Страница:
Накануне партия якобинцев, опасаясь запальчивости молодого человека, потребовала, чтобы он прочел свою речь перед комиссией, прежде чем произнести ее в Конвенте. Но он не успел этого сделать. Он едва успел дописать ее до конца. Серый, землистый цвет лица, черные круги под глазами говорили о том, как нелегко она ему далась.
Он прошел прямо на трибуну; волна депутатов во главе с Тальеном ворвалась в зал вслед за ним. В председательском кресле восседал Колло д'Эрбуа, личный враг Робеспьера. Его намеренно избрали председателем; рядом с ним сидел человек, готовый в случае нужды занять его место; в храбрости же этого человека никто не сомневался — это был злой как пес член партии Дантона — Тюрио, который, как ты помнишь, так рьяно голосовал за смерть короля, что с тех пор все зовут его не иначе как Тюруа.
Не то по небрежности, не то из презрения, Сен-Жюст, забыв даже попросить слово, прошел прямо на трибуну и начал свою речь.
Но как только он произнес первые фразы, Тальен, держа руку на груди и, вероятно, сжимая в ней кинжал Терезы, сделал шаг вперед и сказал:
— Председатель, я прошу слова, которое забыл попросить Сен-Жюст.
Среди присутствующих пробежала дрожь. Все почувствовали, что эти слова означают объявление войны.
Что скажет Колло д'Эрбуа? Оставит ли он на трибуне Сен-Жюста? Предоставит ли слово Тальену?
— Слово Тальену, — сказал Колло д'Эрбуа. Наступила глубокая тишина. Тальен взошел на трибуну, вынул руку из-за пазухи.
— Граждане, — сказал он, — в тех нескольких фразах, которые сказал нам Сен-Жюст, он хвалился тем, что не принадлежит ни к одной партии. Я также не причисляю себя ни к одной партии и потому скажу вам правду. Вероятно, это вас удивит. Правда прогремит как гром среди ясного неба, потому что вот уже несколько дней вокруг нас повсюду сеют лишь смуту да ложь. Вчера один член правительства отстранился от него и произнес речь от своего собственного имени. Сегодня другой поступает так же. Такой разброд лишь усугубляет невзгоды родины, разрывает ее на части и толкает в пропасть; я требую, чтобы все покровы были сорваны.
— Да! — закричал со своего места Бийо-Варенн, еще более бледный и хмурый, чем обычно. — Да, вчера сообщество якобинцев проголосовало за чистку Конвента. Проголосовало за что? Даже не верится — за то, чтобы истребить большинство членов Конвента, высказавшееся против печатания речи гражданина Робеспьера. Ведь эта чистка, это большинство — двести пятьдесят человек, ни более ни менее.
— Не может быть! Не может быть! — закричали со всех сторон.
— Мы с Колло д'Эрбуа были там, граждане, и лишь чудом уцелели. И там, там, — сказал он, грозя кулаком, — там, на Горе, я вижу одного из тех людей, которые бросились на меня вчера с ножом.
При этих словах весь Конвент встал и раздались крики:
— Схватить его! Схватить убийцу!
Бийо назвал его имя; оно было незнакомо слушателям, но знакомо судебным исполнителям — они быстро схватили этого человека.
Но после ареста этого негодяя воздух продолжал сотрясаться, как это бывает во время бурных собраний, где вот-вот произойдут важные события.
— Конвент, — продолжает Бийо, — должен понимать, что его с двух сторон берут за горло. Один час слабости — и мы погибли!
— Нет! Нет! — закричали все члены Конвента, вставая на скамьи и размахивая шляпами. — Нет, наоборот, оно само раздавит своих врагов! Говори, Бийо, говори! Да здравствует Конвент! Да здравствует Комитет общественного спасения!
— Ладно! Раз настал час истины, — продолжал Бийо, — я требую, чтобы члены Собрания, которые сейчас будут призваны к ответу, сказали всю правду. Вы содрогнетесь от отвращения, когда узнаете, в каком положении мы оказались: вооруженные силы в руках отцеубийц, а Анрио — сообщник заговорщиков; вы содрогнетесь, когда узнаете, что здесь есть диктатор, — и он бросил взгляд налитых кровью глаз на Робеспьера, — который, когда встал вопрос о том, чтобы послать народных представителей в департаменты, просмотрел списки членов Конвента и из более чем семисот депутатов не нашел и двух десятков человек, достойных этой миссии.
Ропот уязвленной гордости, самый грозный из всех, поднялся со всех сторон.
— И при этом Робеспьер, — продолжает Бийо, — заявил вчера нам всем, осмелился нам заявить, что он вышел из Комитета, потому что с его мнением недостаточно считались. Не верьте, он вышел из Комитета потому, что после того как он шесть месяцев безраздельно властвовал в нем, Комитет восстал против его власти и организовал сопротивление ей. К счастью, это произошло вовремя: он как раз хотел выполнить декрет от двадцать второго прериаля, этот смертоносный декрет, который заставил даже самого безгрешного среди нас бояться за свою голову.
Со всех сторон раздались возгласы, мешавшие Бийо говорить; однако это был не ропот негодования, а одобрительный гул.
Потом все вокруг затихли, но это грозное молчание было как затишье перед бурей.
— Да, граждане, — продолжал Бийо-Варенн, — знайте, что председатель Революционного трибунала, не имея на то никакого права, предложил вчера на собрании Клуба якобинцев, не просто враждебном, но еще и незаконном, распустить Конвент и объявить вне закона всех его членов, которые посмели выступить против Робеспьера. Но народ здесь! — Бийо обернулся к трибунам: — Не правда ли, о народ, ты не дремлешь? Ты следишь за твоими представителями!
— Да, да, народ здесь! — ревели трибуны.
— Право, мы уже довольно давно наблюдаем странное зрелище: те же самые люди, которые все время говорят о добродетели и справедливости, на самом деле все время попирают справедливость и добродетель. Как! Люди, которые действуют сами по себе, которые ни с кем не связаны, которые не строят козней, которые спасают Францию, приносят ей победу, — эти люди заговорщики; и в тот самый день, когда, благодаря их советам и действуя по предложенному ими плану, французы отбили Антверпен у англичан, заговорщики обвиняют их в том, что они предали Францию!
Под ногами у нас пропасть, а подлинные предатели перед нами: эта пропасть должна быть заполнена либо их трупами, либо нашими.
