Страница:
Он снова просил меня отказаться от моего плана, но я с улыбкой покачала головой.
Я даже передать не могу, какой глубокий покой снизошел на мою душу: мне казалось, в жилах моих течет небесная лазурь.
Погода стояла великолепная, был один из тех июньских дней в какие, бывало, мы с тобой, рука в руке, сидели предвечерней порой в беседке нашего потерянного рая и слушали, как поет соловей в зарослях жасмина.
Я велела Сантеру связать мне руки. У стены рос розовый куст, сплошь усыпанный цветами. И где только не растут розы!
Правда, цветы на этом кусте были красные, как кровь.
— Сорвите вон тот бутон и дайте мне, пожалуйста, — попросила я Сантера.
Он сорвал бутон, и я зажала его в зубах. Я наклонилась к нему, он поцеловал меня в лоб. Представляешь себе, мой дорогой, — последняя представительница рода Шазле, прощаясь с жизнью, получает поцелуй пивовара из Сент-Антуанского предместья!
Я села в последнюю повозку. Мне никто не мешал. Так редко встречаются люди, которые стараются подольститься к смерти, что никому и в голову не пришло, что я не была осуждена на казнь.
Повозок было пять, осужденных было тридцать человек, я была тридцать первой. Я искала среди моих товарищей по несчастью приятное лицо, но тщетно. Гильотина становилась все более жадной, а аристократы все более редкими.
Третьего дня, когда казнили г-жу де Сент-Амарант, из пятидесяти четырех осужденных было не больше двадцати пяти дворян. В последней партии из тридцати четырех осужденных самыми заметными фигурами были побочный сын г-на де Сийери да злосчастный депутат Ослен, приговоренный к смерти за то, что прятал женщину, которую любил. Да и Ослен был не аристократ, а патриот.
Моими товарищами были тридцать каторжников — воров-взломщиков, перед которыми не устоит ни одна дверь; они заслужили только каторгу, но за неимением лучших жертв их удостоили эшафота. Бедняжка гильотина, все лакомства она уже съела.
На мгновение мне показалось, что жандармы собираются меня высадить: так велик был контраст между мной и моими товарищами. Но повозки тронулись; я послала последний благодарный взгляд Сантеру, и мы выехали за ворота тюрьмы.
Люди — и те, которые шли за нами, и те, которые отступали, чтобы дать нам дорогу, — судя по всему, были не меньше жандармов удивлены, увидев меня в таком странном обществе, тем более что в повозке только шесть мест, а я была седьмой, поэтому все осужденные сидели, одна я стояла.
Вообще мое присутствие вызывало ропот, но то был ропот жалости. Народ устал смотреть на человеческую бойню. В толпе раздавались возгласы:
— Поглядите, какая красавица!
— Бьюсь об заклад, что ей нет и шестнадцати. Какой-то человек обернулся и крикнул:
— Я думал, после Сент-Амарант уже не будет женщин! И ропот возобновлялся, сливаясь с оскорблениями, которыми осыпали других осужденных.
На углу Железного Ряда толпа стала гуще, а сочувственные возгласы — громче.
Удивительно, как близость смерти обостряет чувства. Я слышала все, что говорилось вокруг, видела все, что происходило.
Какая-то женщина крикнула:
— Это святая, которую казнят вместе с разбойниками, чтобы искупить их вину.
— Посмотри-ка, — сказала какая-то девушка, — она держит в зубах цветок.
— Эту розу подарил ей на прощанье возлюбленный, и она хочет умереть с ней, — ответила ее подружка.
— Ну разве не убийство казнить детей! Ну что она такого могла сделать, я вас спрашиваю?
Этот гул сочувственных голосов производил на меня странное впечатление; он буквально поднимал меня над моими спутниками и, возносясь к небу впереди меня, казалось, открывал мне небесные врата.
Красивый молодой человек лет двадцати пробился сквозь толпу, подошел к самой повозке и сказал:
— Обещайте, что полюбите меня, и я рискну жизнью, чтобы вас спасти.
Я мягко покачала головой и с улыбкой подняла глаза к небу.
— Благослови вас Бог, — сказал он.
Жандармы видели, как он со мной разговаривает, и хотели схватить его, но он стал отбиваться, и толпа заслонила его.
Меня охватило чувство блаженства, какое я испытывала только прижавшись к твоей груди. Мне казалось, что, приближаясь к площади Революции, я приближаюсь к тебе. Я смотрела на небо, и моему ослепленному взору явился всемогущий Бог, излучающий сияние.
Мне казалось, что, помимо земных звуков и событий, я начинаю видеть и слышать то, что никто, кроме меня, не видит и не слышит; я слышала звуки далекой небесной гармонии; я видела, как по небу скользят прозрачные светящиеся существа.
Скопление карет на углу улицы Сен-Мартен и улицы Менял вернуло меня к действительности. Не то со стороны ла Рокетт, не то со стороны Сен-Лазара, а может быть, из Бисетра ехала двуколка; она везла с другого берега Сены дюжину заключенных, сгрудившихся между деревянными бортами.
На сей раз Комитету общественного спасения повезло: в двуколке ехали настоящие аристократы.
Пленников сопровождали четыре жандарма; наша повозка зацепила их двуколку; удар заставил меня оглядеться вокруг.
Среди заключенных была молодая женщина примерно моих лет, темноволосая, черноглазая, необычайной красоты.
Взгляды наши встретились, и — сердце сердцу весть подает — она протянула ко мне руки; но мои руки были связаны за спиной… Тогда я изо всей силы дунула — и мой розовый бутон полетел и упал к ней на колени. Она взяла его и поднесла к губам.
Потом их двуколка и наша повозка расцепились; двуколка поехала к мосту Богоматери, а наша телега продолжала свой путь к площади Революции.
Это происшествие обратило мои мысли к вещам земным и заурядным.
Я взглянула на моих товарищей по несчастью.
Было видно, как они — каждый по-своему — любят жизнь и боятся смерти.
Эти преступники, не имевшие ни чести ни совести, нераскаянные грешники, не имевшие даже политических убеждений, которые поддерживали осужденных того времени, не искали опоры ни на земле, ни на небе.
Они не смели поднять голову, боялись оглядеться вокруг; время от времени то один, то другой глухим голосом спрашивали: «Где мы?», чтобы понять, сколько им осталось жить.
В первый раз я ответила им, надеясь их утешить:
— На пути к Небу, братья мои!
Но один из них грубо оборвал меня:
— Мы не то спрашиваем, мы хотим знать, далеко ли еще.
— Мы въезжаем на улицу Сент-Оноре.
