Страница:
Тереза никак не могла решить, какое из двух платьев мне больше к лицу; по-настоящему красивые женщины не боятся соперниц, напротив, они придерживаются мнения, что чужая красота лишь подчеркивает их собственную.
Надо сказать, я вышла из рук Терезы во всем блеске своей красоты.
Мы сели в карету и поехали; наш путь лежал через площадь Революции. Робеспьера там уже не было, но гильотина все еще стояла на месте.
Я спрятала голову на груди Терезы.
— Что с тобой? — спросила она.
— Ах, если бы вы видели, — сказала я, — то, что я видела вчера.
— Да, правда, ты видела, как им отрубили голову!
— И они все время стоят у меня перед глазами. Почему эта ужасная машина все еще здесь?
— Это наше, женское дело, мы сегодня же за завтраком начнем ее разрушать, наши руки всегда уничтожают то, к чему мужчины не смеют притронуться.
Мы пришли в маленький домик, утопающий в зарослях сирени, над которой покачивались на ветру высокие тополя.
Этот домик назывался Хижиной; он и вправду был крыт соломой, но при этом покрашен масляной краской, украшен неокоренными бревнами и обсажен розовыми кустами, как хижина в Комической опере.
Это было жилище Терезы.
Мы приехали сюда в одиннадцатом часу утра; завтрак был назначен на одиннадцать.
Дом полтора месяца оставался без хозяйки, но старая Марселина поддерживала в нем образцовый порядок. Только повар и кучер были уволены. Экипажи стояли в каретном сарае наготове — хоть сейчас закладывай; лошади стояли в конюшне — хоть сейчас запрягай; очаг в кухне не горел, но его можно было хоть сейчас разжечь.
Завтрак должны были доставить от известного ресторатора.
Первым делом Тереза проводила меня в мои апартаменты, а они состояли из маленького будуара, спальни и туалетной комнаты.
Все было обставлено с большим вкусом и изяществом.
Я пробовала отказываться:
— С какой стати я стану вторгаться в вашу жизнь, поселившись у вас и заняв часть дома?
Она ответила мне просто:
— Дорогая Ева, ты спасла мне жизнь; если бы я не встретила тебя, вчера, по всей вероятности, отрубили бы голову не Робеспьеру, а мне. Я твоя должница — значит, у меня есть на тебя все права. Потом, смею надеяться, долго это не продлится, недели через две тебе вернут твое состояние, и тогда уже ты сможешь пригласить меня к себе.
Она провела меня в свою спальню; пока она заканчивала туалет, осторожно, на цыпочках вошел Тальен. Я сидела лицом к двери и заметила, как он вошел.
Тереза, сидевшая перед зеркалом, увидела в нем отражение возлюбленного.
Она быстро обернулась и протянула к нему руки.
— Он тоже спас мне жизнь, но уже после тебя, Ева.
— Я с радостью соглашаюсь на второстепенную роль, которую ты мне отводишь, дорогая Тереза, и польщен, что уступил первое место красивой женщине, — ответил Тальен, — но Ева подтвердит вам, что, когда она явилась ко мне от вашего имени, я, не сходя с места, поклялся, что Робеспьер умрет.
— Да, но согласитесь со мной, что мой кинжал и мое предупреждение придали вам решимости.
— Еще как придали, Тереза, еще как придали! Мысль о том, что день, час, минута промедления могут стоить вам жизни, побудила меня выступить против Робеспьера, и как можно скорее. Благодаря тебе Франция вздохнула свободно на три или четыре дня раньше.
— Мы будем ее любить, правда? — спросила Тереза Тальена, указывая на меня. — И потом, надо обязательно добиться, чтобы ей поскорее вернули состояние. Она из рода Шазле. Это благородное и богатое семейство. Благородство они не могли у нее отнять. Но они могли разорить ее и разорили.
— Ну что ж! Это очень просто; она не эмигрировала, и стала жертвой террора: ведь ее чуть не казнили. Я поговорю с Баррасом, и мы все уладим. Но, — добавил он с улыбкой, — поскольку речь идет о восстановлении справедливости, это займет немного больше времени и провести это будет несколько труднее, чем совершить что-либо незаконное.
Старая Марселина доложила, что пришел гражданин Баррас.
— Иди встречай его, — сказала Тереза Тальену, — а мы сейчас спустимся. Тальен вышел, обменявшись с ней многозначительным взглядом, явно имеющим ко мне отношение.
Через несколько минут мы тоже спустились вниз.
В гостиной было полно цветов, как и в коридорах, как и во всем доме. Тальен за несколько часов преобразил облик этого жилища: покров грусти, окутывавший его в отсутствие Терезы, исчез, и все в нем приобрело нарядный вид.
Чувствовалось, что в доме царит радость и любовь, что это они открыли его окна роскошному июльскому солнцу.
Баррас был уже в гостиной и ждал нас.
Он был действительно красив — впрочем, скорее элегантен, чем красив: ему очень шел мундир генерала Революции с широкими синими лацканами, шитыми золотом, белый пикейный жилет, трехцветный пояс, облегающие панталоны и сапоги с отворотами. Увидев Терезу, он протянул к ней руки.
Тереза бросилась к нему на шею как близкому другу, потом отступила, представляя его мне.
Баррас спросил позволения поцеловать прелестную ручку, которая так хорошо умеет отпирать тюремные замки. Тальен вкратце рассказал ему обо всем, что я сделала.
Баррас стал говорить о том, как его друг признателен мне, как он старается, чтобы мне вернули мое достояние, и поблагодарил Тальена за то, что тот поручил это дело ему, Баррасу. Потом он попросил меня составить опись имущества, которое у меня было до Революции.
— Увы, гражданин, — сказала я, — вы требуете от меня невозможного. Я воспитывалась не дома: знаю только, что отец мой был богат, но не имею ни малейшего представления о размерах его состояния.
— Вовсе не обязательно, чтобы сведения исходили от вас, гражданка; будет даже лучше, если мы узнаем их из третьих рук. У вас есть доверенное лицо, которое вы можете послать в Аржантон, чтобы связаться там с нотариусом вашей семьи?
Я собиралась ответить «нет», но тут вспомнила о славном комиссаре, Жане Мюнье. Это был умный человек, подходящий во всех отношениях, вдобавок у меня появилась бы возможность отблагодарить его за услуги.
— Я подумаю, гражданин, — ответила я, делая реверанс, — и буду иметь честь прислать к вам человека за охранной грамотой, чтобы он мог беспрепятственно выполнить поручение, ибо без вашей поддержки это ему вряд ли удастся.
Баррас, как человек светский, понял, что мой реверанс означает конец нашей беседы. Он поклонился и пошел навстречу Жозефине: она и ее дети только что приехали.