Удар поразил Робеспьера в самое сердце; отступать было некуда, и он лихорадочно бросился к трибуне.
— Долой предателя! Долой тирана! Долой диктатора! — закричали со всех сторон.
Но Робеспьер понял, что пробил его последний час, что он должен, как кабан, отбиваться от всей этой рычащей своры. Он схватился за перила трибуны, стал взбираться на нее и поднялся несмотря ни на что. По лбу его струился пот; он был бледен как мертвец; последний шаг — и он занял место Бийо. Он открыл рот, чтобы заговорить, но стоял ужасный шум. Быть может, как только раздастся его пронзительный голос, шум стихнет?
Тальен увидел, что Робеспьер вот-вот захватит трибуну; он почувствовал опасность, бросился вперед и резко оттолкнул Робеспьера локтем.
Это новый враг, это новый обвинитель. Сразу наступила тишина.
Робеспьер с удивлением оглянулся вокруг; он уже не узнавал собрание; за три года он привык видеть в нем лишь послушную его руке глину.
Теперь он начал понимать, какая над ним нависла опасность и в какую смертельную схватку он вступил.
Тальен воспользовался наступившей тишиной и крикнул:
— Я только что требовал, чтобы покровы были сорваны; дело сделано: заговорщики изобличены; восторжествует ли свобода?
— Да! — закричал весь зал, вставая. — Она уже торжествует. Договаривай, Тальен, договаривай!
— Все предвещает, — продолжал Тальен, — что враг народного представительства будет разгромлен; до сих пор я молчал; я не мешал Робеспьеру спокойно составлять в тиши список людей, которых он хочет объявить вне закона, ибо я не мог сказать: «Я сам видел, я сам слышал». Но вчера я тоже был в Клубе якобинцев, я сам видел, слышал, и меня объял страх за судьбу родины.
Новый Кромвель вербовал свою армию, и сегодня утром я взял вот этот кинжал, спрятанный за бюстом Брута, чтобы поразить тирана в самое сердце, если у Конвента не хватит решимости арестовать его.
И Тальен поднес кинжал Терезы к груди Робеспьера. Лезвие блеснуло в солнечном луче.
Робеспьер не сделал ни малейшего движения, чтобы увернуться от удара; но от блеска стали он стал мигать, как ночная птица, не привыкшая к дневному свету.
— Но нет, — сказал Тальен, отводя руку с зажатым в ней кинжалом от груди Робеспьера, — мы представители народа, а не убийцы; к тому же этот бледный тщедушный тиран не обладает ни силой, ни гением Цезаря. Франция дала нам в руки меч правосудия, будем его судить, не будем его убивать! Тридцать первое мая не повторится, объявление вне закона не повторится, даже для того, кто устроил тридцать первое мая и составил список лиц, объявленных вне закона! Предать Робеспьера национальному суду!
Никогда еще такой гром аплодисментов не потрясал своды Национального конвента.
— А теперь, — сказал Тальен, — я требую ареста негодяя Анрио, который уже в третий раз обращает свои пушки против нас. Прежде всего разоружим диктатора, лишим его гвардии телохранителей, а потом будем судить.
В зале послышался какой-то рев: копившиеся два года ненависть и ужас вырвались наружу через открытый Тальеном клапан.
— Я требую, — продолжал он, — чтобы мы не прерывали заседание, пока меч закона не охранит существование Республики и не поразит тех, кто злоумышляет против нее.
Все предложения Тальена были поставлены на голосование и восторженно приняты.
Робеспьер просил слова, он не ушел с трибуны, он так и стоял, вцепившись в нее, с дрожащими губами, с искаженным судорогой лицом.
Его зубы были так крепко стиснуты, как будто рта не было вовсе.
Со всех сторон раздались крики: «Долой тирана!»
Совет Сиейеса был выполнен. Робеспьеру не дадут говорить. Так что все произойдет «без лишних слов». Тальен продолжал:
— Среди нас не найдется человека, который не мог бы назвать поступка, обличающего Робеспьера как гонителя и тирана; но я хочу обратить ваше внимание на его вчерашнее поведение в Якобинском клубе. Именно там тиран показал свое истинное лицо! Именно там я понял, что он должен быть свергнут. Ах, если бы я захотел вспомнить все случаи притеснений, стало бы видно, что все они имели место тогда, когда Робеспьеру было поручено общее руководство полицией.
Робеспьер сделал рывок, подошел почти вплотную к Тальену и, протянув руку вперед, закричал:
— Это ложь! Я…
Но шум стал еще громче.
Робеспьер увидел, что ему не удастся завладеть трибуной, что заговорщики не пустят его; он стал искать место, откуда его голос услышит все собрание. Он увидел монтаньяров, сидящих наверху, быстро сбежал по ступенькам с трибуны, бросился к своим бывшим друзьям и, заняв пустующее место, хотел говорить оттуда.
— Молчи! — закричал чей-то голос. — Это место Дантона!
Робеспьер вышел на середину зала:
— А, так вы не хотите дать мне слово, монтаньяры, — сказал он, — ну что ж, я иду просить убежища у честных людей, а не у этих разбойников.
— Назад! — раздался голос из центра. — Это место Верньо!
Робеспьер выскочил из рядов, где раньше сидели жирондисты, словно его и в самом деле преследовали тени тех, кто был казнен по его приказу.
Но он не сдавался, он снова бросился к трибуне и погрозил кулаком председателю:
— Председатель собрания убийц, — закричал он, — я спрашиваю в последний раз, ты дашь мне слово или нет?
— Тебе дадут слово, когда придет твой черед, — ответил Тюрио, который занял место обессилевшего Колло д'Эрбуа.
— Нет! Нет! — вопили заговорщики. — Пусть он, как все, предстанет перед Революционным трибуналом, там пусть и оправдывается.
Но Робеспьер не сдавался; над всем этим шумом, над вихрем возбужденных криков раздался его визгливый голос, который вдруг перешел в хрипоту.
— Его душит кровь Дантона! — крикнул кто-то рядом. От этого последнего кинжального удара Робеспьер вздрогнул и стал корчиться, словно под действием вольтова столба.
— Обвинение! — заорал сверху кто-то из монтаньяров.
— Арест! — раздался голос из центра. Собрание одобрительно загудело. Робеспьер, раздавленный, на последнем издыхании, в отчаянии упал на скамью.
— Раз решено отдать Робеспьера под суд, — закричали Леба и Робеспьер-младший, — мы требуем, чтобы нас судили вместе с ним!