Потом, позже, когда кто-то снова задал этот вопрос, я сказала:
— Мы у заставы Сержантов. На третий вопрос я ответила:
— Мы едем мимо Пале-Эгалите.
В ответ они скрипели зубами, богохульствовали, без конца поминая имя Божье.
Повозка доехала до бельевого магазина г-жи де Кондорсе. Я надеялась напоследок увидеть ее; но все было закрыто, и в первом этаже, и во втором.
— Прощай, моя сестра по несчастью, , я передам от тебя весточку гениальному человеку, который любил тебя как муж и как отец, — прошептала я.
Один из моих спутников, тот, который сидел ближе всех ко мне, услышал мои слова; он упал мне в ноги.
— Так ты веришь в загробную жизнь? — спросил он.
— Если и не верю, то хотя бы надеюсь.
— А я не верю и не надеюсь.
И стал судорожно биться головой о скамью, на которой только что сидел.
— Что ты делаешь, несчастный! — сказала я. Он нервно рассмеялся.
— Я доказываю себе, что, раз мне больно, значит, я еще жив; а ты?
— Я жду, чтобы смертный покой доказал мне, что моя жизнь кончилась. Другой каторжник поднял голову и, глядя на меня замутившимися, налитыми кровью глазами, спросил:
— Так ты знаешь, что такое смерть?
— Нет, но скоро узнаю.
— Какое преступление ты совершила, что тебя казнят, вместе с нами?
— Никакого.
— И все-таки ты умрешь!
Потом, словно надеясь достигнуть слуха Создателя всего сущего, стал кричать:
— Бога нет! Бога нет! Бога нет!
Бедное несчастное человечество, которое верит, что Бог занят судьбой отдельных личностей, и в гордыне своей полагает, что Богу нечего делать, кроме как опекать его с самого рождения и до самой смерти! Оно всякий раз просит его совершить чудо и изменить незыблемый миропорядок в угоду его капризу или чтобы избавить его от страдания.
— Но, — сказал один из осужденных, — раз Божьей справедливости не существует, то должна была бы быть справедливость человеческая. Я крал, бил окна, высаживал двери, взламывал сундуки, перелезал через стены; и я заслужил каторгу, но не эшафот. Пусть меня пошлют в Рошфор, в Брест, в Тулон — у них есть на это право; но у них нет права лишать меня жизни!
— Послушай, — сказала я ему, — крикни это Робеспьеру, мы как раз проезжаем мимо его дома, может быть, он тебя услышит.
Каторжник издал глухой стон и встал на ноги:
— Аррасский тигр! — закричал он. — Что ты делаешь с головами, которые рубят для тебя, и с кровью, которую проливают от твоего имени?
Со всех повозок посыпались проклятия, слившись с криками толпы, начавшей терять доверие к Робеспьеру.
— Благодарю тебя, король террора, ты воссоединяешь меня с любимым, — прошептала я.
Выплеснув гнев, осужденные вновь впали в оцепенение, и над повозками снова воцарилась тишина. Впрочем, тех несчастных, что нашли в себе силы встать на ноги и кричать, было не больше трети.
Мой сосед, бившийся лбом о скамью и так и оставшийся стоять на коленях, спросил меня:
— Ты знаешь молитвы?
— Нет, — ответила я, — но я умею молиться.
— Так помолись за нас.
— Что мне просить у Бога?
— Что угодно. Ты лучше знаешь, что нам надо.
Я вспомнила первых христиан, вспомнила девственниц на арене римского цирка, которые, готовясь принять мученическую смерть, утешали тех, кто был с ними рядом.
Я подняла глаза к небу.
— Ну-ка, становитесь на колени, — сказал каторжник своим товарищам. — Она будет молиться.
Шесть каторжников упали на колени; те, кто был в других повозках и не мог нас слышать, вели себя как стадо баранов, которых ведут на базар.
— Боже мой, — сказала я, — если ты существуешь не только как недоступная нашим чувствам безграничность, не только как невидимая всемогущая сила, не только как вечное проявление творческих возможностей природы, если, как учит нас Церковь, ты принял человеческий облик, если у тебя есть глаза, чтобы видеть наши скорби, если у тебя есть уши, чтобы слышать наши молитвы, наконец, если ты вознаграждаешь в мире ином за добродетель и наказываешь за преступления, совершенные в этом мире, — соблаговоли вспомнить, когда эти люди предстанут перед тобой, что суд человеческий присвоил твои права и уже покарал их за преступления, и покарал слишком строго, поэтому не наказывай их вторично в неведомом царстве, неподвластном науке и именуемом в священных книгах
Небом! Пусть же они останутся там навечно, ибо они окупили свои грехи и вечно будут славить твое милосердие и справедливость!
— Аминь! — прошептали два или три голоса.
— Но если все не так, — продолжала я, — и дверь, в которую все мы войдем, ведет в небытие, если мы погрузимся во тьму, бесчувствие и смерть, если после жизни нет ничего, как нет ничего до нее, тогда, друзья мои, снова возблагодарим Бога, ибо, где нет чувств, там нет и боли, и тогда мы уснем навеки сном без сновидений, каким порой засыпали в этом мире после тяжелого трудового дня.
— О нет, — воскликнули каторжники, — уж лучше вечное страдание, чем вечное небытие!
— Господи! Господи! — восклицала я. — Они взывают к тебе из бездны, выслушай их, Господи!
Я, напротив, испытывала чувство радости: я встала на цыпочки и увидела гильотину, поднимавшую у всех над головами свои большие красные руки и тянувшую их к небу, куда стремится все сущее. Я дошла до того, что даже небытие, которое так страшило этих несчастных, было для меня приятнее, чем сомнение, в котором я жила уже больше двух лет.
— Мы приехали? — мрачно спросил один из каторжников.
— Мы приедем через пять минут. Другой несчастный размышлял вслух:
— Нас гильотинируют последними, потому что мы в последней повозке. Нас тридцать человек, по минуте на каждого — значит, нам осталось жить еще полчаса.
Толпа продолжала роптать на них и жалеть меня; она стала такой густой, что жандармы, которые шли перед повозками, не могли расчистить им дорогу. Пришлось генералу Анрио отлучиться с площади Революции, где он командовал казнью, и с саблей наголо в сопровождении пяти или шести жандармов, проклиная все и вся, прокладывать нам путь в толпе.
Он так сильно пришпорил коня, что, давя женщин и детей, проехал вдоль всей вереницы повозок.
Он увидел, как каторжники стоят вокруг меня на коленях.
— Почему ты не стоишь на коленях, как другие? — спросил он меня. Каторжник, который велел мне молиться за них, услышал его вопрос и встал:
— Потому что мы виновны, а она невинна, потому что мы слабые, а она сильная, потому что мы плачем, а она нас утешает.
