Перед отъездом я попрощалась с браконьером Жозефом; он сказал мне:
   — Я не знаю адреса Жака Мере, но, раз он член Национального собрания, вы можете посылать письма в Конвент, и они несомненно до него дойдут.
   Это была последняя услуга, которую оказал мне этот замечательный человек!
2
   Мы покинули замок Шазле и на следующий день прибыли в Бурж. Ехали мы в небольшой карете, принадлежавшей маркизу и запряженной лошадью из его конюшни; вез нас крестьянин.
   Маркиз велел мадемуазель де Шазле отослать крестьянина обратно, а карету и лошадь оставить себе.
   На ночлег мы остановились в Шатору.
   Я умирала от желания написать тебе, мой любимый Жак, но маркиз, наверное, предупредил сестру, что я постараюсь связаться с тобой, поэтому она не спускала с меня глаз и уложила спать в своей комнате.
   Я надеялась, что в Бурже обрету большую свободу, и правда, у меня появилась отдельная комната с окнами в сад.
   По приезде мадемуазель де Шазле сразу стала устраивать дом; у нее была старая служанка по имени Гертруда, которая была с ней в монастыре, но, когда я приехала, та заявила, что работы теперь прибавится и одна она не справится.
   Тетушка послала Гертруду к своему духовнику с просьбой приискать ей горничную, и он в тот же день прислал к ней одну из кающихся грешниц по имени Жанна.
   Я стала к ней присматриваться; но я еще плохо знаю сердце человеческое, даже сердце горничной. На третий день решила, что ей можно довериться и просила ее отправить тебе письмо; она сказала, что отнесла его на почту, потом ей было поручено отправить второе письмо, потом третье; но ответа от тебя все нет и нет, и я начинаю думать, что была чересчур доверчива и мадемуазель Жанна вместо того, чтобы отнести письма на почту, отдала их тетушке.
   Если не считать твоего отсутствия, мой любимый Жак, и терзающих меня сомнений, — я сомневаюсь не в твоей любви: слава Богу, сердце подсказывает мне, что ты меня любишь, но я сомневаюсь в нашей встрече, — тот месяц, который был прожит в Бурже, нельзя назвать несчастливым. Тетушка не любит меня, но она ко мне внимательна; она оставила крестьянина, который нас привез, у себя, обрядила его в некое подобие карманьолы, и теперь у нас есть свой кучер. Заботясь о моем, а заодно и о своем собственном здоровье, она каждый день выезжает со мной на прогулку. Два часа в день мы гуляем; еще приходится выходить к завтраку, к обеду и к ужину, все же остальное время я провожу у себя в комнате и вольна делать все, что мне вздумается.
   Оставаясь одна, я пользуюсь свободой.
   С тех пор как у меня появилось подозрение, что Жанна меня выдала, я возненавидела ее изо всех сил: правда, сил этих не так уж много; и чтобы не видеть особу, которая мне неприятна, но которую я не хочу огорчать, отказывая ей от места, я запретила ей переступать порог моей комнаты.
   Тетушка выписывает «Монитёр». Я каждый день впиваюсь в газету глазами, надеясь встретить в ней твое имя. Два или три раза мне повезло. Сначала я увидела твое имя в списке депутатов от департамента Эндр, потом узнала, что тебя послали к Дюмурье и ты был его проводником в Аргоннском лесу, наконец, прочитала, что ты передал Конвенту знамена, захваченные в сражении при Вальми.
   Но спустя неделю или десять дней после битвы при Вальми мы получили письмо от маркиза; он писал, что все идет не так, как он надеялся, и что мы должны быть готовы приехать к нему по первому зову.
   Мы собрали вещи и приготовились пуститься в путь, как только маркиз нас позовет.
   Он ждал нас в Майнце.