— Мой брат! — воскликнул Робеспьер, снова поднимаясь на ноги, — он жертвует собой ради меня!
Если бы ему дали слово, ему, быть может, удалось ускользнуть от обвинения, сыграв на чувстве жалости, но нет, слова «обвинение», «арест» снова обрушиваются на него, как сизифов камень.
— О, как трудно победить тирана! — прорычал Фрерон, требуя мести за кровь Камилла Демулена и Люсиль.
Тюрио объявил голосование, и все собрание единодушно проголосовало за арест.
— Проголосовать мало, — сказал чей-то голос, — надо еще и арестовать. Тюрио во второй раз отдал приказ арестовать Робеспьера, Леба и Робеспьера-младшего. Кутон и Сен-Жюст подошли и сели рядом с ними. Они сидели в первом ряду Равнины, и вокруг них было пусто.
Приставы медлили исполнить приказ; как они посмеют поднять руку на этих королей собрания, чьи приказы они так долго выполняли?
Наконец они решились, подошли к обвиняемым и объявили им решение Конвента.
Все пятеро встали и медленно вышли, чтобы предстать перед комитетами. Все собрание облегченно вздохнуло. Эта борьба четырехсот депутатов против одного-единственного человека показывает, как могуществен был этот человек. Пока он был в зале, каждый задавался вопросом: «Неужели это конец?» Я тоже вздохнула с облегчением, тоже заторопилась к выходу.
Слух об аресте Робеспьера уже распространился по площади Карусель, а оттуда по всему Парижу.
Не знаю, может быть, я ошиблась, но мне казалось, что все сердца радуются, все губы улыбаются; незнакомые люди бросались друг к другу с криком:
— Вызнаете?
— Нет… а что случилось?
— Робеспьера арестовали!
— Не может быть!
— Я сам видел, как его вели в комитеты.
И узнавший новость спешит передать ее дальше.
Но сквозь дубовые двери, сквозь железные решетки тюрем новости просачивались медленно. Я поискала глазами моего знакомца-комиссара, который обещал быть на площади Карусель.
Остановив свой взгляд на человеке, который, похоже, ждал, чтобы на него посмотрели, я вскрикнула: это был он.
Просто он опередил общественное мнение — снял красный колпак, снял карманьолу и был одет как все. Значит, он был на скамьях для публики, когда Робеспьера отстранили от власти.
Он спокойно подошел ко мне:
— Як вашим услугам.
— Я хотела бы рассказать о победе Тальена моим бедным подругам.
— Будьте осторожны, — предостерег он, — не обольщайтесь. Комитеты, перед которыми Робеспьер предстанет, могут заявить, что оснований для привлечения к суду нет, и издать постановление о прекращении дела. Революционный трибунал, перед которым он должен предстать и который полностью на его стороне, может заявить, что он ни в чем не виноват, и устроить ему чествование, как в свое время Марату. В общем, это только начало.
— Ну и что, — ответила я, — ведь пока мы побеждаем. А дальше видно будет.
— Идите не торопясь, — сказал он, — сначала через мост, потом по Паромной улице, а когда дойдете до Лилльской улицы, я догоню вас в фиакре.
Я не ответила и направилась к Паромной улице. На подходе к Лилльской улице я услышала, как сзади остановился фиакр, и я села в него.
Комиссар велел кучеру ехать по Лилльской улице, затем мы свернули на набережные и доехали до Гревской площади, а оттуда в Ла Форс.
Он привез пленниц туда, где они были раньше.
Я снова увидела славного Ферне; я снова увидела Сан-тера, который стал громко кричать от радости: ведь он думал, что мне отрубили голову. Я рассказала им, что Робеспьер арестован.
Странное дело! Больше всех этому обрадовался тюремщик.
Поэтому, когда мой спутник, представившись, приказал ему проводить меня в камеру к моим подругам, он беспрекословно повиновался.
Увидев меня, Тереза и г-жа де Богарне в один голос вскрикнули. Но по моей улыбке они поняли, что я пришла с хорошими вестями.
— Победа! — закричала я. — Победа! Робеспьеру предъявлено обвинение, и он арестован.
— А Тальен? — спросила Тереза? — Как вел себя Тальен?
— Он проявил чудеса храбрости и любви.
— Дело в том, что если бы он действовал по собственному разумению, то дал бы отрубить себе голову: он такой лентяй!
— Ну вот, ты будешь носить славное имя: гражданка Тальен, — сказала г-жа де Богарне.
— Я претендую на еще более славное имя, — сказала Тереза с гордостью истинной испанки.
— Какое же?
— Имя Богоматери термидора!
Но, как совершенно справедливо заметил комиссар, это было только начало, дело могло кончиться победой Робеспьера, и тогда он стал бы еще более могущественным.
Мы уговорились, что весь следующий день я буду следить за тем, как станут разворачиваться события: несомненно, должно произойти что-то важное, не менее важное, чем сегодня.
Тереза подумала о том, как трудно сновать целый день по многолюдному городу в женском платье.
Она предложила мне отправиться в ее дом на Елисейских полях и взять там один из ее мужских костюмов (отправляясь со своим первым мужем на верховую прогулку или на охоту, она имела обыкновение надевать мужской костюм). Она дала мне письмо к своей старой кормилице, присматривавшей за домом. Заодно я должна была рассказать доброй женщине, где находится ее хозяйка, и передать, чтобы она не тревожилась за Терезу.
Я рассказала Терезе все что могла о славном человеке, который опекал меня, и предупредила, что, если мы победим, надо обязательно отблагодарить его. Тереза обещала мне все что угодно.
Время шло — пора было уходить. Я не обещала, что приду на следующий день, потому что решила: если мы победим, я пойду прямо к Тальену и, чтобы избавить его от лишних хлопот, сразу скажу ему, где находится его подруга. Но я обещала ей записывать слово в слово, час за часом, все, что я увижу и услышу. Я была уверена, что славный комиссар поможет мне передать ей письмо.
Госпожа де Богарне, Тереза и я крепко обнялись на прощание, и я, свободная и полная надежды, сбежала вниз по той самой лестнице, по которой в последний раз спускалась, думая, что отправляюсь на эшафот.
Мы снова сели в фиакр, и комиссар отвез меня домой. Мы с большим трудом перешли через улицу. Перед домом Дюпле собралась огромная толпа. Семейство столяра только что узнало об аресте Робеспьера, и на вопли г-на Дюпле и его жены сбежались сначала соседи, потом прохожие и, наконец, любопытные, пришедшие сюда в надежде узнать самые свежие и достоверные новости.