— Ладно! — крикнул Анрио. — Еще одна героиня вроде Шарлотты Корде или г-жи Ролан; я уж думал, мы наконец избавились от всех этих бой-баб.
Потом обернулся к возчикам:
— Ну, путь свободен, вперед! И повозки поехали дальше.
Через пять минут первая повозка остановилась у подножия эшафота.
Другие остановились тоже, так как ехали прямо за ней.
Человек в карманьоле и в красном колпаке стоял у подножия эшафота между лестницей на гильотину и повозками, которые одна за другой доставляли свой груз.
Он громко называл номер и имя осужденного.
Осужденный выходил сам, или его выводили, поднимался на помост, фигура его мелькала там, потом исчезала. Раздавался глухой стук — и все кончено.
Человек в карманьоле вызывал следующий номер.
Каторжник, который рассчитал, что до него дойдет очередь через полчаса, считал эти глухие удары, каждый раз вздрагивая и испуская стон.
После шести ударов наступил перерыв.
Он вздохнул и замотал головой, чтобы стряхнуть капли пота, которые не мог вытереть.
— С первой повозкой покончено, — пробормотал он. И правда, место первой повозки заняла вторая, место второй — третья, и так далее; мы тоже подъехали к эшафоту поближе.
Удары раздались снова; несчастный продолжал считать, с каждым ударом все сильнее дрожа и бледнея.
После шестого удара снова наступила пауза и повозки снова передвинулись.
Удары возобновились, но стали слышнее, потому что мы подъехали ближе. Каторжник продолжал считать; но на номере 18 язык у него прилип к гортани, он осел, и из уст его вырвалось только хрипенье.
Мерные удары пугали своей неотвратимостью. Сейчас Казнили осужденных из предпоследней телеги, следующими были мы.
Каторжник, который велел мне молиться, поднял голову.
— Сейчас наш черед, святое дитя, благослови меня!
— Не могу, у меня руки связаны, — отвечала я.
— Повернись ко мне спиной, — сказал он.
Я повернулась к нему спиной, и он зубами развязал веревку.
Я положила руки ему на голову:
— Да смилуется над вами Господь, — сказала я ему, — и если позволено бедному созданию, которое само нуждается в благословении, благословлять других, — благословляю вас!
— И меня! И меня! — раздались еще два или три голоса. Остальные каторжники с трудом встали.
— И вас тоже, — сказала я. — Крепитесь, умрите как подобает мужчинам и христианам!
В ответ они выпрямились, а наша повозка поскольку предыдущая была уже пуста, повернулась кругом и встала на ее место.
Началась скорбная перекличка.
Мои спутники, которых выкликали одного за другим, выходили из повозки. Тот, кто считал удары, был двадцать девятым; он был без чувств, и его пришлось нести.
Тридцатый встал сам, не дожидаясь, пока его вызовут.
— Молитесь за меня, — сказал он и, когда его назвали, спокойно и решительно шагнул вперед.
Мои слова вернули отчаявшемуся спокойствие. Прежде чем положить голову на плаху, он бросил на меня последний взгляд. Я указала ему на небо. Когда его голова упала, я вышла из телеги. Человек в карманьоле преградил мне путь.
— Куда ты идешь? — спросил он удивленно.
— На смерть, — ответила я.
— Как тебя зовут?
— Ева де Шазле.
— Тебя нет в моем списке, — сказал он. Я уговаривала его пропустить меня.
— Гражданин палач, — закричал человек в карманьоле, — тут девушка, ее нет в моем списке, и у нее нет номера, что с ней делать?
Палач подошел к перилам, посмотрел на меня и сказал:
— Отвезите ее обратно в тюрьму, отложим до следующего раза.
— Зачем откладывать, раз она уже здесь? — закричал Анрио. — Давай покончим с ней сейчас, я тороплюсь, меня ждут к обеду.
— Прошу прощения, гражданин Анрио, — сказал палач с почтением, но твердо, — на днях, когда казнили бедняжку Николь, меня осыпали проклятиями и угрозами, хотя у нее был номер в списке; позавчера, когда казнили полуживого от страха Ослена, которого вполне можно было не трогать и дать ему умереть спокойно, в меня кидали камнями, хотя у него был номер и он был в списке. А сегодня появляется эта женщина: у нее нет номера и ее нет в списке! Да меня разорвут на куски! Благодарю покорно! Поначалу еще куда ни шло, но теперь все устали. Послушайте, вы слышите, как в толпе поднимается ропот?
Толпа и правда бурлила и клокотала, как море в шторм.
— Но если я решила умереть, — крикнула я палачу, — какая разница, есть я в списке или нет?
— Для меня есть разница, для меня это важно, милое дитя! — сказал палач. — Я не так уж люблю свое ремесло.
— Черт возьми! Для меня это тоже важно, — сказал человек в карманьоле, — я должен отчитаться перед Революционным трибуналом; с меня требуют тридцать голов, не тридцать одну. Счет дружбы не портит.
— Негодяй! — закричал Анрио, размахивая саблей и обращаясь к палачу. — Я приказываю тебе расправиться с этой аристократкой! И если не подчинишься, будешь иметь дело со мной.
— Граждане! — обратился палач к толпе. — Я взываю к вам! Мне приказывают казнить дитя, которого нет в моем списке. Должен ли я подчиниться?
— Нет! Нет! Нет! — закричали тысячи голосов.
— Долой Анрио! Долой палачей! — вопил народ. Анрио, как всегда полупьяный, пустил коня в толпу, туда, откуда слышались угрозы.
В ответ посыпался град камней и замелькали палки.
— Обопрись на мою руку, гражданка, — сказал человек в карманьоле. Волнение возрастало. Люди стали бросаться на эшафот, пытаясь его разрушить, жандармы спешили на помощь своему начальнику. Я хотела умереть, но не хотела, чтобы меня растерзала толпа или затоптали копытами лошади.
Я покорно пошла за человеком в карманьоле.
Люди, которые узнавали меня и думали, что я хочу спастись, расступались с криком:
— Пропустите! Пропустите!
На углу набережной Тюильри мы увидели фиакр. Человек в карманьоле открыл дверцу, втолкнул меня внутрь и сел рядом со мной.
— В монастырь кармелитов! — крикнул он вознице. Кучер пустил лошадь крупной рысью; мы помчались по набережной Тюильри, свернули на мост и въехали на Паромную улицу. Через четверть часа мы остановились перед монастырем кармелитов, два года назад превращенным в тюрьму.