   Власти стали строже относиться к эмиграции мужчин, ибо они представляли опасность для Франции, так как уезжали только затем, чтобы сражаться против нее; но эмиграция женщин никого особенно не тревожила. Впрочем, буржские чиновники были роялисты и охотно выдали нам все бумаги, необходимые, чтобы сделать наше путешествие безопасным, после чего мы сели в свою маленькую карету и на почтовых лошадях отправились в путь.
   Мы добрались до границы и пересекли ее беспрепятственно; но за Саарлуи повстречали эмигрантов, попавших в плен; их вели в какую-то крепость на расстрел.
   Доехав до Кайзерслаутерна, мы узнали о взятии Майнца генералом Кюстином. Поскольку французский генерал никогда не станет преследовать двух женщин, разыскивающих одна отца, другая — брата, мы продолжили путь до Оппенгейма. Там нам сообщили более достоверные новости, которые нас очень встревожили.
   В одном из последних сражений, состоявшихся за несколько дней до нашего приезда, много эмигрантов попало в плен, и когда моя тетушка произнесла имя маркиза де Шазле, ей ответили, что, кажется, он был в их числе. Впрочем, пленных доставили в Майнц и только там можно было узнать, что с ними стало, живы они или нет.
   Мы поехали в Майнц. У ворот города нас остановили.
   Нам надо было написать прошение на имя генерала Кюстина. Мы ничего от него не скрыли: прямо написали, кто мы такие и какая святая цель привела нас в Майнц.
   Четверть часа спустя за нами явился его ординарец.
   Ах, мой любимый Жак, нас ждала страшная весть. Мой отец, схваченный с оружием в руках, был приговорен к расстрелу и на следующий день казнен.
   У меня не было особых причин любить отца, который оставил меня ребенком, а взял к себе, когда я стала уже взрослой, и против моей воли. Однако, узнав о его смерти, я искренне оплакивала его.
   Но вдруг совершенно неожиданное обстоятельство отвлекло меня от скорбных мыслей. Молодой офицер, которому генерал поручил сопровождать нас, сказал, что хочет сообщить мне нечто чрезвычайно важное; я взглядом спросила у тетушки позволения выслушать его. Поскольку он командовал карательным отрядом, тетушка подумала, что он хочет передать мне последнюю волю маркиза, и разрешила; я прошла за ним в кабинет, а моя тетушка тем временем хлопотала о том, чтобы ей выдали свидетельство о смерти маркиза.
   Но угадай, о ком стал говорить мне незнакомец у себя в кабинете? Ни за что не угадаешь: о тебе, мой любимый Жак. Два дня назад ты приезжал в Майнц, чтобы узнать, не было ли среди бумаг маркиза моего адреса, и узнал не только то, что мы находимся в Бурже, но еще и прочитал письмо, которое я написала тебе, а моя тетушка перехватила и отослала отцу. О это письмо, мой любимый Жак! Он рассказал мне, с каким восторгом ты его читал! Ты просил разрешения переписать его, но он позволил тебе взять оригинал и оставить ему копию; он рассказал, что, сняв копию, ты взял письмо, стал целовать его и положил у самого сердца.
   Боже мой! Как слаб голос крови сам по себе, мой любимый Жак! Когда нам вдруг говорят о человеке, совершенно чужом для нас: «Это твой отец!» — это для нас пустые слова, а как только я услышала твое имя, я сразу забыла обо всем, даже о свежей могиле отца. Потому что мой настоящий отец — это ты! Всем, кроме моего телесного существования, я обязана тебе! Я твое детище, твое творение, твое создание, и вдобавок Господь в своей бесконечной доброте пожелал, чтобы я могла стать для тебя чем-то еще.
   Когда я вышла из кабинета, где этот достойный молодой человек рассказал мне, что ты недавно приезжал сюда, мне было стыдно за себя: в глазах моих стояли слезы, но и слезы и улыбки — все относилось только к тебе.
   О, пусть любовь и вправду то, что ты мне говорил, душа всего сущего, неуловимый флюид, который продолжает жизнь и дарит недолговечным клеткам нашей жизни бессмертие. Мы грезим о Боге, мы чувствуем любовь; разве любовь не единственный, неповторимый, подлинный Бог?