Я была самой любопытной из всех, кто сбежался на причитания этих славных людей (надо сказать, что семья Дюпле слыла самой честной в округе). Поскольку мои антресоли были всего в нескольких шагах от их магазина, я быстро поднялась к себе, чтобы переодеться в костюм Терезы. Я не привыкла к мужским костюмам, но все-таки через десять минут решила, что, закутавшись в плащ, могу бродить от одной кучки к другой, не боясь, что во мне признают женщину. Я вышла на улицу и смешалась с толпой зевак. Госпожа Дюпле, фанатически преданная своему постояльцу, взывала к безупречной репутации Робеспьера, говорила о его честности, неподкупности; тем, кто сомневался или делал вид, что сомневается, она предлагала:
— Ах, граждане, да вы зайдите посмотреть, где и как он живет, и если вы найдете у него хоть одну серебряную монету, хоть одну безделушку или хоть один пятидесятифранковый ассигнат, то я не стану спорить и соглашусь, что Робеспьер — человек порочный.
И правда, люди входили, словно паломники, и прямо с порога чувствовали, что это дом Неподкупного. Во дворе под навесом стояли верстаки с пилами, фуганками и рубанками — все словно говорило: вы пришли к человеку честному и работящему. В мансарде, где жил Робеспьер, было особенно ясно видно, что постоялец живет бедно и трудится не покладая рук. На простых еловых полках громоздились вороха бумаг. И при этом было заметно, что сюда, как в дарохранительницу, поставили всю лучшую мебель в доме: красивую бело-голубую, как у молоденькой девушки, кровать, несколько хороших стульев; письменный стол, правда из ели, но зато сделанный руками самого хозяина дома по заказу и с учетом всех требований постояльца, стоял так, чтобы тот мог отвлечься во время занятий и посмотреть во двор на семейство славного столяра: четырех дочерей, сына и племянника.
В незапертом книжном шкафу елового дерева стояли тома Руссо и Расина, на стенах фанатичной рукой г-жи Дюпле и страстной рукой ее дочери Корнелии были развешаны все портреты их кумира, какие они сумели раздобыть, так что в какую бы сторону ни посмотрел Робеспьер, у него перед глазами всегда оказывалось его собственное изображение. На одном из портретов он был воспроизведен с розой в руке, и старая матушка Дюпле с дочками, впуская любопытных, говорили:
— Разве это жилище злодея, которого хотят представить тираном и которого его жалкие враги обвиняют в том, что он хотел установить диктатуру или сесть на трон?
Одна из дочерей г-жи Дюпле ничего не говорила, ни во что не вмешивалась, а только рыдала, сидя в углу на стуле; это была жена Леба, чей муж принес себя в жертву Робеспьеру и был арестован вместе с ним. Когда я выходила, два солдата стояли у дверей, а два других входили в дом: они пришли, чтобы арестовать всю семью столяра.
Признаюсь, что это небогатое убранство, эта скромная комната произвели на меня глубокое впечатление.
Неужели я ошиблась? Неужели эти люди, обвинившие Робеспьера, говорили мне неправду? Я вспомнила, как ты, мой любимый Жак, часто говорил об этом человеке и о том пути, которым он идет. Непреклонный, но неподкупный, говорил ты. Непреклонность завела его слишком далеко, она сделала его кровожадным, ненавистным убийцей, и теперь либо он умрет, либо тысячи голов упадут с плеч.
Госпожу Леба увели вслед за остальными. Она не сопротивлялась, не жаловалась, что ее арестовали; она продолжала оплакивать арест мужа.
Я вернулась к себе с сокрушенным сердцем; у меня все время стояло перед глазами скромное жилище, где семейство Дюпле предлагало присутствующим поискать серебряную монету, безделушку или пятидесятифранковый ассигнат. Этот человек, который довольствовался столь малым, какие он мог иметь притязания? Что ему было нужно? Золото? Но во всем сквозило презрение к деньгам. Быть может, власть? Во всяком случае, он был обуян гордыней. Все эти портреты в его комнате, вся эта свита Робеспьеров, окружавшая Робеспьера, ясно свидетельствовала о том, что все принесено в жертву жажде известности, славы. Столь долго обуздываемая гордыня, разлившаяся в глубине сердца желчь заставляли его рубить голову всякому, кто слишком высоко задирал ее.
По словам мамаши Дюпле, он любил повторять, что ни одному человеку, кто бы он ни был, не нужно больше трех тысяч франков в год. Как должно было страдать его завистливое сердце всякий раз, как он глядел вокруг!
Всю ночь на улице не затихал шум; в доме остались только младшая дочь Дюпле да старая служанка; они не закрывали дверь; это было бесполезно: пришлось бы слишком часто ее открывать. В конце концов девочка и служанка уснули, разбитые усталостью, оставив опустевший дом на милость посетителей.
Произошло нечто ужасное, о чем я узнала только на следующий день. Когда слух об аресте Робеспьера распространился по городу, из всех уст вырвался единодушный крик радости:
— Робеспьер мертв, эшафоту конец!
Вот насколько в течение этого страшного месяца мессидора все отождествляли Робеспьера с гильотиной.
И все же Революционный трибунал продолжал судить людей, словно Робеспьер не был арестован. У одной из обвиняемых в зале суда начался припадок эпилепсии; припадок был таким сильным, что судьи заинтересовались, всегда ли она страдала этой болезнью.
— Нет, — ответила она, — но вы посадили меня на то же место, где вчера сидел мой сын, и вы приговорили бедное дитя к смерти!
Поскольку заседание Конвента закончилось в три часа, а в половине четвертого весь Париж уже знал о том, что Робеспьер арестован, народ надеялся, что казни на этом кончатся (ведь мы уже говорили, что народ больше всего устал от бойни). Когда пытались узнать что-нибудь у палача, он в ответ лишь пожимал плечами; когда Революционный трибунал, по обыкновению, приготовил ежедневную партию людей и тяжелые неуклюжие повозки в урочный час въехали во двор Дворца правосудия, палач спросил у Фукье-Тенвиля:
Он прошел прямо на трибуну; волна депутатов во главе с Тальеном ворвалась в зал вслед за ним. В председательском кресле восседал Колло д'Эрбуа, личный враг Робеспьера. Его намеренно избрали председателем; рядом с ним сидел человек, готовый в случае нужды занять его место; в храбрости же этого человека никто не сомневался — это был злой как пес член партии Дантона — Тюрио, который, как ты помнишь, так рьяно голосовал за смерть короля, что с тех пор все зовут его не иначе как Тюруа.