Мой спутник вышел из коляски и постучал в маленькую дверцу, перед которой прогуливался часовой.
Часовой остановился и с любопытством заглянул внутрь фиакра. Убедившись, что там всего лишь женщина, он успокоился и продолжил свою прогулку.
Дверца отворилась, и показался привратник с двумя псами, напомнившими мне псов из тюрьмы Ла Форс, с которыми добряк Ферне познакомил меня в тот день, когда меня туда привезли.
— А, это ты, гражданин комиссар! — сказал привратник. — Что нового?
— Да вот, привез к тебе новую постоялицу, — ответил человек в карманьоле.
— Ты же знаешь, у нас и так все переполнено, гражданин комиссар.
— Ладно! Эта из «бывших», можешь посадить ее в ту же камеру, где уже сидят две аристократки, которых я сегодня тебе привез.
Привратник пожал плечами:
— Ну что ж, ладно, одной больше, одной меньше…
— Иди сюда! — крикнул мне человек в карманьоле.
Я вышла из фиакра и вошла в здание тюрьмы. Дверь за мной захлопнулась.
— Проходи, — сказал привратник.
— Не называйте своего настоящего имени, — шепнул мне человек в карманьоле.
Я была совершенно ошеломлена всем, что произошло, ничего не соображала и покорно делала все, что мне говорили.
— Как тебя зовут? — спросил привратник. И тут у меня с языка сорвалось твое имя:
— Элен Мере.
— В чем тебя обвиняют?
— Она сама не знает, — поспешно сказал комиссар. — Но дня через два-три все выяснится. Я займусь ею и еще вернусь.
Потом сказал мне тихо-тихо:
— Сделайте все, чтобы про вас забыли.
И он ушел, сделав мне знак не терять надежду. Ведь он-то, конечно, думал, что я дорожу жизнью. Я осталась наедине с привратником.
— У тебя есть деньги, гражданка? — спросил он.
— Нет, — ответила я.
— Тогда будешь жить, как другие заключенные.
— Как вам будет угодно.
— Пойдем.
Мы пересекли двор, потом сырым коридором он провел меня в тесную темную камеру, куда вели две ступеньки; зарешеченное оконце ее выходило в бывший монастырский сад. В этой камере, как меня уже предупредили, находились две женщины: одна из них была та самая красавица, которую я видела на углу улицы Сен-Мартен в двуколке, зацепившейся за нашу телегу; она все еще держала в зубах розовый бутон, который я ей подарила.
Она сразу узнала меня и, вскрикнув от радости, бросилась ко мне на шею.
Я также вскрикнула от радости и прижала ее к сердцу.
— Это она! Ты понимаешь, дорогая Жозефина? Это она! Какое счастье снова увидеть ее, ведь я думала, что ее казнили.
Прелестное создание, которому я бросила розовый бутон, звали Тереза Кабаррюс.
Вторая дама была Жозефина Таше де ла Пажери, вдова генерала Богарне.
Эта зарождающаяся дружба незаметной нитью соединилась с моей любовью к тебе. Не знаю почему, но в сердце моем стала возрождаться надежда, полностью утраченная.
Время от времени на дне моей души шевелилось сомнение: а вдруг ты не умер?
Мои соседки по камере прежде всего стали расспрашивать меня о том, что со мной произошло. Мое возвращение было не просто удивительным — это было нечто небывалое. Я, как Эвридика, вернулась из царства мертвых. Встретив меня в повозке смертников, получив от меня в наследство бутон розы, выросшей в тюремном дворе, Тереза не надеялась увидеть меня живой.
Я прошла под гильотиной, вместо того чтобы пройти через нее.
Я рассказала им все.
Обе они были молоды, обе любили, обе жили воспоминаниями, изнывали от нетерпения, от жажды жизни. Услышав стук в дверь, они всякий раз с трепетом переглядывались, чувствуя, как их до мозга костей охватывает страх смерти.
Они слушали меня с огромным удивлением, не веря своим ушам. Мне было семнадцать лет, я была хороша собой и, несмотря на это, устала от жизни и мечтала умереть.
При одной только мысли о том, что им предстоит увидеть, как осужденных одного за другим ведут на эшафот, как они один за другим исчезают, услышать тридцать раз подряд стук ножа гильотины, впивающегося в живую плоть, они начинали корчиться в судорогах.
Они также рассказали мне о себе.
Почему-то мне кажется, что этих двух женщин, которые так хороши собой и так величавы, непременно ждет известность в свете. Поэтому я расскажу о них подробнее.
Кроме того, если случится так, что я умру, а ты вернешься, то хорошо бы, чтобы ты познакомился с ними: они смогут передать тебе мои последние мысли. И потом, что мне делать, как не писать тебе? Когда я пишу тебе, я пытаюсь убедить себя, что ты жив. Я говорю себе: это невероятно, но вдруг когда-нибудь ты прочтешь эту рукопись? На каждой странице ты увидишь, что все мои мысли — о тебе, что я ни на мгновение не переставала любить тебя.
Тереза Кабаррюс — дочь испанского банкира; в четырнадцать лет ее выдали замуж за г-на маркиза де Фонтене.
Он был, как теперь говорят, из «бывших» — старик-маркиз, помешанный на своем дворянском гербе и своих флюгерах, верящий в неотъемлемость своих феодальных прав, игрок и распутник.
С первых же дней замужества Тереза поняла, что их брак неудачен.
Маркиз де Фонтене был душой и телом предан королю, и как только появился закон о подозрительных, он трезво оценил себя и счел себя столь подозрительным, что решил эмигрировать в Испанию.
Вместе с Терезой он отправился в путь.
В Бордо беглецы остановились у дяди Терезы, который, как и ее отец, носил фамилию Кабаррюс.
Зачем они остановились в Бордо, вместо того чтобы продолжать путь?
Зачем? Сколько раз я видела, как люди задают себе этот вопрос.
Такова была их судьба: их ждал арест в Бордо, и, быть, может, этот арест должен был предопределить всю их дальнейшую жизнь.
Пока Тереза жила у дяди, она узнала, что капитан одного английского судна, взявшийся перевезти триста эмигрантов, отказывается поднять якорь, пока не получит всех обещанных денег. Не хватало трех тысяч франков, и ни сами беглецы, ни их друзья никак не могут раздобыть эту сумму.
Они уже три дня ждут в надежде и тревоге.
Тереза, которая не распоряжается своим состоянием, просит у своего мужа три тысячи франков, но тот отвечает ей, что он сам беженец и не может пожертвовать такой крупной суммы.
Я даже передать не могу, какой глубокий покой снизошел на мою душу: мне казалось, в жилах моих течет небесная лазурь.