   Я не показала своей радости. Что сказала бы суровая канонисса, если бы увидела, что мои слезы — слезы счастья и на губах моих играет улыбка?
   Теперь ко мне вернулась надежда. С тех пор как нас разлучили, я впервые говорила с человеком, который тебя недавно видел. Нить моей жизни, которая чуть не оборвалась, вновь обрела прочность и окрепла от любви и счастья.
   Но что станет с тобой, бедный мой возлюбленный? Тебя ждет новое разочарование. Я представляла себе, как ты вновь садишься в почтовую карету и едешь за мной в Бурж, как ты наклоняешься вперед, торопя кучера, как въезжаешь на нашу темную улицу, подъезжаешь к нашему унылому дому и видишь, что он пуст и двери на запоре.
   Но разве это важно! Ведь я такая эгоистка! Я говорила себе, что все эти потрясения лишь разожгут твою любовь, как те, что испытала я, разожгли мою.
   Остаток дня мы с тетушкой провели на могиле маркиза. Там я вновь искренне оплакивала его смерть. Генерал позволил нам положить камень на могилу и написать на нем имя того, кто в ней погребен.
   Мадемуазель де Шазле настаивала на том, чтобы написать: «Погиб за своего короля», но генерал заметил ей, что надгробный камень с такой надписью солдаты-республиканцы разобьют на мелкие кусочки.
   В ту же ночь мы покинули Майнц и отправились в Вену: мадемуазель де Шазле решила обосноваться там. Она имела при себе двенадцать тысяч франков золотом. Отныне это составляло все наше состояние. Больше нам рассчитывать было не на что.
   Несомненно, имущество маркиза де Шазле перейдет в собственность Республики — ведь он эмигрант, схваченный с оружием в руках и расстрелянный.
   Итак, мы уехали в Вену, но уже не на почтовых, а дилижансом, и мне пришлось долго упрашивать, чтобы мне разрешили взять с собой нашего Сципиона.
   Сципион — хранитель моей прошлой жизни.
   Приехав в Вену, мы остановились в самом красивом квартале города в гостинице «Золотой ягненок».
   Тетушка моя сказала хозяину, что хотела бы снять маленький домик в тихом, спокойном месте. Три дня спустя за нами приехала старая дама в карете и отвезла нас на площадь Императора Иосифа в принадлежащий ей небольшой меблированный особняк.
   Этот домик подходил нам во всех отношениях. Владелица запросила сто луидоров в год. Моя тетушка долго торговалась и наконец уговорила ее сбавить цену до двух тысяч франков. Кроме того, тетушка оговорила себе право продлевать срок аренды столько лет, сколько пожелает.
   Но при этом она должна платить за год вперед и может расторгнуть договор об аренде только в конце года.
   Итак, мы поселились на Йозефплац.
   Как только мы устроились, я, не имея больше горничной, которая шпионит за мной, — тетушка рассудила, что мы можем сами управляться с хозяйством и нет нужды тратиться на прислугу, — так вот, не имея больше горничной, которая шпионит за мной, я написала тебе длинное письмо и сама отнесла его на почту.
   Но и это письмо, и три письма, отправленные вслед за ним, остались без ответа.
   Я пришла в отчаяние. Неужели ты меня забыл? Мне казалось, что этого не может быть.
   Потом стала рассуждать.
   Мои злополучные письма могли не дойти до тебя по двум причинам.
   Не зная твоего адреса, я писала на конверте:
   «Господину Жаку Мере, депутату Конвента от департамента Эндр».
   Я не знала о подозрительности австрийского правительства. Мои письма распечатывали и читали. И тот, кому было поручено малоприятное дело чтения чужих писем, счел, что не стоит снова запечатывать мои письма и отправлять их по указанному адресу.
   Для человека равнодушного любовные письма такой пустяк!