Не то по небрежности, не то из презрения, Сен-Жюст, забыв даже попросить слово, прошел прямо на трибуну и начал свою речь.
Но как только он произнес первые фразы, Тальен, держа руку на груди и, вероятно, сжимая в ней кинжал Терезы, сделал шаг вперед и сказал:
— Председатель, я прошу слова, которое забыл попросить Сен-Жюст.
Среди присутствующих пробежала дрожь. Все почувствовали, что эти слова означают объявление войны.
Что скажет Колло д'Эрбуа? Оставит ли он на трибуне Сен-Жюста? Предоставит ли слово Тальену?
— Слово Тальену, — сказал Колло д'Эрбуа. Наступила глубокая тишина. Тальен взошел на трибуну, вынул руку из-за пазухи.
— Граждане, — сказал он, — в тех нескольких фразах, которые сказал нам Сен-Жюст, он хвалился тем, что не принадлежит ни к одной партии. Я также не причисляю себя ни к одной партии и потому скажу вам правду. Вероятно, это вас удивит. Правда прогремит как гром среди ясного неба, потому что вот уже несколько дней вокруг нас повсюду сеют лишь смуту да ложь. Вчера один член правительства отстранился от него и произнес речь от своего собственного имени. Сегодня другой поступает так же. Такой разброд лишь усугубляет невзгоды родины, разрывает ее на части и толкает в пропасть; я требую, чтобы все покровы были сорваны.
— Да! — закричал со своего места Бийо-Варенн, еще более бледный и хмурый, чем обычно. — Да, вчера сообщество якобинцев проголосовало за чистку Конвента. Проголосовало за что? Даже не верится — за то, чтобы истребить большинство членов Конвента, высказавшееся против печатания речи гражданина Робеспьера. Ведь эта чистка, это большинство — двести пятьдесят человек, ни более ни менее.
— Не может быть! Не может быть! — закричали со всех сторон.
— Мы с Колло д'Эрбуа были там, граждане, и лишь чудом уцелели. И там, там, — сказал он, грозя кулаком, — там, на Горе, я вижу одного из тех людей, которые бросились на меня вчера с ножом.
При этих словах весь Конвент встал и раздались крики:
— Схватить его! Схватить убийцу!
Бийо назвал его имя; оно было незнакомо слушателям, но знакомо судебным исполнителям — они быстро схватили этого человека.
Но после ареста этого негодяя воздух продолжал сотрясаться, как это бывает во время бурных собраний, где вот-вот произойдут важные события.
— Конвент, — продолжает Бийо, — должен понимать, что его с двух сторон берут за горло. Один час слабости — и мы погибли!
— Нет! Нет! — закричали все члены Конвента, вставая на скамьи и размахивая шляпами. — Нет, наоборот, оно само раздавит своих врагов! Говори, Бийо, говори! Да здравствует Конвент! Да здравствует Комитет общественного спасения!
— Ладно! Раз настал час истины, — продолжал Бийо, — я требую, чтобы члены Собрания, которые сейчас будут призваны к ответу, сказали всю правду. Вы содрогнетесь от отвращения, когда узнаете, в каком положении мы оказались: вооруженные силы в руках отцеубийц, а Анрио — сообщник заговорщиков; вы содрогнетесь, когда узнаете, что здесь есть диктатор, — и он бросил взгляд налитых кровью глаз на Робеспьера, — который, когда встал вопрос о том, чтобы послать народных представителей в департаменты, просмотрел списки членов Конвента и из более чем семисот депутатов не нашел и двух десятков человек, достойных этой миссии.
Ропот уязвленной гордости, самый грозный из всех, поднялся со всех сторон.
— И при этом Робеспьер, — продолжает Бийо, — заявил вчера нам всем, осмелился нам заявить, что он вышел из Комитета, потому что с его мнением недостаточно считались. Не верьте, он вышел из Комитета потому, что после того как он шесть месяцев безраздельно властвовал в нем, Комитет восстал против его власти и организовал сопротивление ей. К счастью, это произошло вовремя: он как раз хотел выполнить декрет от двадцать второго прериаля, этот смертоносный декрет, который заставил даже самого безгрешного среди нас бояться за свою голову.
Со всех сторон раздались возгласы, мешавшие Бийо говорить; однако это был не ропот негодования, а одобрительный гул.
Потом все вокруг затихли, но это грозное молчание было как затишье перед бурей.
21
В жуткой тишине, предвещавшей бурю, взгляды присутствующих, встречаясь друг с другом, метали молнии.— Да, граждане, — продолжал Бийо-Варенн, — знайте, что председатель Революционного трибунала, не имея на то никакого права, предложил вчера на собрании Клуба якобинцев, не просто враждебном, но еще и незаконном, распустить Конвент и объявить вне закона всех его членов, которые посмели выступить против Робеспьера. Но народ здесь! — Бийо обернулся к трибунам: — Не правда ли, о народ, ты не дремлешь? Ты следишь за твоими представителями!
— Да, да, народ здесь! — ревели трибуны.
— Право, мы уже довольно давно наблюдаем странное зрелище: те же самые люди, которые все время говорят о добродетели и справедливости, на самом деле все время попирают справедливость и добродетель. Как! Люди, которые действуют сами по себе, которые ни с кем не связаны, которые не строят козней, которые спасают Францию, приносят ей победу, — эти люди заговорщики; и в тот самый день, когда, благодаря их советам и действуя по предложенному ими плану, французы отбили Антверпен у англичан, заговорщики обвиняют их в том, что они предали Францию!
Под ногами у нас пропасть, а подлинные предатели перед нами: эта пропасть должна быть заполнена либо их трупами, либо нашими.
Удар поразил Робеспьера в самое сердце; отступать было некуда, и он лихорадочно бросился к трибуне.
— Долой предателя! Долой тирана! Долой диктатора! — закричали со всех сторон.
Но Робеспьер понял, что пробил его последний час, что он должен, как кабан, отбиваться от всей этой рычащей своры. Он схватился за перила трибуны, стал взбираться на нее и поднялся несмотря ни на что. По лбу его струился пот; он был бледен как мертвец; последний шаг — и он занял место Бийо. Он открыл рот, чтобы заговорить, но стоял ужасный шум. Быть может, как только раздастся его пронзительный голос, шум стихнет?
