Жак посмотрел на Еву: она улыбалась ангельской улыбкой.
   — Хорошо, мне нравится ваш план, и я завтра же примусь за дело.
   — Я всегда буду рядом с вами, Жак.
   Он сделал протестующее движение, но Ева лишь грустно улыбнулась в ответ:
   — С уст моих никогда не слетит ни единого слова любви, обещаю вам, — это так же верно, как то, что вы спасли мне жизнь; вот видите, я уже стала обращаться к вам на «вы»… О, это мне нелегко, — продолжала она, вытирая кончиком простыни крупные слезы, которые катились у нее из глаз, — но я привыкну. Раскаяние — это еще не все, мой друг, я должна искупить свою вину.
   — Не стоит давать вечных обещаний, Ева. Их, как вы знаете, трудно сдержать.
   Услышав в словах Жака упрек, Ева на мгновение замолчала.
   — Я покину вас, только если вы меня прогоните, Жак, — сказала она, — Так лучше?
   Жак ничего не ответил, он прижался пылающим лбом к оконному стеклу.
   — Останетесь вы в Париже или вернетесь в Аржантон, вам же нужно, чтобы кто-нибудь был рядом. Если вы женитесь и ваша жена позволит мне остаться в доме, — добавила она изменившимся голосом, — я буду ее компаньонкой, я буду читать ей вслух, прислуживать.
   — Что вы, Ева! Разве вы не богаты, разве вам не вернули состояние, принадлежавшее вашей семье?
   — Вы ошибаетесь, Жак. У меня ничего нет. Все, что мне вернули, пойдет бедным; я же хочу есть только тот хлеб, который получу из ваших рук; хочу полностью зависеть от вас, мой дорогой господин, как зависела от вас в маленьком домике в Аржантоне; я знаю, что, если я буду зависеть от вас, Жак, вы будете ко мне добрее.
   — Мы откроем в замке вашего отца больницу для местных бедняков.
   — Делайте что хотите, Жак. Единственное, чего я хочу, — это иметь маленькую комнатку в аржантонском доме. Больше я ни о чем не прошу. Вы научите меня ходить за больными, не правда ли? Я буду заботиться о женщинах и малых детях; потом, если я заражусь какой-нибудь опасной болезнью, вы будете за мной ухаживать. Я хотела бы умереть у вас на руках, Жак, потому что я глубоко уверена: когда вы будете твердо знать, что я обречена, то перед моей смертью вы обнимете меня и простите.
   — Ева!
   — Я говорю не о любви, я говорю о смерти!
   В это мгновение начали бить часы в Тюильри. Жак считал удары. Пробило три часа.
   — Вы всегда будете помнить то, что вы мне сейчас сказали? — спросил Жак торжественно.
   — Я не забуду ни одного слова.
   — Вы всегда будете помнить свои слова о том, что есть ошибки, в которых мало раскаяться: их надо искупить?
   — Всегда буду помнить.
   — Вы всегда будете помнить, что обещали посвятить себя милосердию, даже если это чревато опасностью для жизни?
   — Я уже дважды была на краю смерти. Она мне теперь не страшна.
   — А сейчас, дав эти три обещания, ложитесь спать; когда вы проснетесь, все, что вам нужно, уже будет вас ждать.
   — Доброй ночи, Жак, — сказала Ева с нежностью. Жак ничего не ответил и направился к себе, и только закрыв за собой дверь, уже в коридоре, прошептал со вздохом:
   — Так надо.
   Проснувшись наутро, Ева и вправду обнаружила на стуле около кровати шесть тонких полотняных рубашек и два белых муслиновых пеньюара.
   Жак вышел из дома на рассвете и сам сделал все эти покупки.
   На ночном столике лежал кошелек с пятьюстами франками золотом.
   Все утро один за другим приходили разные торговцы, портнихи, шьющие модные платья, шляпницы — всех их прислал Жак, чтобы из всего выбранного им для Евы она оставила лишь то, что понравится ей самой.