Увы, все трое были в трауре.
Госпожа де Богарне только по выходе из тюрьмы, да и то не сразу, а лишь на следующий день, узнала, что ее муж неделю назад казнен. Она пришла сообщить, что не может присутствовать на праздничном обеде, как обещала.
Баррас и Тальен знали печальную новость, но не хотели ей ее сообщать.
Баррас и Тереза выразили ей сочувствие, затем она подошла ко мне.
— Дорогая Ева, простите, что мы вчера забыли о вас. Я думала, вы рядом, я была так счастлива. Но счастье ослепляет. Когда я заметила, что вас с нами нет, мы отъехали уже слишком далеко. И потом, дорогая Ева, что я могла вам предложить? Ночлег в гостинице? Мы все втроем, дети и я, ночевали на улице Закона, в гостинице «Эгалите».
— Теперь, — заметила я, — мы с вами в одинаковом положении. Я потеряла отца — его расстреляли как эмигранта, вы потеряли мужа — ему отрубили голову как аристократу.
— Да, в совершенно одинаковом. Имущество господина виконта де Богарне подвергнуто секвестру; мое личное состояние — на Антильских островах; мне придется жить в долг до тех пор, пока гражданин Баррас не добьется, чтобы мне вернули имущество моего мужа. Поверьте, без нужды я бы никогда не отдала сына в подмастерья к столяру, а дочь — в ученицы к белошвейке. Но теперь они здесь, со мной, и я с ними не расстанусь.
Жозефина сделала знак Гортензии и Эжену, и они подбежали к ней; рядом с ними она походила на Корнелию — супругу Семпрония Гракха.
На мгновение они застыли, обнимая друг друга со слезами на глазах; потом, еще раз попросив прощения за то, что омрачают своим присутствием всеобщую радость, удалились; в дверях они встретились с Фрероном, он также знал о смерти генерала и поклонился им в знак сочувствия их горю.
В такого рода сборищах, где женщины в счет не идут, все тем не менее рассчитано на них, вплоть до остроумия, которое брызжет со всех сторон. Остроумие для морали то же, что духи для тела. Хотя у меня нет ни малейшего представления о том, что такое гурманство, я сразу поняла, чем обычный завтрак отличается от завтрака трех молодых красивых женщин в обществе трех мужчин, слывших в то время самыми остроумными во всем Париже.
Их называли: красавец Баррас, красавец Тальен и щеголь Фрерон.
Фрерон, как известно, дал свое имя целому поколению молодежи, которое стали называть золотой молодежью Фрерона.
Мне открывалась новая сторона жизни, совершенно неведомая мне доселе — жизнь чувственная.
Завтрак был подан со всей тонкостью и изысканностью, которая должна была прийти на смену грубости уходящей эпохи. Бокалы были из такого тонкого стекла, что, когда из них пили, губы почти соприкасались. Кофейные чашки были из японского фарфора, хрупкого, как яичная скорлупа, расписанного самыми затейливыми и самыми яркими фигурками и растениями.
Чрезмерная роскошь опьяняет. Даже если бы я пила из этих бокалов и чашек только воду, в этом напоенном ароматами воздухе у меня все равно закружилась бы голова.
Я сидела между Баррасом и Тальеном.
Тальен был всецело поглощен Терезой; Баррасу ничего не оставалось, как ухаживать за мной.
Поскольку мои друзья договорились сделать все, чтобы расположить ко мне Барраса, они расхваливали меня наперебой.
Я очень чувствительна к запахам. Когда все встали из-за стола, я была бледна, но глаза у меня блестели.
Проходя мимо зеркала, я взглянула на себя и поразилась странному выражению своего лица. Глаза мои раскрылись, чтобы видеть, ноздри мои раздулись, чтобы вдыхать, словно можно было вобрать эти запахи в себя. Я протянула руки вперед и снова прижала к груди, как будто хотела прижать к сердцу аромат всех этих растений, вин, ликеров, блюд, к которым почти не притронулась.
Ноги сами привели меня к роялю. Тереза откинула крышку, и руки мои потянулись к клавишам; не знаю, как это получилось, но я перенеслась в тот день, когда разразилась буря и я сама стала играть мелодии, которые слышала от тебя; пальцы мои бегали по клавишам пусть не очень умело, но на удивление уверенно, легко и выразительно. Я чувствовала, как сама дрожу и трепещу от звуков неведомых мне мелодий, которые оживают у меня под пальцами; это были уже не ноты, это были вздохи, слезы, рыдания, возвращение к радости, к жизни, к счастью, благодарственная песнь, обращенная к Господу; это была не обычная жизнь, но бурное, мятежное существование, где слилось все, что я испытала, пережила и выстрадала за последний месяц. Я в некотором роде сочиняла пальцами рассказ об ужасных событиях недавнего времени.
Я была разом и хор и персонажи античной трагедии.
Наконец я закрыла глаза, вскрикнула и упала без чувств в объятия Терезы.
Очнулась я со взрывом нервного смеха; мужчин попросили удалиться, чтобы привести меня в чувство. Я была полураздета, по-прежнему крепко прижимала к себе Терезу и никак не хотела отпускать ее. Мне казалось, если я отпущу ее, то упаду в пропасть.
Я долго вздрагивала, прежде чем окончательно прийти в себя и полностью овладеть собой; потом чувство недомогания сменилось странным блаженством, и я сама спросила, где наши сотрапезники.
На мне мгновенно оправили платье, привели в порядок прическу, и они вошли.
Все прекрасно видели, что обморок мой был настоящий, непритворный; что я не справилась с нервным возбуждением, более сильным, чем моя воля.
Баррас подошел и протянул ко мне обе руки, спрашивая, лучше ли мне; руки его были холодны и дрожали. Заметно было, что он очень встревожен; на лицах Тальена и Фрерона также отпечаталось беспокойство.
— Боже мой, что с вами было, мадемуазель? — спросил Баррас.
— Сама не знаю. Мне сказали, что я лишилась чувств после того, как сыграла какую-то фантазию на рояле.
— Вы называете это фантазией? Но это целая симфония, какой не удавалось сочинить даже Бетховену. Ах, если бы кто-нибудь мог записать вашу музыку, каким шедевром вы пополнили бы наш скудный репертуар, который, вместо того чтобы говорить душе одним только голосом, обрушивает на нее целый хор нестройных звуков!
— Не знаю, — пожала я плечами, — я ничего не помню.
— И даже если бы вас попросили снова сесть за рояль?.. — спросил Баррас.
— Это невозможно, — ответила я. — Я импровизировала, во всяком случае, я так думаю, и у меня в памяти не осталось ни одной ноты из тех, что вы слышали.