Тальен увидел, что Робеспьер вот-вот захватит трибуну; он почувствовал опасность, бросился вперед и резко оттолкнул Робеспьера локтем.
Это новый враг, это новый обвинитель. Сразу наступила тишина.
Робеспьер с удивлением оглянулся вокруг; он уже не узнавал собрание; за три года он привык видеть в нем лишь послушную его руке глину.
Теперь он начал понимать, какая над ним нависла опасность и в какую смертельную схватку он вступил.
Тальен воспользовался наступившей тишиной и крикнул:
— Я только что требовал, чтобы покровы были сорваны; дело сделано: заговорщики изобличены; восторжествует ли свобода?
— Да! — закричал весь зал, вставая. — Она уже торжествует. Договаривай, Тальен, договаривай!
— Все предвещает, — продолжал Тальен, — что враг народного представительства будет разгромлен; до сих пор я молчал; я не мешал Робеспьеру спокойно составлять в тиши список людей, которых он хочет объявить вне закона, ибо я не мог сказать: «Я сам видел, я сам слышал». Но вчера я тоже был в Клубе якобинцев, я сам видел, слышал, и меня объял страх за судьбу родины.
Новый Кромвель вербовал свою армию, и сегодня утром я взял вот этот кинжал, спрятанный за бюстом Брута, чтобы поразить тирана в самое сердце, если у Конвента не хватит решимости арестовать его.
И Тальен поднес кинжал Терезы к груди Робеспьера. Лезвие блеснуло в солнечном луче.
Робеспьер не сделал ни малейшего движения, чтобы увернуться от удара; но от блеска стали он стал мигать, как ночная птица, не привыкшая к дневному свету.
— Но нет, — сказал Тальен, отводя руку с зажатым в ней кинжалом от груди Робеспьера, — мы представители народа, а не убийцы; к тому же этот бледный тщедушный тиран не обладает ни силой, ни гением Цезаря. Франция дала нам в руки меч правосудия, будем его судить, не будем его убивать! Тридцать первое мая не повторится, объявление вне закона не повторится, даже для того, кто устроил тридцать первое мая и составил список лиц, объявленных вне закона! Предать Робеспьера национальному суду!
Никогда еще такой гром аплодисментов не потрясал своды Национального конвента.
— А теперь, — сказал Тальен, — я требую ареста негодяя Анрио, который уже в третий раз обращает свои пушки против нас. Прежде всего разоружим диктатора, лишим его гвардии телохранителей, а потом будем судить.
В зале послышался какой-то рев: копившиеся два года ненависть и ужас вырвались наружу через открытый Тальеном клапан.
— Я требую, — продолжал он, — чтобы мы не прерывали заседание, пока меч закона не охранит существование Республики и не поразит тех, кто злоумышляет против нее.
Все предложения Тальена были поставлены на голосование и восторженно приняты.
Робеспьер просил слова, он не ушел с трибуны, он так и стоял, вцепившись в нее, с дрожащими губами, с искаженным судорогой лицом.
Его зубы были так крепко стиснуты, как будто рта не было вовсе.
Со всех сторон раздались крики: «Долой тирана!»
Совет Сиейеса был выполнен. Робеспьеру не дадут говорить. Так что все произойдет «без лишних слов». Тальен продолжал:
— Среди нас не найдется человека, который не мог бы назвать поступка, обличающего Робеспьера как гонителя и тирана; но я хочу обратить ваше внимание на его вчерашнее поведение в Якобинском клубе. Именно там тиран показал свое истинное лицо! Именно там я понял, что он должен быть свергнут. Ах, если бы я захотел вспомнить все случаи притеснений, стало бы видно, что все они имели место тогда, когда Робеспьеру было поручено общее руководство полицией.
Робеспьер сделал рывок, подошел почти вплотную к Тальену и, протянув руку вперед, закричал:
— Это ложь! Я…
Но шум стал еще громче.
Робеспьер увидел, что ему не удастся завладеть трибуной, что заговорщики не пустят его; он стал искать место, откуда его голос услышит все собрание. Он увидел монтаньяров, сидящих наверху, быстро сбежал по ступенькам с трибуны, бросился к своим бывшим друзьям и, заняв пустующее место, хотел говорить оттуда.
— Молчи! — закричал чей-то голос. — Это место Дантона!
Робеспьер вышел на середину зала:
— А, так вы не хотите дать мне слово, монтаньяры, — сказал он, — ну что ж, я иду просить убежища у честных людей, а не у этих разбойников.
— Назад! — раздался голос из центра. — Это место Верньо!
Робеспьер выскочил из рядов, где раньше сидели жирондисты, словно его и в самом деле преследовали тени тех, кто был казнен по его приказу.
Но он не сдавался, он снова бросился к трибуне и погрозил кулаком председателю:
— Председатель собрания убийц, — закричал он, — я спрашиваю в последний раз, ты дашь мне слово или нет?
— Тебе дадут слово, когда придет твой черед, — ответил Тюрио, который занял место обессилевшего Колло д'Эрбуа.
— Нет! Нет! — вопили заговорщики. — Пусть он, как все, предстанет перед Революционным трибуналом, там пусть и оправдывается.
Но Робеспьер не сдавался; над всем этим шумом, над вихрем возбужденных криков раздался его визгливый голос, который вдруг перешел в хрипоту.
— Его душит кровь Дантона! — крикнул кто-то рядом. От этого последнего кинжального удара Робеспьер вздрогнул и стал корчиться, словно под действием вольтова столба.
— Обвинение! — заорал сверху кто-то из монтаньяров.
— Арест! — раздался голос из центра. Собрание одобрительно загудело. Робеспьер, раздавленный, на последнем издыхании, в отчаянии упал на скамью.
— Раз решено отдать Робеспьера под суд, — закричали Леба и Робеспьер-младший, — мы требуем, чтобы нас судили вместе с ним!
— Мой брат! — воскликнул Робеспьер, снова поднимаясь на ноги, — он жертвует собой ради меня!
Если бы ему дали слово, ему, быть может, удалось ускользнуть от обвинения, сыграв на чувстве жалости, но нет, слова «обвинение», «арест» снова обрушиваются на него, как сизифов камень.
— О, как трудно победить тирана! — прорычал Фрерон, требуя мести за кровь Камилла Демулена и Люсиль.