   А я отдала бы полжизни за весточку от тебя!
   И даже если предположить, что мои письма были отправлены почтой, разве французская полиция могла допустить, чтобы господину Жаку Мере, депутату Конвента, были вручены письма из Вены?
   От обращения «господин», полностью вышедшего из употребления в Париже, на целое льё веяло аристократией.
   Я очень страдала, не получая от тебя писем, но тут старик-ученый, наш сосед, с чьей женой тетушка изредка играла в вист, высказал мне все эти соображения.
   Сейчас я скажу одну вещь, которая бесспорно рассмешит тебя, мой дорогой Жак, — этот старик-ученый любит поговорить со мной, как он говорит, потому что я «образованная».
   Это я-то — образованная! К сожалению, прежде всего мне следовало знать: чтобы мои письма до тебя доходили, надо писать на конверте не «господину Мере», а «гражданину Мере».
   Как только я поняла, почему ты мне не отвечаешь, я нимало не рассердилась, напротив, я полюбила тебя еще больше. Но мне мало было любить тебя, я хотела, чтобы и ты любил меня.
   Теперь причина твоего молчания выяснилась. Значит, ты не разлюбил меня. А до остального мне нет никакого дела. Твоя любовь для меня — все.
3
   В Вене мы с тетушкой вели такой же образ жизни, как и в Бурже.
   Мы взяли прислугу; это была старуха-француженка; ее муж, слуга чиновника французского посольства, умер в Вене.
   Пока здесь оставалось французское посольство, бывший хозяин мужа Терезы помогал вдове; но когда началась война с Австрией, французский посол был отозван, и Тереза пошла в услужение к своим соотечественникам, эмигрировавшим в Вену.
   После смерти моего отца тетушка погрузилась в своего рода оцепенение, ее перестала занимать наша любовь, во всяком случае, мне так казалось.
   Я была предоставлена самой себе, жила в отдельной комнате, проводила в одиночестве столько времени, сколько хотела, и могла целыми днями писать тебе письма.
   В первый месяц по приезде я писала тебе каждую неделю, заклиная тебя во имя самых светлых дней нашей любви ответить мне, но ты не отвечал, и твое молчание повергло меня в глубокую печаль; теперь я даже мысли не допускала о том, что мои письма пропадают в пути, ведь два или три раза я сама отнесла их на почту.
   Когда пошел третий месяц нашего пребывания в Вене, случилось большое несчастье: мой бедный Сципион умер от старости.
   Это было единственное существо, кроме тебя, которое меня по-настоящему любило; когда маркиз меня увез, Сципион добровольно покинул тебя и последовал за мной; позже он последовал за мной в изгнание; быть может, он любил меня сильнее, чем ты; быть может, твое непонятное молчание говорило о том, что ты меня забыл?
   Если ты не писал мне оттого, что гордость твоя уязвлена, то это еще можно было понять, когда маркиз был жив, но со смертью маркиза у тебя не осталось причин для молчания; впрочем, разве слова ординарца генерала Кюстина не убедили меня, что ты все еще меня любишь?
   Разве я не плакала от радости, когда он рассказал мне, с каким восторгом ты читал мое письмо?
   Я подумала, что, наверно, ты недостаточно развил какую-то часть моего мозга, что ты не успел завершить формирование моего сознания, и эта незавершенность породила мое теперешнее смятение.
   Сципион ходил за мной по пятам; казалось, будто привязанность ко мне внушила ему предвидение скорой смерти.
