Страница:
навоз и заплесневелые остатки запасов зерна, там устроили нечто вроде
клуба. Намилим отрядил Карала в помощь чистящим помещение, и сардинец
проявил необычайное старание, особенно когда среди хлама на полу нашел
несколько медяков.
Накануне вечером в клубе состоялось собрание, прошедшее с огромным
успехом. Главными ораторами были сириец с большим хеттским носом и
греческий проповедник-киник. Сириец поделился своим богатым опытом
организации ремесленников и стачечной борьбы в промышленных городах
Востока, - опытом, пришедшимся как нельзя более кстати, так как на
протяжении последнего месяца в Кар-Хадаште было несколько стачек.
"Используйте в политической борьбе любого союзника, - сказал сириец, - но
не забывайте, что, когда дело идет о жалованье, никто вам не поможет,
кроме вас самих". Он говорил о том, что в Кар-Хадаште в производстве
занята сравнительно большая часть свободной рабочей силы; на Востоке, а в
конечном счете и в Греции, главная трудность состояла в том, что там были
большие излишки рабочей силы невольников, и это приводило к значительному
снижению жизненного уровня населения.
После сирийца встал киник, тощий человек с коротко подстриженными
пепельными волосами и с сумой странника на боку. По его словам, он прибыл
с Кипра. Странные люди эти киники! Питаются тем, что им подают, или дикими
ягодами и отказываются от денег. Киник затронул вопросы, которые сириец
постарался затушевать. Намерены ли ремесленники бороться против рабов или
же они будут бороться плечом к плечу с ними? "Короче говоря, осмелитесь ли
вы выступить против самого рабства? Я призываю вас к братству с людьми.
Поработив своего брата, вы порабощаете собственную душу". Тут было над чем
подумать.
Намилим разыскал старого сторожа, - он стоял посреди самого большого
помещения клуба и потирал подбородок.
- Не отрицаю, что вы хорошенько почистили здесь, - сказал старикан, -
но вы убрали кормушки без официального на то разрешения.
Его больше всего беспокоило, что он не знал, кому об этом доложить. В
такое смутное время не поймешь, кто находится у власти или, того хуже, кто
завтра будет у власти. Однако он по-прежнему получал свое жалованье, хотя
писари в Казначействе бросали на него косые взгляды.
- Я возьму ответственность на себя, - сказал Намилим, недавно избранный
секретарем клуба.
- А не можешь ли ты дать мне об этом бумажку? - спросил сторож. - И с
какой-нибудь печатью на ней.
- Разумеется, - ответил Намилим, который как раз заказал гравированную
печать для Секции. Ему сделали ее по дешевке из куска низкокачественного
малахита, и он надеялся, что этот расход не вызовет возражений. - Я еще
хотел спросить тебя о светильниках. Их кто-то украл. Посмотри, вот рычаг
для поднятия их, а вот кольца в потолке.
- Я могу доказать, что они исчезли до моего вступления в должность, -
дрожащим голосом произнес сторож. Но в конце концов он заявил, что
несколько светильников, может, были убраны на склад в дальней части
крепостной стены, находящийся в его ведении.
Намилим отправился домой в наилучшем расположении духа. Приблизившись к
лавке, он заметил человека с большим свертком под мышкой. Намилиму
показалось, что этот парень вертелся здесь, когда сам он уходил из дому.
- Как с артишоками? - спросил он Карала.
Во дворе Хотмилк напевала ту же песенку, но уже другой куплет:
Я хотел бы быть твоей алой туфелькой,
Первой вещью твоей по утрам...
Тут человек со свертком под мышкой вошел в лавку и сказал хриплым
голосом:
- Хочу кое-что показать тебе, хозяин. Новый сорт овощей. - Он повел
бровями в сторону Карала, который с великим удовольствием лакомился
зеленым горохом.
- Ступай вымой еще раз алтарь козьим молоком, - приказал ему Намилим. В
человеке со свертком было что-то крайне неприятное, и Намилим решил
выяснить, в чем дело.
Когда Карал ушел, незнакомец, осторожно оглянувшись по сторонам, начал
разворачивать сверток, продолжая бормотать что-то о чудесном новом сорте,
овощей.
- Да ведь это обыкновенная капуста! - воскликнул Намилим. Правда, кочан
был очень крупный, но в общем ничего особенного.
- А кочерыжка? - ухмыльнулся незнакомец, передавая кочан Намилиму. -
Взгляни!
Намилим взял кочан и чуть не уронил его. Он был тяжелый, словно
каменный.