Погода стояла великолепная, был один из тех июньских дней в какие, бывало, мы с тобой, рука в руке, сидели предвечерней порой в беседке нашего потерянного рая и слушали, как поет соловей в зарослях жасмина.
Я велела Сантеру связать мне руки. У стены рос розовый куст, сплошь усыпанный цветами. И где только не растут розы!
Правда, цветы на этом кусте были красные, как кровь.
— Сорвите вон тот бутон и дайте мне, пожалуйста, — попросила я Сантера.
Он сорвал бутон, и я зажала его в зубах. Я наклонилась к нему, он поцеловал меня в лоб. Представляешь себе, мой дорогой, — последняя представительница рода Шазле, прощаясь с жизнью, получает поцелуй пивовара из Сент-Антуанского предместья!
Я села в последнюю повозку. Мне никто не мешал. Так редко встречаются люди, которые стараются подольститься к смерти, что никому и в голову не пришло, что я не была осуждена на казнь.
Повозок было пять, осужденных было тридцать человек, я была тридцать первой. Я искала среди моих товарищей по несчастью приятное лицо, но тщетно. Гильотина становилась все более жадной, а аристократы все более редкими.
Третьего дня, когда казнили г-жу де Сент-Амарант, из пятидесяти четырех осужденных было не больше двадцати пяти дворян. В последней партии из тридцати четырех осужденных самыми заметными фигурами были побочный сын г-на де Сийери да злосчастный депутат Ослен, приговоренный к смерти за то, что прятал женщину, которую любил. Да и Ослен был не аристократ, а патриот.
Моими товарищами были тридцать каторжников — воров-взломщиков, перед которыми не устоит ни одна дверь; они заслужили только каторгу, но за неимением лучших жертв их удостоили эшафота. Бедняжка гильотина, все лакомства она уже съела.
На мгновение мне показалось, что жандармы собираются меня высадить: так велик был контраст между мной и моими товарищами. Но повозки тронулись; я послала последний благодарный взгляд Сантеру, и мы выехали за ворота тюрьмы.
Люди — и те, которые шли за нами, и те, которые отступали, чтобы дать нам дорогу, — судя по всему, были не меньше жандармов удивлены, увидев меня в таком странном обществе, тем более что в повозке только шесть мест, а я была седьмой, поэтому все осужденные сидели, одна я стояла.
Вообще мое присутствие вызывало ропот, но то был ропот жалости. Народ устал смотреть на человеческую бойню. В толпе раздавались возгласы:
— Поглядите, какая красавица!
— Бьюсь об заклад, что ей нет и шестнадцати. Какой-то человек обернулся и крикнул:
— Я думал, после Сент-Амарант уже не будет женщин! И ропот возобновлялся, сливаясь с оскорблениями, которыми осыпали других осужденных.
На углу Железного Ряда толпа стала гуще, а сочувственные возгласы — громче.
Удивительно, как близость смерти обостряет чувства. Я слышала все, что говорилось вокруг, видела все, что происходило.
Какая-то женщина крикнула:
— Это святая, которую казнят вместе с разбойниками, чтобы искупить их вину.
— Посмотри-ка, — сказала какая-то девушка, — она держит в зубах цветок.
— Эту розу подарил ей на прощанье возлюбленный, и она хочет умереть с ней, — ответила ее подружка.
— Ну разве не убийство казнить детей! Ну что она такого могла сделать, я вас спрашиваю?
Этот гул сочувственных голосов производил на меня странное впечатление; он буквально поднимал меня над моими спутниками и, возносясь к небу впереди меня, казалось, открывал мне небесные врата.
Красивый молодой человек лет двадцати пробился сквозь толпу, подошел к самой повозке и сказал:
— Обещайте, что полюбите меня, и я рискну жизнью, чтобы вас спасти.
Я мягко покачала головой и с улыбкой подняла глаза к небу.
— Благослови вас Бог, — сказал он.
Жандармы видели, как он со мной разговаривает, и хотели схватить его, но он стал отбиваться, и толпа заслонила его.
Меня охватило чувство блаженства, какое я испытывала только прижавшись к твоей груди. Мне казалось, что, приближаясь к площади Революции, я приближаюсь к тебе. Я смотрела на небо, и моему ослепленному взору явился всемогущий Бог, излучающий сияние.
Мне казалось, что, помимо земных звуков и событий, я начинаю видеть и слышать то, что никто, кроме меня, не видит и не слышит; я слышала звуки далекой небесной гармонии; я видела, как по небу скользят прозрачные светящиеся существа.
Скопление карет на углу улицы Сен-Мартен и улицы Менял вернуло меня к действительности. Не то со стороны ла Рокетт, не то со стороны Сен-Лазара, а может быть, из Бисетра ехала двуколка; она везла с другого берега Сены дюжину заключенных, сгрудившихся между деревянными бортами.
На сей раз Комитету общественного спасения повезло: в двуколке ехали настоящие аристократы.
Пленников сопровождали четыре жандарма; наша повозка зацепила их двуколку; удар заставил меня оглядеться вокруг.
Среди заключенных была молодая женщина примерно моих лет, темноволосая, черноглазая, необычайной красоты.
Взгляды наши встретились, и — сердце сердцу весть подает — она протянула ко мне руки; но мои руки были связаны за спиной… Тогда я изо всей силы дунула — и мой розовый бутон полетел и упал к ней на колени. Она взяла его и поднесла к губам.
Потом их двуколка и наша повозка расцепились; двуколка поехала к мосту Богоматери, а наша телега продолжала свой путь к площади Революции.
Это происшествие обратило мои мысли к вещам земным и заурядным.
Я взглянула на моих товарищей по несчастью.
Было видно, как они — каждый по-своему — любят жизнь и боятся смерти.
Эти преступники, не имевшие ни чести ни совести, нераскаянные грешники, не имевшие даже политических убеждений, которые поддерживали осужденных того времени, не искали опоры ни на земле, ни на небе.
Они не смели поднять голову, боялись оглядеться вокруг; время от времени то один, то другой глухим голосом спрашивали: «Где мы?», чтобы понять, сколько им осталось жить.
В первый раз я ответила им, надеясь их утешить:
— На пути к Небу, братья мои!
Но один из них грубо оборвал меня:
— Мы не то спрашиваем, мы хотим знать, далеко ли еще.
— Мы въезжаем на улицу Сент-Оноре.
Потом, позже, когда кто-то снова задал этот вопрос, я сказала:
— Мы у заставы Сержантов. На третий вопрос я ответила:
— Мы едем мимо Пале-Эгалите.
В ответ они скрипели зубами, богохульствовали, без конца поминая имя Божье.
Повозка доехала до бельевого магазина г-жи де Кондорсе. Я надеялась напоследок увидеть ее; но все было закрыто, и в первом этаже, и во втором.
— Прощай, моя сестра по несчастью, , я передам от тебя весточку гениальному человеку, который любил тебя как муж и как отец, — прошептала я.
Один из моих спутников, тот, который сидел ближе всех ко мне, услышал мои слова; он упал мне в ноги.
— Так ты веришь в загробную жизнь? — спросил он.
— Если и не верю, то хотя бы надеюсь.
— А я не верю и не надеюсь.
И стал судорожно биться головой о скамью, на которой только что сидел.
— Что ты делаешь, несчастный! — сказала я. Он нервно рассмеялся.
— Я доказываю себе, что, раз мне больно, значит, я еще жив; а ты?
— Я жду, чтобы смертный покой доказал мне, что моя жизнь кончилась. Другой каторжник поднял голову и, глядя на меня замутившимися, налитыми кровью глазами, спросил:
— Так ты знаешь, что такое смерть?
— Нет, но скоро узнаю.
— Какое преступление ты совершила, что тебя казнят, вместе с нами?
— Никакого.
— И все-таки ты умрешь!
Потом, словно надеясь достигнуть слуха Создателя всего сущего, стал кричать:
— Бога нет! Бога нет! Бога нет!
Бедное несчастное человечество, которое верит, что Бог занят судьбой отдельных личностей, и в гордыне своей полагает, что Богу нечего делать, кроме как опекать его с самого рождения и до самой смерти! Оно всякий раз просит его совершить чудо и изменить незыблемый миропорядок в угоду его капризу или чтобы избавить его от страдания.
— Но, — сказал один из осужденных, — раз Божьей справедливости не существует, то должна была бы быть справедливость человеческая. Я крал, бил окна, высаживал двери, взламывал сундуки, перелезал через стены; и я заслужил каторгу, но не эшафот. Пусть меня пошлют в Рошфор, в Брест, в Тулон — у них есть на это право; но у них нет права лишать меня жизни!
— Послушай, — сказала я ему, — крикни это Робеспьеру, мы как раз проезжаем мимо его дома, может быть, он тебя услышит.
Каторжник издал глухой стон и встал на ноги:
— Аррасский тигр! — закричал он. — Что ты делаешь с головами, которые рубят для тебя, и с кровью, которую проливают от твоего имени?
Со всех повозок посыпались проклятия, слившись с криками толпы, начавшей терять доверие к Робеспьеру.
— Благодарю тебя, король террора, ты воссоединяешь меня с любимым, — прошептала я.
Выплеснув гнев, осужденные вновь впали в оцепенение, и над повозками снова воцарилась тишина. Впрочем, тех несчастных, что нашли в себе силы встать на ноги и кричать, было не больше трети.
Мой сосед, бившийся лбом о скамью и так и оставшийся стоять на коленях, спросил меня:
— Ты знаешь молитвы?
— Нет, — ответила я, — но я умею молиться.
— Так помолись за нас.
— Что мне просить у Бога?
— Что угодно. Ты лучше знаешь, что нам надо.
Я вспомнила первых христиан, вспомнила девственниц на арене римского цирка, которые, готовясь принять мученическую смерть, утешали тех, кто был с ними рядом.
Я подняла глаза к небу.
— Ну-ка, становитесь на колени, — сказал каторжник своим товарищам. — Она будет молиться.
Шесть каторжников упали на колени; те, кто был в других повозках и не мог нас слышать, вели себя как стадо баранов, которых ведут на базар.
— Боже мой, — сказала я, — если ты существуешь не только как недоступная нашим чувствам безграничность, не только как невидимая всемогущая сила, не только как вечное проявление творческих возможностей природы, если, как учит нас Церковь, ты принял человеческий облик, если у тебя есть глаза, чтобы видеть наши скорби, если у тебя есть уши, чтобы слышать наши молитвы, наконец, если ты вознаграждаешь в мире ином за добродетель и наказываешь за преступления, совершенные в этом мире, — соблаговоли вспомнить, когда эти люди предстанут перед тобой, что суд человеческий присвоил твои права и уже покарал их за преступления, и покарал слишком строго, поэтому не наказывай их вторично в неведомом царстве, неподвластном науке и именуемом в священных книгах
Небом! Пусть же они останутся там навечно, ибо они окупили свои грехи и вечно будут славить твое милосердие и справедливость!
— Аминь! — прошептали два или три голоса.
— Но если все не так, — продолжала я, — и дверь, в которую все мы войдем, ведет в небытие, если мы погрузимся во тьму, бесчувствие и смерть, если после жизни нет ничего, как нет ничего до нее, тогда, друзья мои, снова возблагодарим Бога, ибо, где нет чувств, там нет и боли, и тогда мы уснем навеки сном без сновидений, каким порой засыпали в этом мире после тяжелого трудового дня.
— О нет, — воскликнули каторжники, — уж лучше вечное страдание, чем вечное небытие!
— Господи! Господи! — восклицала я. — Они взывают к тебе из бездны, выслушай их, Господи!
16
Некоторое время мы ехали молча. Но вдруг по толпе пробежала сильная дрожь, она охватила и осужденных; объезжая заставу Сент-Оноре, повозки подались назад и смертники не могли видеть орудия казни, но они угадали, что подъехали к нему.Я, напротив, испытывала чувство радости: я встала на цыпочки и увидела гильотину, поднимавшую у всех над головами свои большие красные руки и тянувшую их к небу, куда стремится все сущее. Я дошла до того, что даже небытие, которое так страшило этих несчастных, было для меня приятнее, чем сомнение, в котором я жила уже больше двух лет.
— Мы приехали? — мрачно спросил один из каторжников.
— Мы приедем через пять минут. Другой несчастный размышлял вслух:
— Нас гильотинируют последними, потому что мы в последней повозке. Нас тридцать человек, по минуте на каждого — значит, нам осталось жить еще полчаса.
Толпа продолжала роптать на них и жалеть меня; она стала такой густой, что жандармы, которые шли перед повозками, не могли расчистить им дорогу. Пришлось генералу Анрио отлучиться с площади Революции, где он командовал казнью, и с саблей наголо в сопровождении пяти или шести жандармов, проклиная все и вся, прокладывать нам путь в толпе.
Он так сильно пришпорил коня, что, давя женщин и детей, проехал вдоль всей вереницы повозок.
Он увидел, как каторжники стоят вокруг меня на коленях.
— Почему ты не стоишь на коленях, как другие? — спросил он меня. Каторжник, который велел мне молиться за них, услышал его вопрос и встал:
— Потому что мы виновны, а она невинна, потому что мы слабые, а она сильная, потому что мы плачем, а она нас утешает.
— Ладно! — крикнул Анрио. — Еще одна героиня вроде Шарлотты Корде или г-жи Ролан; я уж думал, мы наконец избавились от всех этих бой-баб.
Потом обернулся к возчикам:
— Ну, путь свободен, вперед! И повозки поехали дальше.
Через пять минут первая повозка остановилась у подножия эшафота.
Другие остановились тоже, так как ехали прямо за ней.
Человек в карманьоле и в красном колпаке стоял у подножия эшафота между лестницей на гильотину и повозками, которые одна за другой доставляли свой груз.
Он громко называл номер и имя осужденного.
Осужденный выходил сам, или его выводили, поднимался на помост, фигура его мелькала там, потом исчезала. Раздавался глухой стук — и все кончено.
Человек в карманьоле вызывал следующий номер.
Каторжник, который рассчитал, что до него дойдет очередь через полчаса, считал эти глухие удары, каждый раз вздрагивая и испуская стон.
После шести ударов наступил перерыв.
Он вздохнул и замотал головой, чтобы стряхнуть капли пота, которые не мог вытереть.
— С первой повозкой покончено, — пробормотал он. И правда, место первой повозки заняла вторая, место второй — третья, и так далее; мы тоже подъехали к эшафоту поближе.
Удары раздались снова; несчастный продолжал считать, с каждым ударом все сильнее дрожа и бледнея.
После шестого удара снова наступила пауза и повозки снова передвинулись.
Удары возобновились, но стали слышнее, потому что мы подъехали ближе. Каторжник продолжал считать; но на номере 18 язык у него прилип к гортани, он осел, и из уст его вырвалось только хрипенье.
Мерные удары пугали своей неотвратимостью. Сейчас Казнили осужденных из предпоследней телеги, следующими были мы.
Каторжник, который велел мне молиться, поднял голову.
— Сейчас наш черед, святое дитя, благослови меня!
— Не могу, у меня руки связаны, — отвечала я.
— Повернись ко мне спиной, — сказал он.
Я повернулась к нему спиной, и он зубами развязал веревку.
Я положила руки ему на голову:
— Да смилуется над вами Господь, — сказала я ему, — и если позволено бедному созданию, которое само нуждается в благословении, благословлять других, — благословляю вас!
— И меня! И меня! — раздались еще два или три голоса. Остальные каторжники с трудом встали.
— И вас тоже, — сказала я. — Крепитесь, умрите как подобает мужчинам и христианам!
В ответ они выпрямились, а наша повозка поскольку предыдущая была уже пуста, повернулась кругом и встала на ее место.
Началась скорбная перекличка.
Мои спутники, которых выкликали одного за другим, выходили из повозки. Тот, кто считал удары, был двадцать девятым; он был без чувств, и его пришлось нести.
Тридцатый встал сам, не дожидаясь, пока его вызовут.
— Молитесь за меня, — сказал он и, когда его назвали, спокойно и решительно шагнул вперед.
Мои слова вернули отчаявшемуся спокойствие. Прежде чем положить голову на плаху, он бросил на меня последний взгляд. Я указала ему на небо. Когда его голова упала, я вышла из телеги. Человек в карманьоле преградил мне путь.
— Куда ты идешь? — спросил он удивленно.
— На смерть, — ответила я.
— Как тебя зовут?
— Ева де Шазле.
— Тебя нет в моем списке, — сказал он. Я уговаривала его пропустить меня.
— Гражданин палач, — закричал человек в карманьоле, — тут девушка, ее нет в моем списке, и у нее нет номера, что с ней делать?
Палач подошел к перилам, посмотрел на меня и сказал:
— Отвезите ее обратно в тюрьму, отложим до следующего раза.
— Зачем откладывать, раз она уже здесь? — закричал Анрио. — Давай покончим с ней сейчас, я тороплюсь, меня ждут к обеду.
— Прошу прощения, гражданин Анрио, — сказал палач с почтением, но твердо, — на днях, когда казнили бедняжку Николь, меня осыпали проклятиями и угрозами, хотя у нее был номер в списке; позавчера, когда казнили полуживого от страха Ослена, которого вполне можно было не трогать и дать ему умереть спокойно, в меня кидали камнями, хотя у него был номер и он был в списке. А сегодня появляется эта женщина: у нее нет номера и ее нет в списке! Да меня разорвут на куски! Благодарю покорно! Поначалу еще куда ни шло, но теперь все устали. Послушайте, вы слышите, как в толпе поднимается ропот?
Толпа и правда бурлила и клокотала, как море в шторм.
— Но если я решила умереть, — крикнула я палачу, — какая разница, есть я в списке или нет?
— Для меня есть разница, для меня это важно, милое дитя! — сказал палач. — Я не так уж люблю свое ремесло.
— Черт возьми! Для меня это тоже важно, — сказал человек в карманьоле, — я должен отчитаться перед Революционным трибуналом; с меня требуют тридцать голов, не тридцать одну. Счет дружбы не портит.
— Негодяй! — закричал Анрио, размахивая саблей и обращаясь к палачу. — Я приказываю тебе расправиться с этой аристократкой! И если не подчинишься, будешь иметь дело со мной.
— Граждане! — обратился палач к толпе. — Я взываю к вам! Мне приказывают казнить дитя, которого нет в моем списке. Должен ли я подчиниться?
— Нет! Нет! Нет! — закричали тысячи голосов.
— Долой Анрио! Долой палачей! — вопил народ. Анрио, как всегда полупьяный, пустил коня в толпу, туда, откуда слышались угрозы.
В ответ посыпался град камней и замелькали палки.
— Обопрись на мою руку, гражданка, — сказал человек в карманьоле. Волнение возрастало. Люди стали бросаться на эшафот, пытаясь его разрушить, жандармы спешили на помощь своему начальнику. Я хотела умереть, но не хотела, чтобы меня растерзала толпа или затоптали копытами лошади.
Я покорно пошла за человеком в карманьоле.
Люди, которые узнавали меня и думали, что я хочу спастись, расступались с криком:
— Пропустите! Пропустите!
На углу набережной Тюильри мы увидели фиакр. Человек в карманьоле открыл дверцу, втолкнул меня внутрь и сел рядом со мной.
— В монастырь кармелитов! — крикнул он вознице. Кучер пустил лошадь крупной рысью; мы помчались по набережной Тюильри, свернули на мост и въехали на Паромную улицу. Через четверть часа мы остановились перед монастырем кармелитов, два года назад превращенным в тюрьму.
Мой спутник вышел из коляски и постучал в маленькую дверцу, перед которой прогуливался часовой.
Часовой остановился и с любопытством заглянул внутрь фиакра. Убедившись, что там всего лишь женщина, он успокоился и продолжил свою прогулку.
Дверца отворилась, и показался привратник с двумя псами, напомнившими мне псов из тюрьмы Ла Форс, с которыми добряк Ферне познакомил меня в тот день, когда меня туда привезли.
— А, это ты, гражданин комиссар! — сказал привратник. — Что нового?
— Да вот, привез к тебе новую постоялицу, — ответил человек в карманьоле.
— Ты же знаешь, у нас и так все переполнено, гражданин комиссар.
— Ладно! Эта из «бывших», можешь посадить ее в ту же камеру, где уже сидят две аристократки, которых я сегодня тебе привез.
Привратник пожал плечами:
— Ну что ж, ладно, одной больше, одной меньше…
— Иди сюда! — крикнул мне человек в карманьоле.
Я вышла из фиакра и вошла в здание тюрьмы. Дверь за мной захлопнулась.
— Проходи, — сказал привратник.
— Не называйте своего настоящего имени, — шепнул мне человек в карманьоле.
Я была совершенно ошеломлена всем, что произошло, ничего не соображала и покорно делала все, что мне говорили.
— Как тебя зовут? — спросил привратник. И тут у меня с языка сорвалось твое имя:
— Элен Мере.
— В чем тебя обвиняют?
— Она сама не знает, — поспешно сказал комиссар. — Но дня через два-три все выяснится. Я займусь ею и еще вернусь.
Потом сказал мне тихо-тихо:
— Сделайте все, чтобы про вас забыли.
И он ушел, сделав мне знак не терять надежду. Ведь он-то, конечно, думал, что я дорожу жизнью. Я осталась наедине с привратником.
— У тебя есть деньги, гражданка? — спросил он.
— Нет, — ответила я.
— Тогда будешь жить, как другие заключенные.
— Как вам будет угодно.
— Пойдем.
Мы пересекли двор, потом сырым коридором он провел меня в тесную темную камеру, куда вели две ступеньки; зарешеченное оконце ее выходило в бывший монастырский сад. В этой камере, как меня уже предупредили, находились две женщины: одна из них была та самая красавица, которую я видела на углу улицы Сен-Мартен в двуколке, зацепившейся за нашу телегу; она все еще держала в зубах розовый бутон, который я ей подарила.
Она сразу узнала меня и, вскрикнув от радости, бросилась ко мне на шею.
Я также вскрикнула от радости и прижала ее к сердцу.
— Это она! Ты понимаешь, дорогая Жозефина? Это она! Какое счастье снова увидеть ее, ведь я думала, что ее казнили.
Прелестное создание, которому я бросила розовый бутон, звали Тереза Кабаррюс.
Вторая дама была Жозефина Таше де ла Пажери, вдова генерала Богарне.
17
Кто-то еще полюбил меня в этом мире, и я снова привязалась к жизни.Эта зарождающаяся дружба незаметной нитью соединилась с моей любовью к тебе. Не знаю почему, но в сердце моем стала возрождаться надежда, полностью утраченная.
Время от времени на дне моей души шевелилось сомнение: а вдруг ты не умер?
Мои соседки по камере прежде всего стали расспрашивать меня о том, что со мной произошло. Мое возвращение было не просто удивительным — это было нечто небывалое. Я, как Эвридика, вернулась из царства мертвых. Встретив меня в повозке смертников, получив от меня в наследство бутон розы, выросшей в тюремном дворе, Тереза не надеялась увидеть меня живой.
Я прошла под гильотиной, вместо того чтобы пройти через нее.
Я рассказала им все.
Обе они были молоды, обе любили, обе жили воспоминаниями, изнывали от нетерпения, от жажды жизни. Услышав стук в дверь, они всякий раз с трепетом переглядывались, чувствуя, как их до мозга костей охватывает страх смерти.
Они слушали меня с огромным удивлением, не веря своим ушам. Мне было семнадцать лет, я была хороша собой и, несмотря на это, устала от жизни и мечтала умереть.
При одной только мысли о том, что им предстоит увидеть, как осужденных одного за другим ведут на эшафот, как они один за другим исчезают, услышать тридцать раз подряд стук ножа гильотины, впивающегося в живую плоть, они начинали корчиться в судорогах.
Они также рассказали мне о себе.
Почему-то мне кажется, что этих двух женщин, которые так хороши собой и так величавы, непременно ждет известность в свете. Поэтому я расскажу о них подробнее.
Кроме того, если случится так, что я умру, а ты вернешься, то хорошо бы, чтобы ты познакомился с ними: они смогут передать тебе мои последние мысли. И потом, что мне делать, как не писать тебе? Когда я пишу тебе, я пытаюсь убедить себя, что ты жив. Я говорю себе: это невероятно, но вдруг когда-нибудь ты прочтешь эту рукопись? На каждой странице ты увидишь, что все мои мысли — о тебе, что я ни на мгновение не переставала любить тебя.
Тереза Кабаррюс — дочь испанского банкира; в четырнадцать лет ее выдали замуж за г-на маркиза де Фонтене.
Он был, как теперь говорят, из «бывших» — старик-маркиз, помешанный на своем дворянском гербе и своих флюгерах, верящий в неотъемлемость своих феодальных прав, игрок и распутник.
С первых же дней замужества Тереза поняла, что их брак неудачен.
Маркиз де Фонтене был душой и телом предан королю, и как только появился закон о подозрительных, он трезво оценил себя и счел себя столь подозрительным, что решил эмигрировать в Испанию.
Вместе с Терезой он отправился в путь.
В Бордо беглецы остановились у дяди Терезы, который, как и ее отец, носил фамилию Кабаррюс.
Зачем они остановились в Бордо, вместо того чтобы продолжать путь?
Зачем? Сколько раз я видела, как люди задают себе этот вопрос.
Такова была их судьба: их ждал арест в Бордо, и, быть, может, этот арест должен был предопределить всю их дальнейшую жизнь.
Пока Тереза жила у дяди, она узнала, что капитан одного английского судна, взявшийся перевезти триста эмигрантов, отказывается поднять якорь, пока не получит всех обещанных денег. Не хватало трех тысяч франков, и ни сами беглецы, ни их друзья никак не могут раздобыть эту сумму.
Они уже три дня ждут в надежде и тревоге.
Тереза, которая не распоряжается своим состоянием, просит у своего мужа три тысячи франков, но тот отвечает ей, что он сам беженец и не может пожертвовать такой крупной суммы.