— О мадемуазель, — сказал Тальен, — теперь, когда вернулся мир и покой, я надеюсь, наши салоны изменятся. Мы не дикие звери, как вы могли подумать за последние шесть или восемь месяцев. Мы народ образованный, остроумный, чувствительный; вы, верно, выросли в высшем свете. Кто ваш учитель? Кто научил вас сочинять такие шедевры?
Я грустно улыбнулась, подумав о тебе, мой любимый Жак.
Из груди моей вырвались рыдания.
— Ах, мой учитель, мой дорогой учитель умер! — воскликнула я и бросилась в объятия Терезы.
— Оставьте ее в покое, господа, — сказала она, — разве вы не видите, что Ева еще дитя, что у нее еще не было никакого учителя, что буйная и щедрая природа одарила ее не только красотой, но и чувством прекрасного. Дайте ей в руки кисть, и она будет рисовать; увы, это одно из тех существ, которым суждено познать либо все наслаждения, либо все горести жизни.
— Да, все горести! — воскликнула я.
— Представьте себе, что эта юная прекрасная девушка вдруг оказалась всеми покинутой и столь одинокой, что хотела умереть, но она не хотела — вероятно, из уважения к шедевру природы, каковым она является — кончать жизнь самоубийством, поэтому она пришла на площадь Революции в день казни г-жи де Сент-Амарант и стала кричать: «Долой тирана! Смерть Робеспьеру!» Представьте себе, видя, что смерть не торопится за ней в тюрьму, она добровольно села в повозку смертников. Тогда-то она и встретила меня — меня как раз перевозили в кармелитский монастырь; она бросила мне бутон розы, который держала в зубах, и я приняла его как прощальный дар ангела, стоящего на пороге смерти. Когда она вышла из страшной повозки, оказалось, что она лишняя и ее нет в списке. Она уже была у подножия эшафота, и палач прогнал ее. Добрый человек, которого мы вскоре вам представим, отвез ее в кармелитский монастырь, где уже находились мы с Жозефиной. Там она рассказала нам свою жизнь, похожую на возвышенный роман в духе «Поля и Виргинии». Вы знаете, чем мы все ей обязаны; это она была моим посланцем к вам, Тальен, а в ответ вчера вечером мы с Жозефиной самым неблагодарным образом забыли ее в тюрьме Ла Форс. Сегодня утром я отправилась за ней на антресоли к г-же де Кондорсе. Это дитя, которое при рождении имело сорок или пятьдесят тысяч ливров ренты, не имеет даже своего платья, и сейчас вы видите ее в моем.
— О сударыня! — прошептала я.
— Дайте мне договорить, дитя. Они должны все знать, ведь это им предстоит исправлять ошибки судьбы. Ее отец был расстрелян в Майнце как эмигрант, представитель рода Шазле, чье дворянство восходит к крестовым походам. В чем ее обвиняли? В том, что она кричала: «Долой тирана! Долой Робеспьера!» Неделю назад это было преступлением, заслуживающим смертной казни, а теперь это подвиг, достойный награды. Итак, Баррас, итак, Тальен, итак, Фрерон, вы должны добиться, чтобы той, которая вернула вам меня, вернули ее имущество. Ее владения и замок расположены в Берри, близ Аржантона. Вы наведете справки, не правда ли, Баррас? Надо, чтобы она поскорее рассталась с положением моей гостьи: я с огромным трудом навязала ей свое гостеприимство, и оно ей в тягость.
— О нет, сударыня, вовсе не в тягость! — воскликнула я. — И я вовсе не требую, чтобы мне вернули все мое состояние, пусть мне вернут столько, сколько нужно, чтобы жить в Аржантоне, где я выросла, в маленьком домике, который я хочу купить, если он продается.
— Мадемуазель, — сказал Баррас, — надо всем этим поскорее заняться, сейчас посыплется куча требований о возвращении имущества, пусть не столь священных, как ваше, но все же… так что стоит поторопиться. У вас ведь есть доверенное лицо, которому можно поручить съездить к вам на родину и составить опись вашего имущества, а также узнать, по-прежнему ли оно подвергнуто секвестру или продано?
— Да, сударь, у меня есть верный человек, он поддержал меня на площади Революции, когда палач оттолкнул меня. Он видел, как я бросила Терезе цветок, который зажала в зубах; он думал, что мы с ней знакомы, меж тем как я бросила свой цветок не женщине, а олицетворению красоты. Он полицейский комиссар; он привез меня в кармелитский монастырь, но не занес в тюремную книгу, думая, что тюрьма для меня самое надежное убежище. С той минуты он не переставал заботиться обо мне, вчера вечером привез меня из Ла Форс на антресоли к госпоже де Кондорсе; он помог мне выполнить поручение Терезы и разыскать господина Тальена, он был у меня сегодня утром; когда Тереза приехала за мной и сказала мне, что нужен умный человек, который мог бы поехать в Аржантон и составить опись моего имущества, я подумала о нем.
— И где этот человек?
— Он здесь, дорогой мой гражданин, — ответила Тереза.
— Ну что ж, — сказал Баррас, — если вы позволите, мы пригласим его сюда и все с ним обсудим.
Мы послали за Жаном Мюнье, который тотчас явился.
Баррас, Тальен и Фрерон побеседовали с ним и нашли, что человек этот очень умен.
Именно такому человеку можно было доверить это важное дело.
— Какие у нас полномочия? У нас нет законной власти, мы не имеем права отдавать приказы, — посетовал Баррас.
— Да, но вы можете выдать ему удостоверение, где будет сказано, что вы уполномочиваете его поехать в департамент Крёз и произвести там расследование. Ваши три имени сегодня — лучший охранный лист.
Баррас посмотрел на своих друзей, и каждый из них кивнул в знак согласия.
Тогда он взял с маленького секретера Терезы листок надушенной бумаги и написал:
«Мы, нижеподписавшиеся, рекомендуем истинным патриотам, друзьям порядка и врагам кровопролития, Жана Мюнье, оказавшего нам помощь и содействие во время недавней революции, которая закончилась казнью Робеспьера.
Гражданину Жану Мюнье поручено выяснить размеры состояния бывшего маркиза де Шазле и узнать, что произошло с его имуществом: подвергнуто ли оно секвестру или продано.
Мы будем признательны местным властям за помощь гражданину Жану Мюнье в его разысканиях.
Париж, 11 термидора II года Республики».
Все трое поставили свои подписи.
Не удивительно ли, что именно лионец Фрерон, бордосец Тальен и тулонец Баррас взывали к истинным патриотам, врагам кровопролития.
Жан Мюнье на следующий же день отправился в путь.
В три часа курьер в ливрее привел пару великолепных лошадей, которых запрягли в карету. У Фрерона были дела, и он ушел, а Тереза, Тальен, Баррас и я сели в карету и поехали на прогулку.