- Что такое? - спросил он, прижимая кочан к животу и разворачивая
листья. Кочерыжка была вынута, а вместо нее засунут мешочек, судя по весу
и выпуклостям, набитый золотыми монетами. - Для чего это?
- Удивительная капуста, - сказал незнакомец, придвигаясь ближе. -
Некоторые твои друзья хотели бы подарить ее тебе в награду за твою добрую
волю. Вот и все. В огороде, где она выросла, таких кочанов хоть отбавляй.
- Он захихикал. - Ты только должен отплатить доброй волей...
Намилима наконец осенило:
- А, подкуп... Кто тебя послал? Впрочем, что спрашивать... Но почему ты
подумал, что меня можно купить? Теперь не старое время... - И тут он
понял, что в старое время не посмел бы отвергнуть попытку богачей купить
его, даже если бы мешочек содержал всего лишь несколько медяков с
обрезанными краями. Но прошли те времена, теперь человек может иметь
чувство собственного достоинства! Намилим возвысил голос, однако лишь
отчасти по адресу этого хихикающего негодяя, пытающегося подкупить его;
своим криком Намилим выражал возмущение тем человеком, каким он сам был в
проклятое старое время.
- Нечего шуметь, - прошипел агент, хватая кочан.
В эту минуту вернулся Карал, который, услышав громкий голос хозяина,
решил, что его зовут. Вбежав в лавку, он увидел, как незнакомец отнимает у
Намилима кочан.
- Караул! Грабят! - заревел Карал и кинулся на агента. Он выбил из его
рук кочан, но агент вырвался и побежал вниз по улице, преследуемый
пронзительно орущим сардинцем. Со двора прибежала перепуганная Хотмилк;
видя, что Намилим цел и невредим, она обхватила руками его шею и
всхлипнула. Ему приятно было вдыхать нежный запах ее волос; непокорный
завиток щекотал его ноздри; одна из ее спиральных сережек расстегнулась и
упала на пол. Он обнял Хотмилк и приподнял ее лицо.
- Ну будет, будет... - успокаивал он ее.
Карал вернулся, тяжело дыша.
- Его укусила собака, но он все же удрал.
- Молодец, - похвалил его Намилим и, отстранив от себя Хотмилк, взял
гранат и протянул его Каралу; сардинец принял гранат с подобающей
скромностью и явно колебался, съесть его или сохранить на память. Тут
только Намилим вспомнил о кочане. Как быть? Ему было противно даже
прикоснуться к деньгам, словно они могли околдовать его и против воли
сделать предателем. Но не выбрасывать же деньги на ветер! И вдруг он нашел
выход. Да, конечно, он передаст деньги в братство. "Дар неизвестного
друга". Эти деньги будут очень кстати! На них можно обставить все
помещение клуба.
- Слушай, жена, - сказал он, следуя за Хотмилк во двор. - Зажарь-ка
курицу к обеду, и давай купим целый поднос пирожных в лавке Масилута - тех
самых, которые ты так любишь. - И увидев ее радостное лицо, он решил, что
должен еще что-нибудь сделать для нее. Да, он купит ей красивый
эмалированный ящичек для нарда вместо того уродливого свинцового.
Она, разумеется, ничего не говорила, однако Барак считал необходимым
делать ей все новые подарки. Возможно, он сам был виноват, начав строить
их взаимоотношения на таких началах. Не имея, возможности каждый раз
приносить столь дорогую вещь, как та тиара, он боялся оказаться в ложном
положении, то есть не на должном уровне царской щедрости, если придет с
пустыми руками. Что касается всего прочего, то он был ошеломлен полнотой
чувств, которыми его обволакивала Дельфион. Он никогда не подозревал, что
может существовать такая женщина. Дельфион казалась тысячью женщин и была
более недосягаемой, чем когда-либо; она погружала его в утонченное
очарование и возбуждение, которое одурманивало и переполняло его. В иные
минуты его охватывал страх и он хотел бежать. Как он мог удержать эту
тысячу женщин, если каждая из них любила по-своему? Да, он тонул, но не
мог ничего с собой поделать и продолжал тонуть.
Представление о бегстве для него было связано с Дельфион как пламенной
целью этого бегства. Но как только он продумывал эту мысль до конца и
воображал себя убежавшим от нее, он чувствовал только опустошительные
ветры одинокой жизни. Он не мог бы жить без нее. Его не тревожила
опасность умереть от непомерности ее требований, но он страшился, как бы в
конце концов не оказаться лишь высушенной оболочкой мужчины.