Тюрио объявил голосование, и все собрание единодушно проголосовало за арест.
— Проголосовать мало, — сказал чей-то голос, — надо еще и арестовать. Тюрио во второй раз отдал приказ арестовать Робеспьера, Леба и Робеспьера-младшего. Кутон и Сен-Жюст подошли и сели рядом с ними. Они сидели в первом ряду Равнины, и вокруг них было пусто.
Приставы медлили исполнить приказ; как они посмеют поднять руку на этих королей собрания, чьи приказы они так долго выполняли?
Наконец они решились, подошли к обвиняемым и объявили им решение Конвента.
Все пятеро встали и медленно вышли, чтобы предстать перед комитетами. Все собрание облегченно вздохнуло. Эта борьба четырехсот депутатов против одного-единственного человека показывает, как могуществен был этот человек. Пока он был в зале, каждый задавался вопросом: «Неужели это конец?» Я тоже вздохнула с облегчением, тоже заторопилась к выходу.
Слух об аресте Робеспьера уже распространился по площади Карусель, а оттуда по всему Парижу.
Не знаю, может быть, я ошиблась, но мне казалось, что все сердца радуются, все губы улыбаются; незнакомые люди бросались друг к другу с криком:
— Вызнаете?
— Нет… а что случилось?
— Робеспьера арестовали!
— Не может быть!
— Я сам видел, как его вели в комитеты.
И узнавший новость спешит передать ее дальше.
Но сквозь дубовые двери, сквозь железные решетки тюрем новости просачивались медленно. Я поискала глазами моего знакомца-комиссара, который обещал быть на площади Карусель.
Остановив свой взгляд на человеке, который, похоже, ждал, чтобы на него посмотрели, я вскрикнула: это был он.
Просто он опередил общественное мнение — снял красный колпак, снял карманьолу и был одет как все. Значит, он был на скамьях для публики, когда Робеспьера отстранили от власти.
Он спокойно подошел ко мне:
— Як вашим услугам.
— Я хотела бы рассказать о победе Тальена моим бедным подругам.
— Будьте осторожны, — предостерег он, — не обольщайтесь. Комитеты, перед которыми Робеспьер предстанет, могут заявить, что оснований для привлечения к суду нет, и издать постановление о прекращении дела. Революционный трибунал, перед которым он должен предстать и который полностью на его стороне, может заявить, что он ни в чем не виноват, и устроить ему чествование, как в свое время Марату. В общем, это только начало.
— Ну и что, — ответила я, — ведь пока мы побеждаем. А дальше видно будет.
— Идите не торопясь, — сказал он, — сначала через мост, потом по Паромной улице, а когда дойдете до Лилльской улицы, я догоню вас в фиакре.
Я не ответила и направилась к Паромной улице. На подходе к Лилльской улице я услышала, как сзади остановился фиакр, и я села в него.
Комиссар велел кучеру ехать по Лилльской улице, затем мы свернули на набережные и доехали до Гревской площади, а оттуда в Ла Форс.
Он привез пленниц туда, где они были раньше.
Я снова увидела славного Ферне; я снова увидела Сан-тера, который стал громко кричать от радости: ведь он думал, что мне отрубили голову. Я рассказала им, что Робеспьер арестован.
Странное дело! Больше всех этому обрадовался тюремщик.
Поэтому, когда мой спутник, представившись, приказал ему проводить меня в камеру к моим подругам, он беспрекословно повиновался.
Увидев меня, Тереза и г-жа де Богарне в один голос вскрикнули. Но по моей улыбке они поняли, что я пришла с хорошими вестями.
— Победа! — закричала я. — Победа! Робеспьеру предъявлено обвинение, и он арестован.
— А Тальен? — спросила Тереза? — Как вел себя Тальен?
— Он проявил чудеса храбрости и любви.
— Дело в том, что если бы он действовал по собственному разумению, то дал бы отрубить себе голову: он такой лентяй!
— Ну вот, ты будешь носить славное имя: гражданка Тальен, — сказала г-жа де Богарне.
— Я претендую на еще более славное имя, — сказала Тереза с гордостью истинной испанки.
— Какое же?
— Имя Богоматери термидора!
Но, как совершенно справедливо заметил комиссар, это было только начало, дело могло кончиться победой Робеспьера, и тогда он стал бы еще более могущественным.
Мы уговорились, что весь следующий день я буду следить за тем, как станут разворачиваться события: несомненно, должно произойти что-то важное, не менее важное, чем сегодня.
Тереза подумала о том, как трудно сновать целый день по многолюдному городу в женском платье.
Она предложила мне отправиться в ее дом на Елисейских полях и взять там один из ее мужских костюмов (отправляясь со своим первым мужем на верховую прогулку или на охоту, она имела обыкновение надевать мужской костюм). Она дала мне письмо к своей старой кормилице, присматривавшей за домом. Заодно я должна была рассказать доброй женщине, где находится ее хозяйка, и передать, чтобы она не тревожилась за Терезу.
Я рассказала Терезе все что могла о славном человеке, который опекал меня, и предупредила, что, если мы победим, надо обязательно отблагодарить его. Тереза обещала мне все что угодно.
Время шло — пора было уходить. Я не обещала, что приду на следующий день, потому что решила: если мы победим, я пойду прямо к Тальену и, чтобы избавить его от лишних хлопот, сразу скажу ему, где находится его подруга. Но я обещала ей записывать слово в слово, час за часом, все, что я увижу и услышу. Я была уверена, что славный комиссар поможет мне передать ей письмо.
Госпожа де Богарне, Тереза и я крепко обнялись на прощание, и я, свободная и полная надежды, сбежала вниз по той самой лестнице, по которой в последний раз спускалась, думая, что отправляюсь на эшафот.
22
Мы сели в фиакр и отправились прямо в дом Терезы, расположенный на Аллее Вдов. Там я разыскала ее старую кормилицу-испанку. Первым долгом я сказала ей, что ее хозяйка жива-здорова, затем передала письмо, в котором Тереза велела показать мне ее мужские костюмы, чтобы я могла выбрать тот, который мне понравится и будет впору. Я выбрала коричневый редингот с отложным воротником; полностью скрывавшую мое лицо широкополую шляпу со стальной пряжкой, широкой черной лентой, но без пера; две рубашки с жабо; два жилета, один белый, другой кремовый; короткие светлые штаны и высокие сапоги.Мы снова сели в фиакр, и комиссар отвез меня домой. Мы с большим трудом перешли через улицу. Перед домом Дюпле собралась огромная толпа. Семейство столяра только что узнало об аресте Робеспьера, и на вопли г-на Дюпле и его жены сбежались сначала соседи, потом прохожие и, наконец, любопытные, пришедшие сюда в надежде узнать самые свежие и достоверные новости.