Погода стояла великолепная, на Елисейских полях было людно, женщины держали в руках букеты, мужчины — ветки лавра в честь победы, одержанной четыре дня назад.
Трудно сказать, откуда вдруг появилось такое множество карет; мы встречали их по пути на каждом шагу — а неделю назад казалось, что в Париже осталась только повозка палача.
Всего за несколько дней Париж так преобразился, что трудно было не разделить всеобщего ликования.
Наш экипаж выделялся своей элегантностью и сразу привлек к себе внимание.
Все не только заметили карету, но и узнали сидящих в ней.
Имена Барраса, Тальена, Терезы Кабаррюс эхом прокатились по толпе, и она откликнулась громким ревом.
В толпе есть нечто звериное, и любовь и ярость исторгают из нее рев.
Через пять минут карету окружили так плотно, что пришлось ехать шагом. Раздались крики: «Да здравствует Баррас!», «Да здравствует Тальен!»,
«Да здравствует госпожа Кабаррюс!»
Вдруг женский голос воскликнул:
«Да здравствует Богоматерь термидора!»
Это имя так и осталось за красавицей Терезой.
Неистовые вопли сопровождали нас до самой Хижины на Аллее Вдов — продолжать прогулку было невозможно.
Но это было еще не все; толпа остановилась у дверей и продолжала бушевать до тех пор, пока Баррас, Тальен и г-жа Кабаррюс не вышли на балкон.
Народ не расходился, пришлось сказать, что Терезе нездоровится и ей нужен покой.
Что до меня, то меня охватило странное, пьянящее чувство, не столько восторг, сколько удивление.
Баррас не отходил от меня весь вечер, но, когда он ушел, я не могла вспомнить ни единого слова ни из того, что он мне говорил, ни из того, что я ему отвечала.
Беседа зашла о Баррасе. Каким он мне показался? Не правда ли, он весел, остроумен, очарователен?
Да, она была права.
Тереза проводила меня в мою спальню. Она не хотела уходить, пока не помогла мне совершить ночной туалет, как утром помогла мне совершить утренний.
При свечах моя спальня имела еще более кокетливый вид, чем днем. Свечи отражались всюду: в хрустальных подвесках подсвечников, японских и китайских вазах, венецианских и саксонских зеркалах, развешанных по стенам.
Моя кровать с жемчужно-серым, усыпанным бутонами роз шелковым покрывалом была так непохожа на соломенные тюфяки в Ла Форс и в кармелитском монастыре, на кровать у г-жи Кондорсе, на кровать в моей маленькой спаленке, которую нужда заставила меня покинуть, что я стала любовно гладить ее, как ребенок — любимую игрушку.
И потом, среди всей этой роскоши жило прекрасное создание, столь утонченное и изысканное, столь бесстрашное, что целая толпа устроила ему овацию и хотела даже распрячь его карету; и это создание говорило, что хочет стать моей подругой, никогда со мной не расставаться, добиться, чтобы мне вернули состояние, объединить наши средства и жить на широкую ногу; признаться, все это было так непохоже на черные дни, которые я недавно пережила, на мое отвращение к жизни, на мои попытки умереть, что, когда я думала о прошлом, мне казалось, будто все это привиделось мне в горячечном бреду, а новая жизнь представлялась мне невероятной, и я ждала: вот-вот она исчезнет, как зачарованные сады и замки в волшебных сказках.
Обласканная Терезой, я уснула и видела сладостные сны.
Проснувшись, увидела цветы, деревья, услышала пение птиц: неужели я снова в Аржантоне?
Увы, нет! Я была в Париже, в Аллее Вдов, на Елисейских полях. Осторожно, на цыпочках, ко мне вошла молоденькая горничная, настоящая субретка из Комической оперы, улыбающаяся, кокетливая, — она пришла за распоряжениями.
Завтрак будет подан в одиннадцать, а сейчас она хотела узнать, что я предпочитаю по утрам: кофе или шоколад?
Я выбрала шоколад.
Даже для меня тюремное заключение было тягостным, каким же мучительным было оно для женщин, привыкших к роскоши! И я поняла, как признательна мне Тереза за то, что я помогла ей все это вернуть.
Мы еще не встали из-за стола после завтрака, когда доложили, что пришел Баррас, он якобы хотел поговорить с Тальеном об общественных делах.
Он зашел к нам поздороваться и сказал, что в утреннем платье я еще красивее, чем в вечернем.
Ах, мой друг, я совсем не привыкла к такому обращению, вы никогда так со мной не говорили; вы никогда не восхищались моей красотой, моим умом; вы могли сказать только: «Я тобой доволен, Ева».
Потом вы брали меня за руку, глядели мне в глаза и говорили: «Я вас люблю».
О, если бы вы так на меня глядели хотя бы во сне, если бы вы по-прежнему сжимали мою руку, если бы вы по-прежнему мне говорили: «Я вас люблю», то весь этот мираж, который окутывает меня, рассеялся бы и я была бы спасена.
После беседы с Тальеном Баррас снова пришел к нам.
— Я уже занялся вашим делом, — сказал он мне, — и присмотрел для вас подходящий домик в одном из самых красивых кварталов Парижа.
— Но, гражданин Баррас, — заметила я, — мне кажется, вы торопитесь.
— Как бы там ни было, — настаивал Баррас, — вы остаетесь в Париже и вам нужно где-то жить.
— Прежде всего, — возразила я, — я еще не знаю, останусь ли я в Париже, и в любом случае, чтобы купить дом, мне нужны деньги; пока у меня их нет.
— Да, но скоро вы их получите, — сказал Баррас. — Я только что виделся с Сиейесом и советовался с ним. Он, как вы знаете, сведущ в вопросах права; он говорит, что ничто не препятствует возвращению вашего имущества; я хочу все подготовить, чтобы, как только вы получите свое имущество, вы могли сразу поселиться в собственном доме. Тереза рада будет, если вы останетесь у нее как можно дольше, но я понимаю, что в доме, который вам не принадлежит, вы чувствуете себя неловко.
Баррас изыскивал сотню поводов, чтобы приходить к Тальену по три-четыре раза на дню, а когда повода не было, он его придумывал.
Дни летели за днями, и я все сильнее и сильнее привязывалась к Терезе: с г-жой де Богарне мы не виделись, ибо она тяжело переживала смерть мужа.
Брак ее не был особенно счастливым, но виконт так трагически погиб, и как раз тогда, когда смерть Робеспьера должна была спасти жизнь ему и многим другим! Жозефина, не зная об ожидающей ее судьбе и о том, что для исполнения воли Провидения она должна остаться вдовой, очень горевала и тревожилась за будущее, правда, не столько из любви к мужу, сколько из любви к детям.