Его тревожило также отсутствие денег. Он вытянул, сколько мог, у
домоправителя Озмилка; затем стал брать кредит в лавках, под конец начал
брать в долг. Сыну Озмилка не так уж трудно было получать кредит и займы.
Но рано или поздно кто-нибудь из его кредиторов, несомненно, шепнет о его
долгах Озмилку. Барак предпочитал об этом не думать. Он старательно
избегал отца, и это было нетрудно, так как со дня Народного собрания
Озмилк целиком ушел в какие-то таинственные дела. Он и Гербал встречались
с некоторыми другими членами Сотни в верхних помещениях Сената, над
главным портиком, а дома у него всегда был какой-то отсутствующий вид. Все
же Барак нередко чувствовал на себе пристальный взгляд отца, и это отнюдь
не было ему приятно.
Мать Барака, Батнаамат, в последнее время зачастила в храм Танит пнэ
Баал и молилась о том, чтобы злые люди были наказаны, а добрые (то есть
те, у кого много добра) прощены. Но, сколько Барак ее помнил, она никогда
не играла в доме никакой роли и даже не протестовала, когда ее муж
приводил в дом наложниц. Пока она могла всласть бранить прислуживавших ей
девушек, она была вполне довольна; она знала, что может положиться на
Озмилка в отношении уважения ее законных прав, и Барак был склонен думать,
что она всячески подстрекала девушек на проступки, чтобы потом их жестоко
наказывать. В сущности, Барак уже много лет почти ничего не знал о том,
что происходит на женской половине дома; до него доходили лишь кое-какие
сплетни от рабов.
Однажды утром, когда Барак уже собрался ускользнуть из дому, чтобы
пойти купить перстень для Дельфион, отец окликнул его. Он вернулся в
приемный зал. Отец, мрачно сдвинув брови, стоял между двумя старинными
египетскими колоннами, держа в руках какие-то бумаги.
- Да, господин? - спросил Барак.
- Ты редко бываешь дома в последнее время и не являешься за
поручениями. - Холодный взгляд отца пронзил Барака; он хотел уже
покаяться, упасть на изразцовый пол, обхватить колени отца. Но Озмилк
продолжал: - У меня есть дело для тебя. Следуй за мной.
Они прошли мимо статуи Гермеса Скопаса (в далеком прошлом похищенной из
Сицилии) в рабочую комнату Озмилка.
- Я намерен доверить тебе важную миссию, - сказал Озмилк уже менее
сурово. После того как Барак пробормотал благодарность, отец добавил: - Ты
отвезешь письмо в Сиракузы.
Барака охватили противоречивые чувства: облегчение от того, что отец
ничего не сказал о Дельфион и о покупке драгоценностей, и отчаяние при
мысли, что он уедет из Кар-Хадашта, от Дельфион, на долгие недели, а может
быть, и месяцы. Ему пришла в голову шальная мысль: тайком взять с собой в
путешествие и Дельфион. Тут он заметил, что Озмилк внимательно за ним
наблюдает.
- Твои слова для меня закон, - только и осмелился вымолвить Барак.
Озмилк, казалось, несколько смягчился.
- Ты хорошо говоришь, как и должен говорить сын, послушный сын.
Барака снова обуял ужас, что сейчас все раскроется; и от этого мысль о
поездке в Сиракузы не казалась уже столь страшной. Все ничего, лишь бы
Озмилк не узнал о его долгах и ничего не говорил о Дельфион. Барак никак
не мог понять, известно ли что-нибудь Озмилку или он просто считает сына
бездельником.
Однако когда отец приказал сделать все приготовления и через два дня
отплыть в Сиракузы, а затем отпустил его, Барак почувствовал себя глубоко
несчастным. Как сможет он столько времени оставаться вдали от Дельфион?
Если он лишится ее, жизнь потеряет для него всякий смысл. Он как безумный
бросился рыскать по всем ювелирным лавкам, где пользовался кредитом, и
набрал целую сумку драгоценностей. Остатки здравого смысла он употребил на
то, чтобы подсчитать, сколько без риска можно взять у каждого ювелира, и
выбирал украшения, не интересуясь их художественными достоинствами. Его
интересовало лишь количество и реальная ценность.
С полной сумкой в онемевшей от непомерной тяжести руке он отправился к
Дельфион. Она была наверху, в спальне, и ожидала его.
- Это ты? - спросила Дельфион. Она лежала спиной к двери и читала
свиток.
- Да, - сказал он низким, напряженным голосом, но она, казалось, этого
не заметила.
- Я хочу сначала кончить! - и она продолжала читать, не обращая на него
внимания.