Я была самой любопытной из всех, кто сбежался на причитания этих славных людей (надо сказать, что семья Дюпле слыла самой честной в округе). Поскольку мои антресоли были всего в нескольких шагах от их магазина, я быстро поднялась к себе, чтобы переодеться в костюм Терезы. Я не привыкла к мужским костюмам, но все-таки через десять минут решила, что, закутавшись в плащ, могу бродить от одной кучки к другой, не боясь, что во мне признают женщину. Я вышла на улицу и смешалась с толпой зевак. Госпожа Дюпле, фанатически преданная своему постояльцу, взывала к безупречной репутации Робеспьера, говорила о его честности, неподкупности; тем, кто сомневался или делал вид, что сомневается, она предлагала:
— Ах, граждане, да вы зайдите посмотреть, где и как он живет, и если вы найдете у него хоть одну серебряную монету, хоть одну безделушку или хоть один пятидесятифранковый ассигнат, то я не стану спорить и соглашусь, что Робеспьер — человек порочный.
И правда, люди входили, словно паломники, и прямо с порога чувствовали, что это дом Неподкупного. Во дворе под навесом стояли верстаки с пилами, фуганками и рубанками — все словно говорило: вы пришли к человеку честному и работящему. В мансарде, где жил Робеспьер, было особенно ясно видно, что постоялец живет бедно и трудится не покладая рук. На простых еловых полках громоздились вороха бумаг. И при этом было заметно, что сюда, как в дарохранительницу, поставили всю лучшую мебель в доме: красивую бело-голубую, как у молоденькой девушки, кровать, несколько хороших стульев; письменный стол, правда из ели, но зато сделанный руками самого хозяина дома по заказу и с учетом всех требований постояльца, стоял так, чтобы тот мог отвлечься во время занятий и посмотреть во двор на семейство славного столяра: четырех дочерей, сына и племянника.
В незапертом книжном шкафу елового дерева стояли тома Руссо и Расина, на стенах фанатичной рукой г-жи Дюпле и страстной рукой ее дочери Корнелии были развешаны все портреты их кумира, какие они сумели раздобыть, так что в какую бы сторону ни посмотрел Робеспьер, у него перед глазами всегда оказывалось его собственное изображение. На одном из портретов он был воспроизведен с розой в руке, и старая матушка Дюпле с дочками, впуская любопытных, говорили:
— Разве это жилище злодея, которого хотят представить тираном и которого его жалкие враги обвиняют в том, что он хотел установить диктатуру или сесть на трон?
Одна из дочерей г-жи Дюпле ничего не говорила, ни во что не вмешивалась, а только рыдала, сидя в углу на стуле; это была жена Леба, чей муж принес себя в жертву Робеспьеру и был арестован вместе с ним. Когда я выходила, два солдата стояли у дверей, а два других входили в дом: они пришли, чтобы арестовать всю семью столяра.
Признаюсь, что это небогатое убранство, эта скромная комната произвели на меня глубокое впечатление.
Неужели я ошиблась? Неужели эти люди, обвинившие Робеспьера, говорили мне неправду? Я вспомнила, как ты, мой любимый Жак, часто говорил об этом человеке и о том пути, которым он идет. Непреклонный, но неподкупный, говорил ты. Непреклонность завела его слишком далеко, она сделала его кровожадным, ненавистным убийцей, и теперь либо он умрет, либо тысячи голов упадут с плеч.
Госпожу Леба увели вслед за остальными. Она не сопротивлялась, не жаловалась, что ее арестовали; она продолжала оплакивать арест мужа.
Я вернулась к себе с сокрушенным сердцем; у меня все время стояло перед глазами скромное жилище, где семейство Дюпле предлагало присутствующим поискать серебряную монету, безделушку или пятидесятифранковый ассигнат. Этот человек, который довольствовался столь малым, какие он мог иметь притязания? Что ему было нужно? Золото? Но во всем сквозило презрение к деньгам. Быть может, власть? Во всяком случае, он был обуян гордыней. Все эти портреты в его комнате, вся эта свита Робеспьеров, окружавшая Робеспьера, ясно свидетельствовала о том, что все принесено в жертву жажде известности, славы. Столь долго обуздываемая гордыня, разлившаяся в глубине сердца желчь заставляли его рубить голову всякому, кто слишком высоко задирал ее.
По словам мамаши Дюпле, он любил повторять, что ни одному человеку, кто бы он ни был, не нужно больше трех тысяч франков в год. Как должно было страдать его завистливое сердце всякий раз, как он глядел вокруг!
Всю ночь на улице не затихал шум; в доме остались только младшая дочь Дюпле да старая служанка; они не закрывали дверь; это было бесполезно: пришлось бы слишком часто ее открывать. В конце концов девочка и служанка уснули, разбитые усталостью, оставив опустевший дом на милость посетителей.
Произошло нечто ужасное, о чем я узнала только на следующий день. Когда слух об аресте Робеспьера распространился по городу, из всех уст вырвался единодушный крик радости:
— Робеспьер мертв, эшафоту конец!
Вот насколько в течение этого страшного месяца мессидора все отождествляли Робеспьера с гильотиной.
И все же Революционный трибунал продолжал судить людей, словно Робеспьер не был арестован. У одной из обвиняемых в зале суда начался припадок эпилепсии; припадок был таким сильным, что судьи заинтересовались, всегда ли она страдала этой болезнью.
— Нет, — ответила она, — но вы посадили меня на то же место, где вчера сидел мой сын, и вы приговорили бедное дитя к смерти!
Поскольку заседание Конвента закончилось в три часа, а в половине четвертого весь Париж уже знал о том, что Робеспьер арестован, народ надеялся, что казни на этом кончатся (ведь мы уже говорили, что народ больше всего устал от бойни). Когда пытались узнать что-нибудь у палача, он в ответ лишь пожимал плечами; когда Революционный трибунал, по обыкновению, приготовил ежедневную партию людей и тяжелые неуклюжие повозки в урочный час въехали во двор Дворца правосудия, палач спросил у Фукье-Тенвиля: