер: «До завтра». Он вышел. Я выпила свою чашку молока и села тебе писать.
Я слышу, как часы на ратуше бьют два часа пополуночи. Ты даже представить себе не можешь, какой спокойной делает меня уверенность, что завтра или послезавтра я умру.
Ла Форс, 18 июня 1794 г.
Мой друг, по-моему, у меня сложилось о смерти самое полное представление, какое только может быть. Я проспала шесть часов кряду, спала глубоко, без сновидений и ничего не чувствовала.
И все же сколько бы мы ни подыскивали сравнение, ничто не похоже на смерть, кроме самой смерти.
Если бы смерть была не более чем сон, похожий на тот, от которого я только что очнулась, все боялись бы ее не больше, чем сна.
Лавуазье сказал, что человек — отвердевший газ; невозможно подобрать более простое выражение.
Нож гильотины падает вам на шею, и газ разжижается.
Но зачем служит и чем становится газ, из которого состоит человек, когда он возвращается к своим истокам и снова растворяется в бесконечной природе?
Тем, чем он был до рождения?
Нет, ведь до рождения его просто не было.
Смерть необходима, так же необходима, как жизнь. Без смерти, то есть без преемственности, не было бы прогресса, не было бы цивилизации. Поколения, возвышаясь друг над другом, расширяют свои горизонты.
Без смерти мир стоял бы на месте.
Но чем становится человек после смерти?
Удобрением для идей, удобрением для наук.
И правда, невесело думать, что это единственное, на что годится наше тело, когда становится трупом.
Возвышенная Шарлотта Корде превратилась в удобрение! Славная Люсиль превратилась в удобрение! Бедняжка Николь превратилась в удобрение!
О, как утешает нас английский поэт, вкладывая на похоронах Офелии в уста Лаэрта слова:
Пусть из ее неоскверненной плоти
Взрастут фиалки! -
Помни, грубый поп:
Сестра на небе ангелом зареет,
Когда ты в корчах взвоешь.
8
Увы! Современная наука еще допускает, что тело может обратиться в фиалки, но она никак не допускает, что душа может обратиться в ангела.
Как только появился этот ангел, где ему место?
Пока невежественные в астрономии люди верили в существование небес, его помещали на небе; но современная наука опровергла разом и эмпирей греков, и небесную твердь иудеев, и небо христиан.
Когда земля была центром мироздания; когда, согласно Фалесу, она плавала на воде, как гигантский корабль; когда, согласно Пиндару, ее поддерживали алмазные колонны; когда, согласно Моисею, солнце вращалось вокруг нее; когда, согласно Аристотелю, над нами целых восемь небес: небо Луны, Меркурия, Венеры, Солнца, Марса, Юпитера, Сатурна и, наконец, твердый и прочный небесный свод, в который вправлены звезды — Бог с его ангелами, серафимами, святыми мог обитать на этом языческом небе как завоеватель в королевстве, которое он покорил. Теперь, когда известно, что Земля — самая маленькая из планет, что меньше ее только Луна, теперь, когда известно, что Земля вращается, а Солнце неподвижно, теперь, когда восемь небес исчезли и уступили место бесконечности, где в бесконечности поместим мы твоих ангелов, Господи?
О мой друг, зачем ты научил меня всем этим премудростям: древо жизни, древо науки, древо сомнения?
Ферне и его жена сказали мне, что если шпионы не донесли на меня Революционному трибуналу, то возможно, обо мне забудут и не предадут суду.
Согласись, это была бы неудача.
Я так устала от жизни, которая для меня более пуста, безмолвна и тиха, чем смерть, что готова на все, только бы поскорее с ней покончить.
Вот что я придумала.
Поскольку меня, похоже, не собираются судить, что ж, я обойдусь без суда.
Здесь есть два ежедневных развлечения. И в обоих заключенным позволено принимать участие.
Первое: прогулка по внутреннему двору; второе: отъезд осужденных на площадь Революции.
Мы с Сантером выйдем, когда первую партию заключенных будут сажать в повозку. Руки у меня будут связаны за спиной, волосы подобраны.
Я смешаюсь с осужденными и сяду в повозку. И, право, я буду очень горевать, если гильотина меня отвергнет.
Но надо уговорить Сантера; думаю, это будет самое трудное.
Он и впрямь славный человек, этот достойный пивовар. Когда я рассказала ему о своей любви к тебе, когда рассказала, что недавно в пещерах Сент-Эмильона с помощью собак поймали двух последних жирондистов и, вероятно, ты один из этих мучеников, он вспомнил, что также слышал об этом; когда я, наконец, сказала ему, что он единственный человек, которому я могу довериться, которого могу просить об этой услуге, он согласился — со слезами, но все-таки согласился.
Завтра состоится казнь. Объявили, что приедут три повозки, значит, осужденных человек восемнадцать, не меньше.
Одним больше, одним меньше — никто и не заметит, даже сама смерть!
Я сказала тебе все, что хотела сказать, мой любимый. Ночью я постараюсь хорошо выспаться.
Как говорил шевалье де Каноль:
— Я готовлюсь.
Как прекрасно я провела ночь, мой любимый! Впервые я так сладко спала! Мне снился наш дом в Аржантоне, снились сад, беседка, древо познания добра и зла, источник; во сне передо мной прошло все наше прошлое.
Не предвкушение ли то твоей вечности, Господи? Если это так, я возблагодарю тебя!
Сейчас приедут повозки; я не хочу, чтобы меня ждали.
Прощай, мой любимый, прощай. Это уж точно мое последнее «прости». На сей раз я увижу спектакль не из зала, а со сцены.
Никогда, мой любимый, у меня не было на сердце так спокойно и радостно. Я снова повторяю тебе: если ты умер, я приду к тебе; если ты жив, я подожду тебя.
Да, все так, но… небытие! небытие!
Прощай, повозки въезжают во двор, прощай.
За мной пришел Сантер.
Я иду.
Люблю тебя.
Твоя Ева
в жизни и в смерти.
15
Эшафот отвернулся от меня. Воистину, надо мной тяготеет проклятие!Я так надеялась, что в час, когда я пишу эти строки, я уже буду отдыхать от тягот этого мира в лоне Создателя или хотя бы в лоне земли!
Ужели мне придется убить себя, чтобы умереть?
Пишу тебе на всякий случай. Я убеждена, что ты умер, мой милый Жак. Я снова пыталась узнать имена четверых жирондистов, казненных в Бордо и затравленных собаками в пещерах Сент-Эмильона, но безуспешно.
Газеты пишут об их смерти, но не сообщают имен.
Наконец, может быть, ты жив, и именно поэтому Бог не дал мне умереть.
Все произошло так, как я и надеялась, кроме развязки.
Я оделась в белое — разве я не собиралась на свидание с тобой, нареченный мой?
Выйдя во двор, я увидела, что смертники садятся в повозки и Сантер меня ждет.