Барак тихо поставил сумку на пол и принялся выкладывать из нее
драгоценности. Он уже разложил на ковре половину их, как вдруг обнаружил,
что Дельфион повернулась и в изумлении уставилась на него. Вместо того
чтобы расставить на ковре остальные сокровища, он высыпал их сверкающей
грудой. Звон металла заглушил ее восклицание.
- Это для тебя! - промолвил он беспомощно. - Все, что я мог достать.
На нее напал смех. Этот смех ужаснул его, он отказывался понять, как
можно смеяться при виде такого богатства. Можно, конечно, смеяться от
счастья. Но Дельфион смеялась совсем не так, как смеются от радости. Барак
не знал, как назвать этот смех, но он был не радостным.
- Неужели ты этого не хочешь? - спросил он, подавленный.
- Конечно, хочу, - ответила она, садясь на край ложа. - Ты слишком
очарователен, этого не выразить словами. Неужели все это настоящие
драгоценности? - Были минуты, когда она видела в нем лишь мальчишку, и
тогда она его любила.
- О да, - пылко заверил он. - Ведь ты не думаешь, что я могу принести
тебе фальшивые, правда? Здесь нет ни крошки страза. У меня чуть руки не
отвалились, пока я донес этот груз. - Он согнул правую руку. - Поверь, не
многие могли бы тащить такую ношу. Понимаешь, я не мог нести сумку на
плече: это было бы неприлично здесь в городе, где каждый знает моего отца.
И я остерегался наклоняться в сторону - это вызвало бы у людей ненужное
любопытство...
- Но почему надо было нести именно золото, серебро и драгоценные камни,
чтобы испытать силу твоих мускулов? Несколько больших кирпичей сослужили
бы ту же службу.
- Что ты хочешь сказать? - спросил он, сбитый с толку. - А тебя бы
обрадовало, если бы я принес кучу кирпичей?
- Поди же сюда, - сказала она, и Барак, переступив через свои
сокровища, заключил ее в объятия. Тут только он вспомнил, что не сказал ей
о предстоящем ему путешествии в Сиракузы. Он был так глубоко несчастен,
что ему казалось - все знают об этом, и он не стал рассказывать о своем
горе Дельфион. Теперь, когда он обнимал ее и она была так нежна с ним,
нежна более, чем когда-либо, он был не в силах нарушить чары и дать выход
своему отчаянию.
Но от действительности никуда не уйдешь. Он будет сослан в Сиракузы на
много недель. После часа, проведенного в попытках забыть об этом,
притвориться, что ему удастся уговорить отца послать кого-нибудь другого,
он застонал и спрятал лицо на ее груди.
- Я умру... - сказал он.
- Почему? - спросила она спокойно, играя его волосами.
Ее тон задел его, но он не хотел усложнить положение своими упреками.
Стряхнув с себя оцепенение, он поднялся и сказал более или менее обычным
голосом:
- Отец посылает меня в Сиракузы по важному делу.
- Что ж, это очень приятное путешествие.
- Ты хочешь сказать, что поедешь со мной? - вскричал он с жаром.
- О чем он говорит? - сказала она и снова вытянулась на ложе, откинув
волосы на плечо.
- А ты не хотела бы поехать со мной? Это можно было бы устроить.
- Не сомневаюсь. Но едва ля это меня устроит.
- Ты меня совсем не любишь? - спросил он жалобно.
- Праздный вопрос! Я буду здесь, когда ты вернешься. Тогда и спросишь.
- Вот этого-то я и боюсь. О Дельфион, ведь ты не забудешь меня? Ты не
бросишь меня ради другого?
- Если бы я решила это сделать, то сделала бы независимо от того, здесь
ты или нет.
- Обещай мне быть... - он не мог произнести слова "верной". Это
всколыхнуло бы в нем невыраженное сомнение в том, верна ли она ему теперь,
когда он рядом. - Обещай, что все будет по-прежнему, когда я вернусь.
- Как я могу обещать тебе это? - сказала она терпеливо, словно отвечая
упрямому ребенку. - Я уже буду другая. И ты будешь другой. И мир будет
другой.
- Я буду тем же! - Он стал ее умолять. - Не терзай меня, скажи, что мне
можно будет прийти к тебе, когда я вернусь.
- Ты воображаешь, что я запру перед тобой двери?
- Я принесу тебе еще много драгоценностей, - сказал он, махнув рукой на
груду золота.
- Думаю, тебе лучше взять все это обратно, - сказала она холодно. - Я
не хочу этого, я ничего не хочу от тебя, если ты считаешь, что из-за своих
даров можешь ставить мне условия. Собственно говоря, я никогда у тебя
ничего не просила...
Барак не мог этого отрицать. И все же в глубине его души таилась весьма
не лестная для него уверенность, что он никогда не добился бы ее без
подарков, которыми он, кстати, очень гордился. Он снова стал ее умолять,
требовать обещаний, которые она отказывалась дать. В конце концов ему
пришлось уйти, удовлетворившись теми жалкими крохами надежды, которые она
ему оставила. По ее тону он должен был заключить, что, само собой понятно,
ничего не изменится и его путешествие просто на время прервет прочно
установившиеся отношения. Если б только он мог быть уверен, что по
возвращении достанет новые кредиты, ему стало бы легче. Его вдруг охватила
такая ярость против отца, что он бессильно приник к стене и стоял так, меж
тем как прохожие толкали и бранили его. Если бы только отец его умер!
Известие об отъезде Барака глубоко взволновало Дельфион, хотя она
старалась не показать ему этого. До отъезда у него был еще более печальный
разговор с нею, во время которого она сохраняла свой дружелюбно-упрямый
тон. Она не давала ему никакого повода для отчаяния, но и для надежды
тоже; она лишь обращалась с ним, как с неразумным ребенком, пристающим с
вопросами, на которые не так-то просто ответить; в подобных случаях ничего
не остается делать, кроме как запастись терпением и отвлекать его
внимание. И вот Барак уехал, она осталась одна, и вокруг образовалась
пустота. Ненавидит ли она его еще? Если и да, то, во всяком случае, не
совсем так, как прежде. Ее давнишний замысел - побудить его к ссоре с
отцом - казался ей теперь низким и недостойным; она давно об этом забыла.
Нет, он ей нравился; в нем было много хорошего. Он был щедр, смел,
энергичен, так же как, впрочем, и избалован, и жаден, и жесток, когда не
исполнялись его желания. Но какая-то ее часть презирала его, как она
презирала и себя, за то, что нуждалась в нем. Благодаря ему мир сохранял
для нее еще некоторый смысл. Даже презрение к себе оживляло ее ум все
новыми восприятиями. Она теперь была в полном разладе с собой и как бы
говорила себе: очень хорошо, обостряй этот разлад, сколько можешь. В
мыслях она отделяла от себя свою чувственность как осознанный порок. Но с
какой целью? Чтобы одолеть его и освободиться от него или чтобы дать ему
одолеть и поработить себя? Она начала бояться, что у нее нет выбора, что
эта вторая возможность из двух стала ее судьбой. В основе ее возбуждения
лежало чувство оскорбленного достоинства. Облегчение наступало лишь в те
минуты, когда он усиливал в ней ее нестерпимый стыд. Я все же ненавижу
его, - думала она.
Прошла неделя после отъезда Барака, и ее беспокойство нашло
определенное выражение. Она поняла свой страх перед жизнью, и этот страх
стал невыносим. Однажды вечером она вышла на улицу в сопровождении
Фронезион - это имя Пардалиска дала новой девушке, взятой вместо Хоталат.
Они были в старых плащах, чтобы не привлекать к себе внимания. Ничего
особенного не случилось, если не считать того, что какая-то компания гуляк
сделала нерешительную попытку прижать их к стене. После этого Дельфион
хорошо спала, и ее беспокойство несколько улеглось. Она чувствовала:
что-то происходит в глубине ее души. Мир, представлялось ей, становится
другим, пусть даже совсем незаметно, и она поняла, что сама меняется. Она
попросила Фронезион рассказать ей о своем детстве, ее начала интересовать
политическая жизнь города.
У Дельфион теперь было с кем поговорить о политических событиях. У нее
в качестве квартиранта жил Хармид с Главконом (он, разумеется, не платил
за квартиру, хотя беспрестанно уверял, что когда-нибудь обязательно
заплатит). Хармид пришел к ней после постигшего его несчастья весь в
слезах.
- Сами деньги не имеют для меня никакого значения, - жаловался он. - Но
я потрясен и уничтожен вероломством людским. Это единственное, с чем я не
могу примириться.
Он сказал, что у него нет ни гроша, однако, как Пардалиска позднее
узнала от Главкона, у Хармида осталась некая сумма, вырученная от продажи
двух рабов, и различные безделушки, которые он хранил в желтом
лакированном шкафчике. Это, конечно, было немного, и нельзя было винить
его за то, что он хотел отложить кое-что про черный день, хотя, думала
Дельфион, он мог бы и не врать ей. Столь же лживыми были и другие его
выдумки. Например, он сказал, будто после своего несчастья пришел прямо к
ней потому, что она единственная из всей греческой колонии в Кар-Хадаште
может понять его переживания и проявить к нему душевную чуткость. Но потом
она узнала, опять-таки через всеведущую болтушку Пардалиску, что Хармид
сначала толкнулся к купцу Калликлу, с которым часто пировал, когда был
платежеспособен, а Калликл указал ему на дверь. Говорили также о
неприятной сцене в храме Деметры, когда Блефарон, ведавший финансами
храма, оскорбительно приставал к Хармиду, требуя обещанного денежного
пожертвования.