   К двум часам пополудни Ева была одета с головы до ног, но — странное дело! — больше всего ее порадовали деньги: они были символом зависимости, а Ева желала принадлежать Жаку в любом качестве.
   В два часа Жак принес нотариальную доверенность, уполномочивающую его, Жака Мере, распоряжаться всем движимым и недвижимым имуществом мадемуазель Элен де Шазле, включая дом со всей обстановкой по улице…
   В этом месте был пропуск.
   Еве оставалось лишь заполнить пробел и подписать документ.
   Она не стала вчитываться, покраснев, указала адрес, с улыбкой поставила свою подпись и протянула доверенность Жаку.
   — Как вы намерены поступить с вашей горничной? — осведомился Жак.
   — Заплатить ей положенное жалованье, дать вознаграждение и уволить.
   — Сколько она получает в месяц?
   — Пятьсот франков ассигнатами, но обыкновенно я даю ей луидор.
   — Как ее зовут?
   — Артемиза.
   — Хорошо. Жак ушел.
   Дом, адрес которого стоял в доверенности, находился по улице Прованс, номер 17.
   Нотариуса, заверявшего документ, звали гражданин Лубу.
   За дом было уплачено 400 000 франков ассигнатами; в ту пору ассигнаты еще не слишком обесценились, и эта сумма равнялась 60 000 франков золотом.
   Жак отправился не мешкая в небольшой дом на улице Прованс. Он представился мадемуазель Артемизе, весьма обеспокоенной отсутствием хозяйки, дал ей три луидора — один в качестве жалованья, два в подарок — и объявил, что она свободна.
   Оставшись в доме один, он стал составлять опись всего, что в нем находилось.
   Первое, что он увидел, открыв маленький секретер работы Буля, была толстая рукопись со следующей надписью:
   «Рассказ обо всем, что я думала, обо всем, что я делала, и обо всем, что со мной случилось после разлуки с моим возлюбленным Жаком Мере, написанный, чтобы он его прочел, если мы когда-нибудь встретимся вновь».
   Жак вздохнул, смахнул слезу и отложил рукопись в сторону. Она была единственной вещью в доме, не предназначенной на продажу.
   Жак послал за оценщиком.
   В эту эпоху, когда во Франции возрождался вкус к роскоши и все устраивали шумные балы и пышные празднества, предметы искусства не только не обесценились, но с каждым днем росли в цене. Оценщик дал Жаку совет показать весь дом нескольким богатым покупателям и продать его целиком, со всей обстановкой.
   Оценщик обещал сделать подробную опись к завтрашнему дню и сразу принялся за дело.
   Жак, со своей стороны, спрятав рукопись на груди между застегнутым рединготом и жилетом, написал Еве следующее послание:
   «Ева,
   поскольку ничто не задерживает Вас в Париже и, я надеюсь, Вы согласны со мной, что Вам нет нужды ждать, пока я закончу дела, которые задерживают меня здесь, Вы можете нынче вечером уехать в Аржантон; туда можно добраться бордоским дилижансом.
   Не знаю, жива ли еще старая Марта. Позвоните в дверь; если она жива, она откроет Вам; если она умерла и Вам никто не откроет, сходите к г-ну Сержану, нотариусу, на улицу Павийон. Покажите ему то место этого письма, которое имеет к нему касательство, и попросите у него ключ от дома. Кроме того, попросите его подыскать Вам горничную.
   Наконец, если г-н Сержанумер или уехал из Аржантона, позовите Базиля или Антуана, пусть они найдут слесаря и помогут ему взломать дверь.
   Когда Вы войдете в дом, Вы сами найдете чем заняться.
   Все вещи, которые Вы выбрали сегодня утром, оплачены, так что Вы ничего не потратили и все двадцать луидоров, которые я оставил Вам утром, остались нетронутыми. Их Вам хватит с лихвой, чтобы добраться до Аржантона, а вскоре приеду и я.
   Я нашел рукопись и прочту ее.
   Жак Мере».
   Жак кликнул рассыльного, дал ему стофранковый ассигнат и велел отнести письмо в гостиницу «Нант».
   Потом он снова взялся за перо и написал каждому из своих арендаторов.
   «Дорогой Риверс,
   когда я приеду, мы произведем с Вами расчеты; я прикинул, и у меня получилось, что Вы должны мне где-то около шестидесяти тысяч франков, а пока пришлите мне из них, если можете, половину, то есть тридцать тысяч, на адрес г-на Сержана, аржантонского нотариуса.
   Если эта сумма покажется Вам непомерно велика и у Вас нет таких денег, напишите мне. Вы знаете, что я питаю к Вам чувства более чем дружеские, ведь Вы радушно приняли меня, когда я был объявлен вне закона и Ваши сыновья с риском для жизни помогли мне перейти границу.
   Преданный и признательный Ваш Жак Мере».
   Примерно то же самое он написал двум другим своим арендаторам, кроме, конечно, благодарности за помощь, которой был обязан одному Риверсу.
   Таким образом, он должен был получить 80 000 франков. Вместе с деньгами, вырученными от продажи дома на улице Прованс, этого хватало на осуществление всех планов.
   После беглого осмотра оценщик определил цену дома в 65 000 франков и во столько же оценил мебель — таким образом, в распоряжении Жака оказывалось больше двухсот тысяч франков.
   Впрочем, оценщик обещал произвести к следующему дню более точные подсчеты.
   Рассыльный вернулся с ответом.
   В нем было всего четыре слова:
   «Я уезжаю. Спасибо.
   Ева».
   И в самом деле, в пять часов дилижанс в Бордо отправлялся с улицы Булуа; по счастью, в нем нашлось свободное место, мягкое и удобное, и Ева поехала в Аржантон.
   Она не взяла с собой ничего, что не имело отношения к Жаку.
   У нее оставалось только горькое и неотступное воспоминание о прошлом, которое ей не удалось оставить на дне Сены.
   На следующий день к вечеру дилижанс прибыл в Аржантон. Еву высадили на почтовой станции, где меняли лошадей.
   Она попросила рассыльного отнести ее баул, а сама пешком отправилась к дому доктора.
   Было восемь часов вечера. Моросил мелкий дождь. Все двери и ставни были закрыты.
   После Парижа, такого шумного и так ярко сверкающего огнями в этот час, на подступах к Аржантону казалось, будто спускаешься в склеп.
   Рассыльный шел впереди с фонарем в руке и баулом на плече.
   Ева шла за ним. Из глаз ее текли слезы.
   Эта тьма, эта тишина, эта грусть тяжким грузом легли ей на сердце. Она сочла, что ее возвращению в Аржантон сопутствует зловещее предзнаменование. И Ева поступила так, как делают все нежные и доверчивые сердца в подобных обстоятельствах: нежные и доверчивые сердца всегда суеверны.
   Ответ на вопрос, ждет ли ее в будущем счастье или горе, она оставила на волю случая.
   Себе же она сказала:
   «Если окажется, что Марта умерла и дом пуст, я буду всю жизнь несчастна; если Марта жива, мои несчастья скоро кончатся».
   И она ускорила шаг.
   Хотя было темно, Ева разглядела чернеющий во мраке дом доктора с лабораторией наверху.
   В лаборатории было темно, другие окна были закрыты ставнями, ниоткуда не пробивался ни один луч света.
   Ева остановилась; прижав руку к сердцу и закинув голову, она вглядывалась во тьму.
   Рассыльный, не слыша позади ее шагов, тоже остановился:
   — Вы устали, мадемуазель, — сказал он, — но сейчас не время останавливаться. Вы можете простудиться.
   Не усталость задерживала Еву: на нее нахлынули воспоминания.
   Кроме того, чем ближе она подходила, тем более темным, мрачным и необитаемым казался ей дом.
   Наконец они подошли к крыльцу.
   Рассыльный поставил баул на первую ступеньку.
   — Постучать или позвонить? — спросил он.
   Ева вспомнила, что всегда стучала в эти двери особенным образом.
   — Не надо, — ответила она, — я постучу сама.
   Когда она поднималась по ступенькам, колени у нее дрожали. Когда она взялась за молоток, рука ее была холодна как лед.
   Она постучала два раза, потом подождала секунду и постучала в третий раз.
   В ответ раздалось лишь уханье совы, поселившейся на чердаке над лабораторией Жака.
   — Боже мой! — прошептала Ева.
   Она снова постучала; рассыльный, чтобы было лучше видно, поднял фонарь повыше.
   Сова, привлеченная светом, пролетела между фонарем и Евой, едва не задев ее крылом.
   Молодая женщина слабо вскрикнула.
   Рассыльный от испуга выронил фонарь, и он погас.
   Рассыльный поднял его. Внизу, в узком окошке, мелькнул огонек.
   — Я пойду снова зажгу фонарь, — сказал он.
   — Не надо, — ответила Ева, останавливая его, — мне кажется, я слышу шум в доме.
   И правда, послышался скрип двери, потом тяжелые шаги: кто-то медленно спускался по лестнице.
   Шаги приближались. Ева трепетала, словно жизнь ее висела на волоске.
   — Кто там? — спросил дрожащий голос.
   — Я, Марта, я, — ответила Ева радостно.
   — Боже мой, наша милая барышня! — воскликнула старуха, которая даже после трехлетней разлуки узнала голос Евы.
   И она поспешно распахнула дверь.
   — А где доктор? — спросила она.
   — Он жив, — ответила Ева, — у него все хорошо. Он приедет через несколько дней.
   Марта еще больше обрадовалась.
   — Поскорей бы он приехал! Только бы повидать его перед смертью! Вот все, что я прошу у Господа.
 
   Выйдя из маленького домика на улице Прованс, Жак Мере вернулся в гостиницу «Нант». Еву он уже не застал.
   Жак вздохнул.
   Быть может, не так уж весело, когда тебе слишком быстро и охотно повинуются.
   Он послал за старьевщицей и отдал ей всю одежду, что была на Еве в тот день, когда она бросилась в Сену, вплоть до чулок и башмаков, а взамен велел старьевщице дать десять франков первому же нищему, которого она встретит по дороге.
   Но он не забыл вынуть и положить к себе в бумажник письмо маркиза де Шазле.
   Потом он велел, чтобы ему принесли ужин, заперся в комнате Евы, раскрыл рукопись и начал читать.
   Первая глава называлась: «Во Франции».

IX. РУКОПИСЬ

1
   Это случилось 14 августа 1792 года; то был самый черный день моей жизни — день, когда меня разлучили с моим любимым Жаком, рядом с которым я провела семь лет и которому поклоняюсь с тех самых пор, как себя помню.
   Я обязана ему всем. До знакомства с ним я ничего не видела, ничего не слышала, ни о чем не думала; я была похожа на те души, которые Иисус вывел из лимба, то есть из земных пределов, чтобы повести их к солнцу.
   Поэтому горе мне, если я когда-нибудь хоть на мгновение забуду о человеке, которому обязана всем!
   (Дойдя до этого места, Жак вздохнул, уронил голову на руки, по щеке его скатилась слеза и упала на рукопись. Он смахнул ее платком, вытер глаза и продолжал читать.)
   Потрясение было особенно сильным оттого, что пришло неожиданно.
   За час до того как маркиз де Шазле — я все еще не решаюсь назвать этого человека, от которого я не видела никакого добра, моим отцом — приехал за мной, я была самым счастливым созданием на свете. Через час после того как он разлучил меня с моим любимым Жаком, я была самым несчастным существом.
   Я обезумела от горя, не просто обезумела, я превратилась в совершенную дурочку. Казалось, все мысли, которые Жак с таким трудом будил во мне целых семь лет, остались у него.
   Меня увезли в замок Шазле.
   Из всего, что было в нем, из всех его огромных зал, из всей его роскошной мебели, фамильных портретов я помню только одну простую картину.
   Это портрет женщины в бальном платье.
   Мне показали на него и сказали:
   — Вот портрет твоей матери.
   — Где она, моя мать? — спросила я.
   — Она умерла.
   — Как?
   — Однажды вечером она собиралась на бал, и вдруг платье на ней вспыхнуло; она заметалась по комнатам, но от ветра огонь разгорелся еще сильнее, и, когда слуги прибежали ей на помощь, она упала бездыханной.
   В этих местах все считали, что если с кем-то из обитателей замка должно случиться несчастье, то ночью слышатся крики и в окнах пляшет огонь.
   Все кругом только и говорили о ее безгрешной жизни, вспоминали ее добрые дела, бедный люд отзывался о ней с благодарностью.
   Она была одновременно святая и мученица.
   В моем тогдашнем состоянии духа мать показалась мне единственным близким существом: это был дарованный самой природой посредник между мной и Богом.
   Я часами стояла на коленях перед ее портретом и, чем дольше я на него смотрела, тем явственнее видела, как у нее над головой светится нимб.
   Потом я вставала с колен, подходила к окну, из которого была видна дорога в Аржантон, и прижималась лицом к стеклу. Я все еще не теряла надежды, хотя и понимала, что это безумие, — я все еще не теряла надежды, что увижу, как ты едешь в замок Шазле, чтобы освободить меня.
   Поначалу меня не выпускали из дому; но, когда г-н де Шазле увидел, как я день ото дня все глубже погружаюсь в оцепенение, он сам приказал, чтобы передо мной распахнули все двери. В замке было столько слуг, что кто-нибудь из них мог постоянно следить за мной.
   Однажды, увидев, что двери раскрыты, я сама не заметила, как вышла из замка, прошла сотню шагов, села на камень и заплакала.
   Вдруг я увидела перед собой чью-то тень; я подняла голову: передо мной стоял мужчина и смотрел на меня с участием.
   Меня охватил ужас: это был тот самый человек, что приехал вместе с маркизом и комиссаром полиции забирать меня у тебя; тот самый, что за несколько дней до того приходил к тебе, мой любимый Жак, и нашел, что я очень похорошела, — словом, это был мой приемный отец Жозеф-дровосек.
   Он внушал мне отвращение; я встала и хотела уйти, но он остановил меня:
   — Не сердитесь на меня за то, что я сделал, дорогая барышня, — я не мог поступить иначе. У господина маркиза была расписка, где я своей рукой написал, что беру вас к себе в дом и обязуюсь вернуть ему по первому требованию. Он явился ко мне и сказал, что желает вас забрать. Я ничего не мог поделать.
   В голосе этого человека было столько искренности, что я снова села и сказала:
   — Я прощаю вас, Жозеф, хотя из-за вас я теперь несчастна.
   — Это не моя вина, дорогая барышня, но если я могу быть вам чем-нибудь полезен, то прикажите, и я с радостью все исполню.
   — Вы можете съездить в Аржантон, если я попрошу?
   — Конечно.
   — И можете передать письмо?
   — Безусловно.
   — Погодите, ведь у меня нет ни пера, ни чернил, и в замке мне их не дадут.
   — Я раздобуду для вас карандаш и бумагу.
   — Где вы их возьмете?
   — В соседней деревне.
   — Я подожду вас здесь. Жозеф ушел.
   Когда я вышла из замка, я услышала отчаянный собачий лай. Он не замолкал ни на минуту. Я посмотрела в ту сторону, откуда он доносился, и увидела Сципиона: его посадили на цепь, и он изо всех сил рвался ко мне.
   Бедняга Сципион! Представляешь себе, мой любимый Жак, я за всю неделю ни разу даже не вспомнила о нем!
   Вот видишь, что со мной делается, я забыла бы и о себе, если бы так не страдала.
   Для меня было большим праздником вновь увидеть Сципиона. А он просто неистовствовал от счастья.
   Жозеф вернулся с бумагой и карандашом; я написала тебе безумное письмо, суть которого сводилась к трем словам: «Я люблю тебя».
   Мой посыльный удалился; мы договорились встретиться завтра на том же месте в тот же час.
   Я боялась, что Сципиона не пустят ко мне в комнату, но никто не обратил на него ни малейшего внимания.
   Я говорила с ним и никак не могла наговориться; как безумная, без конца повторяла ему твое имя, и он всякий раз, слыша его и узнавая либо само имя, либо тон, каким оно произносилось, тихо и нежно скулил, словно тоже хотел сказать: «Я люблю тебя».
   Проснувшись на рассвете, я сразу бросилась к окну; я думала, что Жозеф ночевал у тебя в Аржантоне и придет утром.
   Но ошиблась, он вернулся еще ночью. Выйдя из замка, я увидела, что около камня, на котором я сидела вчера, на траве лежит мужчина и притворяется спящим.
   Я подошла: это был он; поглядев на него, я сразу поняла, что он принес плохие новости.
   И правда, ты уехал, мой любимый Жак, и не сказал куда.
   Жозеф вернул мне мое письмо.
   Я разорвала его на мелкие кусочки и развеяла их по ветру. Мне казалось, что это не листок бумаги, мне казалось, что это мое сердце разрывается на части.
   Жозеф был в отчаянии.
   — Значит, я ничего не могу для вас сделать? — спросил он.
   — Можете, — ответила я. — Вы можете рассказать мне о нем.
   Тогда он рассказал мне о тебе и о том, как ты меня нашел, и в его рассказе были не только те подробности, которые я знала, но и много такого, чего я не знала. Он рассказал, какие чудеса ты творил с бешеными животными: как ты обуздывал лошадей, быков, как ты укротил Сципиона; он показал мне углубление в стене, куда забилась собака и откуда ты выманил ее, заставив подползти к тебе на брюхе; потом он перешел от животных к людям и стал рассказывать мне, какой ты чудесный доктор, как ты спас ребенка, которого укусила гадюка, высосав яд из раны, как ты сумел сохранить руку охотнику, который ненароком изувечил ее в лесу. Зачем мне перечислять тебе, мой дорогой Жак, все эти рассказы, которые я готова слушать снова и снова? Но вот однажды Жозеф пришел, и не успела я раскрыть рта, как он спросил:
   — Мадемуазель, вы знаете новость?
   — Какую?
   — Господин маркиз уезжает; он эмигрирует.
   Я сразу подумала о переменах, которые повлечет за собой отъезд маркиза, о свободе, которая меня ждет.
   — Вы уверены? — воскликнула я, не в силах сдержать радости.
   — Сегодня ночью его друзья собираются в замке; они будут держать совет, как им уехать, и когда обсудят, каким образом лучше бежать, то отправятся в путь.
   — Но кто сказал вам об этом, Жозеф? Ведь вы, кажется, не входите в число близких друзей маркиза.
   — Нет. Но он знает, что я очень меткий стрелок и могу убить кролика, как только он выглянет из норы, и подстрелить болотного кулика, как только он взлетит, поэтому он хотел бы взять меня с собой.
   — И он предложил вам ехать с ним?
   — Да. Но я ведь сам из народа и потому на стороне народа. Так что я отказался. «Господин маркиз, — сказал я, — если я и буду воевать, то не с вами, а против вас». — «Но я знаю, — сказал маркиз, — ты человек честный и никому не расскажешь, что я собираюсь эмигрировать». Ну, а поскольку от вас это не секрет — ведь вы не выдадите вашего отца, — то я предупреждаю вас заранее, чтобы вы могли подготовиться.
   — Я все равно ничего не могу сделать, — отвечала я, — у меня нет ничего своего, я целиком в его власти — так что мне остается только положиться на волю Божью.
   На следующее утро после прихода Жозефа отец прислал за мной.
   Это был наш второй разговор с тех пор, как он увез меня от тебя, мой любимый! В первый раз он спросил, хочу я обедать вместе со всеми или у себя в комнате; я ответила, что у себя в комнате; в разлуке с любимым человеком одиночество до некоторой степени заменяет его общество: можно предаваться мысленной беседе с ним.
   Я пошла к маркизу.
   Он сразу приступил к делу.
   — Дочь моя, — сказал он, — обстоятельства складываются таким образом, что мне приходится покинуть пределы Франции; причем мои взгляды, мое положение в обществе, мой дворянский титул побуждают меня выступить с оружием в руках на стороне принцев. Через неделю я буду в распоряжении герцога Бурбонского.
   Я вздрогнула.
   — Не тревожьтесь обо мне, — сказал он. — У меня надежный способ покинуть Францию. Что касается вас, то вы ничем не рискуете, у вас нет никаких обязательств, поэтому вы поселитесь в Бурже у вашей тетушки: она приедет за вами завтра. Вы хотите мне что-нибудь возразить?
   — Нет, сударь, мне остается только повиноваться.
   — Если наше пребывание за границей затянется или ваше пребывание во Франции станет небезопасным, я напишу вам, вы приедете ко мне и мы останемся за пределами Франции, пока не закончится эта подлая революция, которая, впрочем, я надеюсь, продлится недолго. Поскольку я скоро уезжаю — дня через три-четыре, — я буду рад, если в эти дни вы будете выходить к столу и обедать вместе с нами.
   Я поклонилась, дав ему понять, что согласна.
   Молодые дворяне, которые держали совет в замке прошлой ночью, еще не уехали, ибо за столом собралось двенадцать человек.
   Он представил меня им, и я очень быстро поняла, зачем он это сделал. Трое или четверо из них были молоды, хороши собой, статны. Отец хотел узнать, не привлечет ли кто-нибудь из них мое внимание.
   Верно, мой отец никого не любил, раз ему могла прийти в голову подобная мысль! Он думает, что через двенадцать дней после того, как я рассталась с тобой, моя жизнь, с тобой, моя душа, с тобой, мой любимый Жак, я могу остановить свой взор на другом мужчине!
   Я даже не рассердилась на отца за такое предположение, а только молча пожала плечами.
   На следующий день приехала моя тетушка. Я никогда ее прежде не видела. Это высокая сухощавая старая дева, богомолка и ханжа; похоже, она никогда не была красивой, а значит, никогда не была молодой.
   Отец ее, не сумевший выдать дочь замуж, сделал ее канониссой.
   В 1789 году она покинула стены монастыря и снова появилась в обществе; мой отец платил ей содержание — шесть или восемь тысяч ливров в год.
   Она не захотела покидать свой любимый Бурж и переезжать в замок Шазле, поэтому сняла дом в Бурже.
   Через несколько лет после моего рождения ей сообщили о моем уродстве и слабоумии; после этого маркиз ей вообще ничего обо мне не писал.
   Когда отец вдруг написал ей, попросил приехать и забрать меня, она приготовилась увидеть ужасную уродку с бессмысленными глазами, которая мотает головой из стороны в сторону, а свои желания выражает нечленораздельным мычанием.
   Я уже полчаса стояла перед ней, а она все еще ждала, когда я приду. Наконец она попросила, чтобы к ней привели племянницу, и когда ей объяснили, что я у нее перед глазами, она подскочила от удивления.
   Думаю, моя достойная тетушка, давшая маркизу обещание присматривать за мной, предпочла бы увидеть меня более уродливой и более тупоумной. Но я тихонько сказала ей:
   — Не обессудьте, милая тетушка, такой он меня любит, такой я и останусь.
   Мы должны были уехать завтра, маркиз — в ночь на послезавтра. С ним ехали несколько беррийских дворян и полсотни крестьян, которым он обещал платить по пятьдесят су в день.