   А я с грустью смотрела, как он слабеет день ото дня. Вся моя жизнь прошла у него на глазах. Сципион полюбил меня еще тогда, когда меня не любил никто; когда я была неподвижным комком, он согревал меня; когда я была бессильна воспринимать душой и сознанием, я чувствовала его физически. Когда я обрела зрение, он был первым существом, которое я увидела; когда я постепенно начала двигаться, он был первым моим средством передвижения; с ним связаны все мои воспоминания о тебе; даже и попала я к тебе в некотором роде благодаря ему. С тех пор как мы с тобою в разлуке, он единственное существо, с которым можно поговорить о тебе, и сегодня, когда смерть его близка, когда его мутный взгляд с трудом различает меня, стоит мне спросить, где наш дорогой хозяин, наш общий хозяин, как он, понимая, о ком идет речь, тихо и жалобно скулит; он словно говорит мне: «Я так же, как и ты, не знаю, где он сейчас, но так же, как и ты, оплакиваю его».
   Французские газеты здесь запрещены; однако, так как благодаря тебе я знаю немецкий язык как родной, я могу читать немецкие газеты. Я знаю, что ты голосовал против казни несчастного короля, чья судьба никогда нас не занимала (о нем мы почти никогда не говорили и о его существовании я едва помнила). Когда тебя призвали от имени родины бороться с его отмирающей властью, ты, милосердная душа, не стал голосовать за смертную казнь, и на тебя ополчилось все собрание и, быть может, мстит тебе — и все за то, что ты сохранил верность не религии (ибо я знаю, что ты думаешь на сей счет), — но человеколюбию.
   Ты даже представить себе не можешь, как превратно здешние люди толкуют события. Все эмигранты едут через Вену, их очень много, и иные из них твердо уверены, что скоро вернутся во Францию; по их мнению, смерть короля не ухудшит их положение, а, наоборот, улучшит; если голова короля падет, говорят они, вся Европа восстанет; мне кажется невозможным, чтобы Франция смогла устоять против всей Европы; хотя я мечтаю вернуться на родину и быть поближе к тебе, я не хотела бы возвращаться такой ценой: мне кажется кощунством надеяться на подобный исход событий.
   Мне нет нужды писать тебе, что моя тетушка относится к числу тех людей, которые надеются вернуться во Францию именно таким путем.
   Если бы мне не было так грустно, мой дорогой Жак, я бы посмеялась над тем, в какое удивление приводят тетушку неожиданные и частые доказательства моей образованности, которой я обязана одному тебе.
   Поначалу, когда мы приехали в Германию, она боялась, что нас никто не будет понимать, но вдруг увидела, что я свободно изъясняюсь с кучерами и трактирщиками.
   Это был первый сюрприз.
   Далее. Неделю или десять дней назад мы посетили дворцовые оранжереи; они очень красивы. Садовник оказался французом и, узнав во мне соотечественницу, захотел лично сопровождать нас во время прогулки по его владениям.
   Мы разговорились, и он увидел, что я не вовсе чужда ботанике. Тогда он показал мне самые необычные из своих орхидей; они у него великолепные: их лепестки напоминают насекомых, бабочек, рыцарские шлемы; потом, заметив, что больше всего меня привлекает в природе таинственность, он показал мне свою коллекцию гибридов.
   Но этот превосходный человек не знал, что природные гибриды — плод и результат случайного стечения обстоятельств; он не умел производить гибриды искусственно, обрывая тычинки с цветка до его оплодотворения и перенося на пестик пыльцу другого вида.
   Еще он жаловался, что его гибриды хотя и плодоносят, но сами собой возвращаются к материнскому виду, то есть жаловался на атавизм. Я научила его бороться с этим: надо всего лишь посыпать каждое новое поколение отцовской пыльцой.
   Садовник был в восхищении; он слушал меня, словно перед ним был сам Кёльрёнтер. Что же до моей тетушки, то представь себе, мой любимый, как она была поражена, ведь она, дожив до шестидесяти девяти лет, так и не научилась отличать анемон от туберозы.
   Но вчера было еще хуже: мы заговорили о бедняге Сципионе, который не сегодня-завтра умрет, и я вступила в спор с духовником моей тетушки, старым французским священником, не присягнувшим новой власти, о душах людей и животных; когда я стала утверждать, что лишь гордыня человека заставляет его считать, что, раз его ум стал более совершенным, так как в его черепе больше серого вещества, чем в черепе животных, значит, у него есть душа, а я полагаю, что у каждого животного есть душа, сообразная его уму. Напрасно я пыталась разъяснить священнику, что вечная жизнь природы есть не что иное, как цепь взаимосвязанных существ, а сок для дерева есть то же, что кровь для человека, и каждая былинка на своем, более низком уровне, имеет свои чувства, и эта чувственная жизнь поднимается на все более высокую ступень, развиваясь от моллюска к насекомому, потом к рептилии, рыбе, млекопитающему и, наконец, доходит до человека.
   Священник обвинил меня в пантеизме, а тетушка, которая не знала, что такое пантеизм, заявила, что я просто-напросто безбожница.
   Как получается, мой дорогой учитель, как получается, мой любимый Жак, что именно нас, видящих Господа во всем: в мирах, которые кружатся у нас над головой; в воздухе, которым мы дышим; в океане, который мы не можем объять взглядом; в тополе, который гнется на ветру; в цветке, который тянется к солнцу; в капле росы, которую стряхивает заря; в бесконечно малом, в видимом и невидимом, во времени и в вечности, — как получается, что именно нас обвиняют в безбожии, то есть в неверии в Бога?
   Наш бедный Сципион умер нынче утром. Теперь он знает великую тайну смерти, которую когда-нибудь узнаем и мы и которую никому не дано узнать до срока, ибо могилы немы и даже Шекспир не мог добиться ответа на этот вечный вопрос.
   Сегодня утром я открыла дверь моей комнаты и не увидела Сципиона. Я поняла, что либо он умер, либо так расхворался, что не в силах дойти до меня.
   Я сама пошла к нему.
   Он был еще жив, но уже так ослаб, что не мог встать. Он лежал, не сводя глаз с двери, через которую я должна была выйти.
   Когда он меня увидел, глаза его заблестели. Он радостно взвизгнул, завилял хвостом и высунулся из конуры.
   Я принесла табурет и села рядом с ним; угадав его желание, я взяла его голову и положила к себе на ногу.
   Именно этого он хотел.
   В такой позе, неотрывно глядя на меня и лишь изредка отводя глаза в надежде увидеть вдали тебя, он умирал.
   Право, тот, кто считает, что у безжалостного убийцы, который, выйдя за ворота тюрьмы, готов за сорок су убивать женщин и детей, есть душа, и отказывает в ней этому благородному животному, кажется мне лишенным не только рассудка, но и ума, — ведь оно, подобно рыболову из Священного Писания, который раскаялся в своих грехах и последовал за Господом, однажды содеяв зло, посвятило остаток дней своих добрым делам и любви.
   Мой любимый Жак, в тот день, когда ты прочтешь эти строки, если ты их вообще когда-нибудь прочтешь, то, увидев дату, когда они написаны — 23 января 1793 года, — ты, наверно, решишь, что я сущее дитя, раз я так занята созерцанием умирающей собаки, меж тем как ты, быть может, стоишь в это мгновение среди обломков поверженного трона и видишь, как король всходит на эшафот. Но все относительно: любовь к королю, то есть к человеку, которого мы никогда не видели и с которым никогда не разговаривали, — общественная условность, результат воспитания, меж тем как чувство дружбы, которое я питаю к бедному животному, угасающему у меня на глазах и в меру своих способностей думающему обо мне, — почти чувство равного к равному, а не надо забывать, что Сципион долгое время был даже выше меня по развитию.
   Что же касается поверженного трона, то он рушится под тяжестью восьмисотлетнего деспотизма с его беспрерывными казнями, по приговору всех великих философов и всех высоких умов нашего времени, и его обломки, символ ненависти и мести, катятся в пропасть, увлекая за собой всех самых смелых, самых верных и самых преданных родине людей.
   …Наш бедный Сципион умер.
   Последняя судорога пробежала по его телу, глаза закрылись, он испустил тихий стон — и все было кончено.
 
   О смерть! О вечность! Разве ты не одинакова для всех тварей Божьих, по крайней мере, для всех тех, в ком билось сердце, для тех, кто страдал, для тех, кто любил.
   Сципион похоронен в саду, и на камне, под которым он лежит, начертано лишь одно слово: Fidelis1.
 
   Здесь Жак невольно остановился. Этот человек, который видел столько великих событий и ни разу не уронил ни слезинки, почувствовал, как взор его невольно затуманился; на рукописи был след Евиной слезы; слеза Жака упала рядом.
   Он с грустью взглянул на кровать, на которой она спала, на стул, на котором она сидела, на стол, за которым она ела, несколько раз обошел вокруг комнаты, потом снова сел в кресло, взял в руки рукопись и продолжал читать.
   Но между той датой, на которой он остановился, и той, с которой рассказ возобновлялся, прошло много времени.
   Перед продолжением стояла дата — 26 мая 1793 года.
 
   Завтра вечером я уезжаю во Францию. Это первое, что я делаю, обретя свободу. Я не думаю, что мне грозит опасность, а если даже и грозит, я презираю ее и радуюсь мысли, что пренебрегаю опасностью ради тебя.
   Тетушка вчера умерла, с ней случился апоплексический удар. Она играла в вист с двумя старыми дамами и своим духовником; подошла ее очередь ходить, но она сидела не шевелясь с картами в руках.
   «Что же вы, ваш ход», — сказал ей партнер.
   Вместо ответа она испустила вздох и откинулась на спинку кресла.
   Она была мертва.
   …Какое счастье! Четвертого июня, не позже, я буду в твоих объятиях: не допускаю и мысли, что ты мог забыть меня!
   Тебя, наверно, удивляет, что у меня не нашлось ни слова сожаления о бедной старой деве, которую мы завтра провожаем в последний путь, при том, что я на шести страницах описывала тебе предсмертные муки собаки; но что поделаешь, я дитя природы, я умею оплакивать лишь то, что меня в самом деле огорчает, и не могу сокрушаться о родственнице, которая по сути дела была моей тюремщицей. Вот эпитафия, которую я сочинила для нее; я думаю, что если бы она могла прочесть эту надпись, ее сословная гордость была бы удовлетворена:
   ЗДЕСЬ ЛЕЖИТ
   БЛАГОЧЕСТИВАЯ И ДОСТОЙНАЯ ДЕВИЦА
   КЛОД ЛОРРЕНАНАСТАЗИ ЛУИЗА АДЕЛАИДА
   ДЕ ШАЗЛЕ,
   КАИОНИССА И НАСТОЯТЕЛЬНИЦА
   МОНАСТЫРЯ АВГУСТИНОК
   В БУРЖЕ.
   ВЕТРОМ РЕВОЛЮЦИИ ЕЕ ЗАНЕСЛО НА ЧУЖБИНУ,
   ГДЕ ОНА И ПОЧИЛА В БОЗЕ
   XXV МАЯ 1793 ГОДА.
   МОЛИТЕ ГОСПОДА ЗА УПОКОЙ ЕЕ ДУШИ
   До свидания, любимый, в следующий раз я скажу тебе «люблю» уже не на бумаге, а въявь.
 
   — Бедное дитя! — воскликнул Жак Мере, роняя рукопись, — она приехала через два дня после моего отъезда из Парижа!..
   Но поскольку читать было чем дальше, тем интереснее, он со вздохом поднял рукопись и жадно впился в нее глазами.
4
   О, надо мной несомненно тяготеет проклятие, ты ненадолго отвел его от меня, но тем тяжелее обрушилось оно на мою голову.
   Я приезжаю в Париж и останавливаюсь в гостинице, к дверям которой привез меня дилижанс, оставляю вещи в своей комнате и бегу в Конвент. Прорвавшись к трибунам, ищу тебя глазами среди депутатов, но не нахожу и спрашиваю, где жирондисты.