Дельфион не могла скрыть улыбки, когда Хармид стал распространяться о
ее чуткости и тактичности, ибо она действительно проявила немало
тактичности, слушая его россказни. А ведь ничего не стоило бы вскользь
заметить, что ей известно, как отзывался о ней Хармид в доме Калликла.
"Никто, кроме прогоревших шлюх, не станет приезжать из Коринфа в такой
город, как Кар-Хадашт", - сказал он. И еще: "Она, должно быть, была
довольно красива в молодости. Единственное, о чем она думает, это деньги".
И так далее в том же духе. Все это оскорбляло ее, вероятно, не столько
само по себе, сколько потому, что Пардалиска смаковала эти сплетни,
пересказывая их, но, по правде говоря, она не особенно удивлялась: ей было
хорошо известно, что Хармид принадлежал к типу людей, которые ради
красного словца не пощадят и друга, особенно отсутствующего. Он и ей
рассказывал всякие гадости про других. И все же он был страшно расстроен,
по крайней мере в этом он был вполне честен. А в данный момент он был
подавлен и потому искренен в своих изъявлениях благодарности.
- Пока у меня есть дом, я всегда буду рада приютить тебя, - сказала
Дельфион. - И Главкона тоже, разумеется.
Хармид, в избытке скромности, настоял на том, чтобы ему отвели самую
маленькую каморку в дальнем конце дома, и только всех обеспокоил этим:
комнатку занимал единственный в доме раб, которого пришлось выдворить
оттуда, и так как для него не нашлось другого помещения, в конце концов
над кухней соорудили еще одну комнату, с наружной лестницей. Однако все
это прошло мимо внимания Хармида. Он черпал утешение лишь в том унижении,
которому подвергалась его душа.
- Навязался я вам на шею, старый лодырь, обуза для всех, фигляр,
которого едва терпят, - говорил он с грустной улыбкой. - Для людей вроде
меня, презирающих деньги, нет больше места в мире. Может быть, свинопас
Деметры умрет от чесотки, и тогда ты сможешь устроить меня на его место.
Самое подходящее занятие для отверженного Изгнанника. Ведь ты знаешь, что
ни пунийцы, ни коренные жители не едят свинины, так что все свиньи в
стране принадлежат нашей эллинской богине. Не забудь замолвить за меня
словечко, когда освободится место...
Говоря так, он потуплял глаза, голос у него начинал дрожать, и он
выглядел старым и несчастным. Однако в другое время он забывал свою роль,
особенно за трапезой или когда шутил с девушками, и становился беспечнее и
веселее, чем был прежде. В такие минуты даже казалось, что он сбросил
тяжесть с плеч и чувствовал себя легче, чем когда-либо, а спустя некоторое
время он вспоминал о своем горе и снова впадал в уныние, испытывая столь
неподдельное удовлетворение от разыгрываемой роли покинутого старца, что
это вряд ли было притворством. Когда у девушек бывали гости, он держался в
стороне.
В доме стало спокойнее. Сблизившись с Бараком, Дельфион перестала
принимать других и устраивать пиршества. Единственными посетителями дома
были люди, поддерживавшие более или менее постоянные отношения с
кем-нибудь из девушек.
У Дельфион вошло в привычку, незаметно выйдя из боковой калитки сада,
бродить по городу после наступления темноты. Она больше не боялась мрака.
Близилось полнолуние, и бледный молочный свет луны омывал улицы и
оштукатуренные стены домов. В портовом квартале лунный свет сливался с
огнями домов и кабачков. Мир был не менее светел, чем днем, но это был
другой мир. Ее часто окликали, но она уже привыкла не обращать на это
внимания.
Однажды ночью она стояла в тени у входа в кабачок, глядя на сидевших за
столами. Она и раньше заглядывала во многие кабачки, но на этот раз один
клуба. Намилим отрядил Карала в помощь чистящим помещение, и сардинец
проявил необычайное старание, особенно когда среди хлама на полу нашел
несколько медяков.