Надо сказать, я вышла из рук Терезы во всем блеске своей красоты.
Мы сели в карету и поехали; наш путь лежал через площадь Революции. Робеспьера там уже не было, но гильотина все еще стояла на месте.
Я спрятала голову на груди Терезы.
— Что с тобой? — спросила она.
— Ах, если бы вы видели, — сказала я, — то, что я видела вчера.
— Да, правда, ты видела, как им отрубили голову!
— И они все время стоят у меня перед глазами. Почему эта ужасная машина все еще здесь?
— Это наше, женское дело, мы сегодня же за завтраком начнем ее разрушать, наши руки всегда уничтожают то, к чему мужчины не смеют притронуться.
Мы пришли в маленький домик, утопающий в зарослях сирени, над которой покачивались на ветру высокие тополя.
Этот домик назывался Хижиной; он и вправду был крыт соломой, но при этом покрашен масляной краской, украшен неокоренными бревнами и обсажен розовыми кустами, как хижина в Комической опере.
Это было жилище Терезы.
Мы приехали сюда в одиннадцатом часу утра; завтрак был назначен на одиннадцать.
Дом полтора месяца оставался без хозяйки, но старая Марселина поддерживала в нем образцовый порядок. Только повар и кучер были уволены. Экипажи стояли в каретном сарае наготове — хоть сейчас закладывай; лошади стояли в конюшне — хоть сейчас запрягай; очаг в кухне не горел, но его можно было хоть сейчас разжечь.
Завтрак должны были доставить от известного ресторатора.
Первым делом Тереза проводила меня в мои апартаменты, а они состояли из маленького будуара, спальни и туалетной комнаты.
Все было обставлено с большим вкусом и изяществом.
Я пробовала отказываться:
— С какой стати я стану вторгаться в вашу жизнь, поселившись у вас и заняв часть дома?
Она ответила мне просто:
— Дорогая Ева, ты спасла мне жизнь; если бы я не встретила тебя, вчера, по всей вероятности, отрубили бы голову не Робеспьеру, а мне. Я твоя должница — значит, у меня есть на тебя все права. Потом, смею надеяться, долго это не продлится, недели через две тебе вернут твое состояние, и тогда уже ты сможешь пригласить меня к себе.
Она провела меня в свою спальню; пока она заканчивала туалет, осторожно, на цыпочках вошел Тальен. Я сидела лицом к двери и заметила, как он вошел.
Тереза, сидевшая перед зеркалом, увидела в нем отражение возлюбленного.
Она быстро обернулась и протянула к нему руки.
— Он тоже спас мне жизнь, но уже после тебя, Ева.
— Я с радостью соглашаюсь на второстепенную роль, которую ты мне отводишь, дорогая Тереза, и польщен, что уступил первое место красивой женщине, — ответил Тальен, — но Ева подтвердит вам, что, когда она явилась ко мне от вашего имени, я, не сходя с места, поклялся, что Робеспьер умрет.
— Да, но согласитесь со мной, что мой кинжал и мое предупреждение придали вам решимости.
— Еще как придали, Тереза, еще как придали! Мысль о том, что день, час, минута промедления могут стоить вам жизни, побудила меня выступить против Робеспьера, и как можно скорее. Благодаря тебе Франция вздохнула свободно на три или четыре дня раньше.
— Мы будем ее любить, правда? — спросила Тереза Тальена, указывая на меня. — И потом, надо обязательно добиться, чтобы ей поскорее вернули состояние. Она из рода Шазле. Это благородное и богатое семейство. Благородство они не могли у нее отнять. Но они могли разорить ее и разорили.
— Ну что ж! Это очень просто; она не эмигрировала, и стала жертвой террора: ведь ее чуть не казнили. Я поговорю с Баррасом, и мы все уладим. Но, — добавил он с улыбкой, — поскольку речь идет о восстановлении справедливости, это займет немного больше времени и провести это будет несколько труднее, чем совершить что-либо незаконное.
Старая Марселина доложила, что пришел гражданин Баррас.
— Иди встречай его, — сказала Тереза Тальену, — а мы сейчас спустимся. Тальен вышел, обменявшись с ней многозначительным взглядом, явно имеющим ко мне отношение.
Через несколько минут мы тоже спустились вниз.
В гостиной было полно цветов, как и в коридорах, как и во всем доме. Тальен за несколько часов преобразил облик этого жилища: покров грусти, окутывавший его в отсутствие Терезы, исчез, и все в нем приобрело нарядный вид.
Чувствовалось, что в доме царит радость и любовь, что это они открыли его окна роскошному июльскому солнцу.
Баррас был уже в гостиной и ждал нас.
Он был действительно красив — впрочем, скорее элегантен, чем красив: ему очень шел мундир генерала Революции с широкими синими лацканами, шитыми золотом, белый пикейный жилет, трехцветный пояс, облегающие панталоны и сапоги с отворотами. Увидев Терезу, он протянул к ней руки.
Тереза бросилась к нему на шею как близкому другу, потом отступила, представляя его мне.
Баррас спросил позволения поцеловать прелестную ручку, которая так хорошо умеет отпирать тюремные замки. Тальен вкратце рассказал ему обо всем, что я сделала.
Баррас стал говорить о том, как его друг признателен мне, как он старается, чтобы мне вернули мое достояние, и поблагодарил Тальена за то, что тот поручил это дело ему, Баррасу. Потом он попросил меня составить опись имущества, которое у меня было до Революции.
— Увы, гражданин, — сказала я, — вы требуете от меня невозможного. Я воспитывалась не дома: знаю только, что отец мой был богат, но не имею ни малейшего представления о размерах его состояния.
— Вовсе не обязательно, чтобы сведения исходили от вас, гражданка; будет даже лучше, если мы узнаем их из третьих рук. У вас есть доверенное лицо, которое вы можете послать в Аржантон, чтобы связаться там с нотариусом вашей семьи?
Я собиралась ответить «нет», но тут вспомнила о славном комиссаре, Жане Мюнье. Это был умный человек, подходящий во всех отношениях, вдобавок у меня появилась бы возможность отблагодарить его за услуги.
— Я подумаю, гражданин, — ответила я, делая реверанс, — и буду иметь честь прислать к вам человека за охранной грамотой, чтобы он мог беспрепятственно выполнить поручение, ибо без вашей поддержки это ему вряд ли удастся.
Баррас, как человек светский, понял, что мой реверанс означает конец нашей беседы. Он поклонился и пошел навстречу Жозефине: она и ее дети только что приехали.
Увы, все трое были в трауре.
Госпожа де Богарне только по выходе из тюрьмы, да и то не сразу, а лишь на следующий день, узнала, что ее муж неделю назад казнен. Она пришла сообщить, что не может присутствовать на праздничном обеде, как обещала.
Баррас и Тальен знали печальную новость, но не хотели ей ее сообщать.
Баррас и Тереза выразили ей сочувствие, затем она подошла ко мне.
— Дорогая Ева, простите, что мы вчера забыли о вас. Я думала, вы рядом, я была так счастлива. Но счастье ослепляет. Когда я заметила, что вас с нами нет, мы отъехали уже слишком далеко. И потом, дорогая Ева, что я могла вам предложить? Ночлег в гостинице? Мы все втроем, дети и я, ночевали на улице Закона, в гостинице «Эгалите».
— Теперь, — заметила я, — мы с вами в одинаковом положении. Я потеряла отца — его расстреляли как эмигранта, вы потеряли мужа — ему отрубили голову как аристократу.
— Да, в совершенно одинаковом. Имущество господина виконта де Богарне подвергнуто секвестру; мое личное состояние — на Антильских островах; мне придется жить в долг до тех пор, пока гражданин Баррас не добьется, чтобы мне вернули имущество моего мужа. Поверьте, без нужды я бы никогда не отдала сына в подмастерья к столяру, а дочь — в ученицы к белошвейке. Но теперь они здесь, со мной, и я с ними не расстанусь.
Жозефина сделала знак Гортензии и Эжену, и они подбежали к ней; рядом с ними она походила на Корнелию — супругу Семпрония Гракха.
На мгновение они застыли, обнимая друг друга со слезами на глазах; потом, еще раз попросив прощения за то, что омрачают своим присутствием всеобщую радость, удалились; в дверях они встретились с Фрероном, он также знал о смерти генерала и поклонился им в знак сочувствия их горю.
27
Легко представить себе, какой роскошный завтрак прислал Бовилье таким трем сибаритам, как Баррас, Тальен и Фрерон.В такого рода сборищах, где женщины в счет не идут, все тем не менее рассчитано на них, вплоть до остроумия, которое брызжет со всех сторон. Остроумие для морали то же, что духи для тела. Хотя у меня нет ни малейшего представления о том, что такое гурманство, я сразу поняла, чем обычный завтрак отличается от завтрака трех молодых красивых женщин в обществе трех мужчин, слывших в то время самыми остроумными во всем Париже.
Их называли: красавец Баррас, красавец Тальен и щеголь Фрерон.
Фрерон, как известно, дал свое имя целому поколению молодежи, которое стали называть золотой молодежью Фрерона.
Мне открывалась новая сторона жизни, совершенно неведомая мне доселе — жизнь чувственная.
Завтрак был подан со всей тонкостью и изысканностью, которая должна была прийти на смену грубости уходящей эпохи. Бокалы были из такого тонкого стекла, что, когда из них пили, губы почти соприкасались. Кофейные чашки были из японского фарфора, хрупкого, как яичная скорлупа, расписанного самыми затейливыми и самыми яркими фигурками и растениями.
Чрезмерная роскошь опьяняет. Даже если бы я пила из этих бокалов и чашек только воду, в этом напоенном ароматами воздухе у меня все равно закружилась бы голова.
Я сидела между Баррасом и Тальеном.
Тальен был всецело поглощен Терезой; Баррасу ничего не оставалось, как ухаживать за мной.
Поскольку мои друзья договорились сделать все, чтобы расположить ко мне Барраса, они расхваливали меня наперебой.
Я очень чувствительна к запахам. Когда все встали из-за стола, я была бледна, но глаза у меня блестели.
Проходя мимо зеркала, я взглянула на себя и поразилась странному выражению своего лица. Глаза мои раскрылись, чтобы видеть, ноздри мои раздулись, чтобы вдыхать, словно можно было вобрать эти запахи в себя. Я протянула руки вперед и снова прижала к груди, как будто хотела прижать к сердцу аромат всех этих растений, вин, ликеров, блюд, к которым почти не притронулась.
Ноги сами привели меня к роялю. Тереза откинула крышку, и руки мои потянулись к клавишам; не знаю, как это получилось, но я перенеслась в тот день, когда разразилась буря и я сама стала играть мелодии, которые слышала от тебя; пальцы мои бегали по клавишам пусть не очень умело, но на удивление уверенно, легко и выразительно. Я чувствовала, как сама дрожу и трепещу от звуков неведомых мне мелодий, которые оживают у меня под пальцами; это были уже не ноты, это были вздохи, слезы, рыдания, возвращение к радости, к жизни, к счастью, благодарственная песнь, обращенная к Господу; это была не обычная жизнь, но бурное, мятежное существование, где слилось все, что я испытала, пережила и выстрадала за последний месяц. Я в некотором роде сочиняла пальцами рассказ об ужасных событиях недавнего времени.
Я была разом и хор и персонажи античной трагедии.
Наконец я закрыла глаза, вскрикнула и упала без чувств в объятия Терезы.
Очнулась я со взрывом нервного смеха; мужчин попросили удалиться, чтобы привести меня в чувство. Я была полураздета, по-прежнему крепко прижимала к себе Терезу и никак не хотела отпускать ее. Мне казалось, если я отпущу ее, то упаду в пропасть.
Я долго вздрагивала, прежде чем окончательно прийти в себя и полностью овладеть собой; потом чувство недомогания сменилось странным блаженством, и я сама спросила, где наши сотрапезники.
На мне мгновенно оправили платье, привели в порядок прическу, и они вошли.
Все прекрасно видели, что обморок мой был настоящий, непритворный; что я не справилась с нервным возбуждением, более сильным, чем моя воля.
Баррас подошел и протянул ко мне обе руки, спрашивая, лучше ли мне; руки его были холодны и дрожали. Заметно было, что он очень встревожен; на лицах Тальена и Фрерона также отпечаталось беспокойство.
— Боже мой, что с вами было, мадемуазель? — спросил Баррас.
— Сама не знаю. Мне сказали, что я лишилась чувств после того, как сыграла какую-то фантазию на рояле.
— Вы называете это фантазией? Но это целая симфония, какой не удавалось сочинить даже Бетховену. Ах, если бы кто-нибудь мог записать вашу музыку, каким шедевром вы пополнили бы наш скудный репертуар, который, вместо того чтобы говорить душе одним только голосом, обрушивает на нее целый хор нестройных звуков!
— Не знаю, — пожала я плечами, — я ничего не помню.
— И даже если бы вас попросили снова сесть за рояль?.. — спросил Баррас.
— Это невозможно, — ответила я. — Я импровизировала, во всяком случае, я так думаю, и у меня в памяти не осталось ни одной ноты из тех, что вы слышали.
— О мадемуазель, — сказал Тальен, — теперь, когда вернулся мир и покой, я надеюсь, наши салоны изменятся. Мы не дикие звери, как вы могли подумать за последние шесть или восемь месяцев. Мы народ образованный, остроумный, чувствительный; вы, верно, выросли в высшем свете. Кто ваш учитель? Кто научил вас сочинять такие шедевры?
Я грустно улыбнулась, подумав о тебе, мой любимый Жак.
Из груди моей вырвались рыдания.
— Ах, мой учитель, мой дорогой учитель умер! — воскликнула я и бросилась в объятия Терезы.
— Оставьте ее в покое, господа, — сказала она, — разве вы не видите, что Ева еще дитя, что у нее еще не было никакого учителя, что буйная и щедрая природа одарила ее не только красотой, но и чувством прекрасного. Дайте ей в руки кисть, и она будет рисовать; увы, это одно из тех существ, которым суждено познать либо все наслаждения, либо все горести жизни.
— Да, все горести! — воскликнула я.
— Представьте себе, что эта юная прекрасная девушка вдруг оказалась всеми покинутой и столь одинокой, что хотела умереть, но она не хотела — вероятно, из уважения к шедевру природы, каковым она является — кончать жизнь самоубийством, поэтому она пришла на площадь Революции в день казни г-жи де Сент-Амарант и стала кричать: «Долой тирана! Смерть Робеспьеру!» Представьте себе, видя, что смерть не торопится за ней в тюрьму, она добровольно села в повозку смертников. Тогда-то она и встретила меня — меня как раз перевозили в кармелитский монастырь; она бросила мне бутон розы, который держала в зубах, и я приняла его как прощальный дар ангела, стоящего на пороге смерти. Когда она вышла из страшной повозки, оказалось, что она лишняя и ее нет в списке. Она уже была у подножия эшафота, и палач прогнал ее. Добрый человек, которого мы вскоре вам представим, отвез ее в кармелитский монастырь, где уже находились мы с Жозефиной. Там она рассказала нам свою жизнь, похожую на возвышенный роман в духе «Поля и Виргинии». Вы знаете, чем мы все ей обязаны; это она была моим посланцем к вам, Тальен, а в ответ вчера вечером мы с Жозефиной самым неблагодарным образом забыли ее в тюрьме Ла Форс. Сегодня утром я отправилась за ней на антресоли к г-же де Кондорсе. Это дитя, которое при рождении имело сорок или пятьдесят тысяч ливров ренты, не имеет даже своего платья, и сейчас вы видите ее в моем.
— О сударыня! — прошептала я.
— Дайте мне договорить, дитя. Они должны все знать, ведь это им предстоит исправлять ошибки судьбы. Ее отец был расстрелян в Майнце как эмигрант, представитель рода Шазле, чье дворянство восходит к крестовым походам. В чем ее обвиняли? В том, что она кричала: «Долой тирана! Долой Робеспьера!» Неделю назад это было преступлением, заслуживающим смертной казни, а теперь это подвиг, достойный награды. Итак, Баррас, итак, Тальен, итак, Фрерон, вы должны добиться, чтобы той, которая вернула вам меня, вернули ее имущество. Ее владения и замок расположены в Берри, близ Аржантона. Вы наведете справки, не правда ли, Баррас? Надо, чтобы она поскорее рассталась с положением моей гостьи: я с огромным трудом навязала ей свое гостеприимство, и оно ей в тягость.
— О нет, сударыня, вовсе не в тягость! — воскликнула я. — И я вовсе не требую, чтобы мне вернули все мое состояние, пусть мне вернут столько, сколько нужно, чтобы жить в Аржантоне, где я выросла, в маленьком домике, который я хочу купить, если он продается.
— Мадемуазель, — сказал Баррас, — надо всем этим поскорее заняться, сейчас посыплется куча требований о возвращении имущества, пусть не столь священных, как ваше, но все же… так что стоит поторопиться. У вас ведь есть доверенное лицо, которому можно поручить съездить к вам на родину и составить опись вашего имущества, а также узнать, по-прежнему ли оно подвергнуто секвестру или продано?
— Да, сударь, у меня есть верный человек, он поддержал меня на площади Революции, когда палач оттолкнул меня. Он видел, как я бросила Терезе цветок, который зажала в зубах; он думал, что мы с ней знакомы, меж тем как я бросила свой цветок не женщине, а олицетворению красоты. Он полицейский комиссар; он привез меня в кармелитский монастырь, но не занес в тюремную книгу, думая, что тюрьма для меня самое надежное убежище. С той минуты он не переставал заботиться обо мне, вчера вечером привез меня из Ла Форс на антресоли к госпоже де Кондорсе; он помог мне выполнить поручение Терезы и разыскать господина Тальена, он был у меня сегодня утром; когда Тереза приехала за мной и сказала мне, что нужен умный человек, который мог бы поехать в Аржантон и составить опись моего имущества, я подумала о нем.
— И где этот человек?
— Он здесь, дорогой мой гражданин, — ответила Тереза.
— Ну что ж, — сказал Баррас, — если вы позволите, мы пригласим его сюда и все с ним обсудим.
Мы послали за Жаном Мюнье, который тотчас явился.
Баррас, Тальен и Фрерон побеседовали с ним и нашли, что человек этот очень умен.
Именно такому человеку можно было доверить это важное дело.
— Какие у нас полномочия? У нас нет законной власти, мы не имеем права отдавать приказы, — посетовал Баррас.
— Да, но вы можете выдать ему удостоверение, где будет сказано, что вы уполномочиваете его поехать в департамент Крёз и произвести там расследование. Ваши три имени сегодня — лучший охранный лист.
Баррас посмотрел на своих друзей, и каждый из них кивнул в знак согласия.
Тогда он взял с маленького секретера Терезы листок надушенной бумаги и написал:
«Мы, нижеподписавшиеся, рекомендуем истинным патриотам, друзьям порядка и врагам кровопролития, Жана Мюнье, оказавшего нам помощь и содействие во время недавней революции, которая закончилась казнью Робеспьера.
Гражданину Жану Мюнье поручено выяснить размеры состояния бывшего маркиза де Шазле и узнать, что произошло с его имуществом: подвергнуто ли оно секвестру или продано.
Мы будем признательны местным властям за помощь гражданину Жану Мюнье в его разысканиях.
Париж, 11 термидора II года Республики».
Все трое поставили свои подписи.
Не удивительно ли, что именно лионец Фрерон, бордосец Тальен и тулонец Баррас взывали к истинным патриотам, врагам кровопролития.
Жан Мюнье на следующий же день отправился в путь.
В три часа курьер в ливрее привел пару великолепных лошадей, которых запрягли в карету. У Фрерона были дела, и он ушел, а Тереза, Тальен, Баррас и я сели в карету и поехали на прогулку.
Погода стояла великолепная, на Елисейских полях было людно, женщины держали в руках букеты, мужчины — ветки лавра в честь победы, одержанной четыре дня назад.
Трудно сказать, откуда вдруг появилось такое множество карет; мы встречали их по пути на каждом шагу — а неделю назад казалось, что в Париже осталась только повозка палача.
Всего за несколько дней Париж так преобразился, что трудно было не разделить всеобщего ликования.
Наш экипаж выделялся своей элегантностью и сразу привлек к себе внимание.
Все не только заметили карету, но и узнали сидящих в ней.
Имена Барраса, Тальена, Терезы Кабаррюс эхом прокатились по толпе, и она откликнулась громким ревом.
В толпе есть нечто звериное, и любовь и ярость исторгают из нее рев.
Через пять минут карету окружили так плотно, что пришлось ехать шагом. Раздались крики: «Да здравствует Баррас!», «Да здравствует Тальен!»,
«Да здравствует госпожа Кабаррюс!»
Вдруг женский голос воскликнул:
«Да здравствует Богоматерь термидора!»
Это имя так и осталось за красавицей Терезой.
Неистовые вопли сопровождали нас до самой Хижины на Аллее Вдов — продолжать прогулку было невозможно.
Но это было еще не все; толпа остановилась у дверей и продолжала бушевать до тех пор, пока Баррас, Тальен и г-жа Кабаррюс не вышли на балкон.
Народ не расходился, пришлось сказать, что Терезе нездоровится и ей нужен покой.
Что до меня, то меня охватило странное, пьянящее чувство, не столько восторг, сколько удивление.
Баррас не отходил от меня весь вечер, но, когда он ушел, я не могла вспомнить ни единого слова ни из того, что он мне говорил, ни из того, что я ему отвечала.
28
Когда Баррас уехал, мной завладела Тереза.Беседа зашла о Баррасе. Каким он мне показался? Не правда ли, он весел, остроумен, очарователен?
Да, она была права.
Тереза проводила меня в мою спальню. Она не хотела уходить, пока не помогла мне совершить ночной туалет, как утром помогла мне совершить утренний.
При свечах моя спальня имела еще более кокетливый вид, чем днем. Свечи отражались всюду: в хрустальных подвесках подсвечников, японских и китайских вазах, венецианских и саксонских зеркалах, развешанных по стенам.
Моя кровать с жемчужно-серым, усыпанным бутонами роз шелковым покрывалом была так непохожа на соломенные тюфяки в Ла Форс и в кармелитском монастыре, на кровать у г-жи Кондорсе, на кровать в моей маленькой спаленке, которую нужда заставила меня покинуть, что я стала любовно гладить ее, как ребенок — любимую игрушку.
И потом, среди всей этой роскоши жило прекрасное создание, столь утонченное и изысканное, столь бесстрашное, что целая толпа устроила ему овацию и хотела даже распрячь его карету; и это создание говорило, что хочет стать моей подругой, никогда со мной не расставаться, добиться, чтобы мне вернули состояние, объединить наши средства и жить на широкую ногу; признаться, все это было так непохоже на черные дни, которые я недавно пережила, на мое отвращение к жизни, на мои попытки умереть, что, когда я думала о прошлом, мне казалось, будто все это привиделось мне в горячечном бреду, а новая жизнь представлялась мне невероятной, и я ждала: вот-вот она исчезнет, как зачарованные сады и замки в волшебных сказках.
Обласканная Терезой, я уснула и видела сладостные сны.
Проснувшись, увидела цветы, деревья, услышала пение птиц: неужели я снова в Аржантоне?
Увы, нет! Я была в Париже, в Аллее Вдов, на Елисейских полях. Осторожно, на цыпочках, ко мне вошла молоденькая горничная, настоящая субретка из Комической оперы, улыбающаяся, кокетливая, — она пришла за распоряжениями.
Завтрак будет подан в одиннадцать, а сейчас она хотела узнать, что я предпочитаю по утрам: кофе или шоколад?
Я выбрала шоколад.
Даже для меня тюремное заключение было тягостным, каким же мучительным было оно для женщин, привыкших к роскоши! И я поняла, как признательна мне Тереза за то, что я помогла ей все это вернуть.
Мы еще не встали из-за стола после завтрака, когда доложили, что пришел Баррас, он якобы хотел поговорить с Тальеном об общественных делах.
Он зашел к нам поздороваться и сказал, что в утреннем платье я еще красивее, чем в вечернем.
Ах, мой друг, я совсем не привыкла к такому обращению, вы никогда так со мной не говорили; вы никогда не восхищались моей красотой, моим умом; вы могли сказать только: «Я тобой доволен, Ева».
Потом вы брали меня за руку, глядели мне в глаза и говорили: «Я вас люблю».
О, если бы вы так на меня глядели хотя бы во сне, если бы вы по-прежнему сжимали мою руку, если бы вы по-прежнему мне говорили: «Я вас люблю», то весь этот мираж, который окутывает меня, рассеялся бы и я была бы спасена.
После беседы с Тальеном Баррас снова пришел к нам.
— Я уже занялся вашим делом, — сказал он мне, — и присмотрел для вас подходящий домик в одном из самых красивых кварталов Парижа.
— Но, гражданин Баррас, — заметила я, — мне кажется, вы торопитесь.
— Как бы там ни было, — настаивал Баррас, — вы остаетесь в Париже и вам нужно где-то жить.
— Прежде всего, — возразила я, — я еще не знаю, останусь ли я в Париже, и в любом случае, чтобы купить дом, мне нужны деньги; пока у меня их нет.
— Да, но скоро вы их получите, — сказал Баррас. — Я только что виделся с Сиейесом и советовался с ним. Он, как вы знаете, сведущ в вопросах права; он говорит, что ничто не препятствует возвращению вашего имущества; я хочу все подготовить, чтобы, как только вы получите свое имущество, вы могли сразу поселиться в собственном доме. Тереза рада будет, если вы останетесь у нее как можно дольше, но я понимаю, что в доме, который вам не принадлежит, вы чувствуете себя неловко.
Баррас изыскивал сотню поводов, чтобы приходить к Тальену по три-четыре раза на дню, а когда повода не было, он его придумывал.
Дни летели за днями, и я все сильнее и сильнее привязывалась к Терезе: с г-жой де Богарне мы не виделись, ибо она тяжело переживала смерть мужа.
Брак ее не был особенно счастливым, но виконт так трагически погиб, и как раз тогда, когда смерть Робеспьера должна была спасти жизнь ему и многим другим! Жозефина, не зная об ожидающей ее судьбе и о том, что для исполнения воли Провидения она должна остаться вдовой, очень горевала и тревожилась за будущее, правда, не столько из любви к мужу, сколько из любви к детям.