Накануне вечером в клубе состоялось собрание, прошедшее с огромным
успехом. Главными ораторами были сириец с большим хеттским носом и
греческий проповедник-киник. Сириец поделился своим богатым опытом
организации ремесленников и стачечной борьбы в промышленных городах
Востока, - опытом, пришедшимся как нельзя более кстати, так как на
протяжении последнего месяца в Кар-Хадаште было несколько стачек.
"Используйте в политической борьбе любого союзника, - сказал сириец, - но
не забывайте, что, когда дело идет о жалованье, никто вам не поможет,
кроме вас самих". Он говорил о том, что в Кар-Хадаште в производстве
занята сравнительно большая часть свободной рабочей силы; на Востоке, а в
конечном счете и в Греции, главная трудность состояла в том, что там были
большие излишки рабочей силы невольников, и это приводило к значительному
снижению жизненного уровня населения.
После сирийца встал киник, тощий человек с коротко подстриженными
пепельными волосами и с сумой странника на боку. По его словам, он прибыл
с Кипра. Странные люди эти киники! Питаются тем, что им подают, или дикими
ягодами и отказываются от денег. Киник затронул вопросы, которые сириец
постарался затушевать. Намерены ли ремесленники бороться против рабов или
же они будут бороться плечом к плечу с ними? "Короче говоря, осмелитесь ли
вы выступить против самого рабства? Я призываю вас к братству с людьми.
Поработив своего брата, вы порабощаете собственную душу". Тут было над чем
подумать.
Намилим разыскал старого сторожа, - он стоял посреди самого большого
помещения клуба и потирал подбородок.
- Не отрицаю, что вы хорошенько почистили здесь, - сказал старикан, -
но вы убрали кормушки без официального на то разрешения.
Его больше всего беспокоило, что он не знал, кому об этом доложить. В
такое смутное время не поймешь, кто находится у власти или, того хуже, кто
завтра будет у власти. Однако он по-прежнему получал свое жалованье, хотя
писари в Казначействе бросали на него косые взгляды.
- Я возьму ответственность на себя, - сказал Намилим, недавно избранный
секретарем клуба.
- А не можешь ли ты дать мне об этом бумажку? - спросил сторож. - И с
какой-нибудь печатью на ней.
- Разумеется, - ответил Намилим, который как раз заказал гравированную
печать для Секции. Ему сделали ее по дешевке из куска низкокачественного
малахита, и он надеялся, что этот расход не вызовет возражений. - Я еще
хотел спросить тебя о светильниках. Их кто-то украл. Посмотри, вот рычаг
для поднятия их, а вот кольца в потолке.
- Я могу доказать, что они исчезли до моего вступления в должность, -
дрожащим голосом произнес сторож. Но в конце концов он заявил, что
несколько светильников, может, были убраны на склад в дальней части
крепостной стены, находящийся в его ведении.
Намилим отправился домой в наилучшем расположении духа. Приблизившись к
лавке, он заметил человека с большим свертком под мышкой. Намилиму
показалось, что этот парень вертелся здесь, когда сам он уходил из дому.
- Как с артишоками? - спросил он Карала.
Во дворе Хотмилк напевала ту же песенку, но уже другой куплет:
Я хотел бы быть твоей алой туфелькой,
Первой вещью твоей по утрам...
Тут человек со свертком под мышкой вошел в лавку и сказал хриплым
голосом:
- Хочу кое-что показать тебе, хозяин. Новый сорт овощей. - Он повел
бровями в сторону Карала, который с великим удовольствием лакомился
зеленым горохом.
- Ступай вымой еще раз алтарь козьим молоком, - приказал ему Намилим. В
человеке со свертком было что-то крайне неприятное, и Намилим решил
выяснить, в чем дело.
Когда Карал ушел, незнакомец, осторожно оглянувшись по сторонам, начал
разворачивать сверток, продолжая бормотать что-то о чудесном новом сорте,
овощей.
- Да ведь это обыкновенная капуста! - воскликнул Намилим. Правда, кочан
был очень крупный, но в общем ничего особенного.
- А кочерыжка? - ухмыльнулся незнакомец, передавая кочан Намилиму. -
Взгляни!
Намилим взял кочан и чуть не уронил его. Он был тяжелый, словно
каменный.
- Что такое? - спросил он, прижимая кочан к животу и разворачивая
листья. Кочерыжка была вынута, а вместо нее засунут мешочек, судя по весу
и выпуклостям, набитый золотыми монетами. - Для чего это?
- Удивительная капуста, - сказал незнакомец, придвигаясь ближе. -
Некоторые твои друзья хотели бы подарить ее тебе в награду за твою добрую
волю. Вот и все. В огороде, где она выросла, таких кочанов хоть отбавляй.
- Он захихикал. - Ты только должен отплатить доброй волей...
Намилима наконец осенило:
- А, подкуп... Кто тебя послал? Впрочем, что спрашивать... Но почему ты
подумал, что меня можно купить? Теперь не старое время... - И тут он
понял, что в старое время не посмел бы отвергнуть попытку богачей купить
его, даже если бы мешочек содержал всего лишь несколько медяков с
обрезанными краями. Но прошли те времена, теперь человек может иметь
чувство собственного достоинства! Намилим возвысил голос, однако лишь
отчасти по адресу этого хихикающего негодяя, пытающегося подкупить его;
своим криком Намилим выражал возмущение тем человеком, каким он сам был в
проклятое старое время.
- Нечего шуметь, - прошипел агент, хватая кочан.
В эту минуту вернулся Карал, который, услышав громкий голос хозяина,
решил, что его зовут. Вбежав в лавку, он увидел, как незнакомец отнимает у
Намилима кочан.
- Караул! Грабят! - заревел Карал и кинулся на агента. Он выбил из его
рук кочан, но агент вырвался и побежал вниз по улице, преследуемый
пронзительно орущим сардинцем. Со двора прибежала перепуганная Хотмилк;
видя, что Намилим цел и невредим, она обхватила руками его шею и
всхлипнула. Ему приятно было вдыхать нежный запах ее волос; непокорный
завиток щекотал его ноздри; одна из ее спиральных сережек расстегнулась и
упала на пол. Он обнял Хотмилк и приподнял ее лицо.
- Ну будет, будет... - успокаивал он ее.
Карал вернулся, тяжело дыша.
- Его укусила собака, но он все же удрал.
- Молодец, - похвалил его Намилим и, отстранив от себя Хотмилк, взял
гранат и протянул его Каралу; сардинец принял гранат с подобающей
скромностью и явно колебался, съесть его или сохранить на память. Тут
только Намилим вспомнил о кочане. Как быть? Ему было противно даже
прикоснуться к деньгам, словно они могли околдовать его и против воли
сделать предателем. Но не выбрасывать же деньги на ветер! И вдруг он нашел
выход. Да, конечно, он передаст деньги в братство. "Дар неизвестного
друга". Эти деньги будут очень кстати! На них можно обставить все
помещение клуба.
- Слушай, жена, - сказал он, следуя за Хотмилк во двор. - Зажарь-ка
курицу к обеду, и давай купим целый поднос пирожных в лавке Масилута - тех
самых, которые ты так любишь. - И увидев ее радостное лицо, он решил, что
должен еще что-нибудь сделать для нее. Да, он купит ей красивый
эмалированный ящичек для нарда вместо того уродливого свинцового.
Она, разумеется, ничего не говорила, однако Барак считал необходимым
делать ей все новые подарки. Возможно, он сам был виноват, начав строить
их взаимоотношения на таких началах. Не имея, возможности каждый раз
приносить столь дорогую вещь, как та тиара, он боялся оказаться в ложном
положении, то есть не на должном уровне царской щедрости, если придет с
пустыми руками. Что касается всего прочего, то он был ошеломлен полнотой
чувств, которыми его обволакивала Дельфион. Он никогда не подозревал, что
может существовать такая женщина. Дельфион казалась тысячью женщин и была
более недосягаемой, чем когда-либо; она погружала его в утонченное
очарование и возбуждение, которое одурманивало и переполняло его. В иные
минуты его охватывал страх и он хотел бежать. Как он мог удержать эту
тысячу женщин, если каждая из них любила по-своему? Да, он тонул, но не
мог ничего с собой поделать и продолжал тонуть.
Представление о бегстве для него было связано с Дельфион как пламенной
целью этого бегства. Но как только он продумывал эту мысль до конца и
воображал себя убежавшим от нее, он чувствовал только опустошительные
ветры одинокой жизни. Он не мог бы жить без нее. Его не тревожила
опасность умереть от непомерности ее требований, но он страшился, как бы в
конце концов не оказаться лишь высушенной оболочкой мужчины.
Его тревожило также отсутствие денег. Он вытянул, сколько мог, у
домоправителя Озмилка; затем стал брать кредит в лавках, под конец начал
брать в долг. Сыну Озмилка не так уж трудно было получать кредит и займы.
Но рано или поздно кто-нибудь из его кредиторов, несомненно, шепнет о его
долгах Озмилку. Барак предпочитал об этом не думать. Он старательно
избегал отца, и это было нетрудно, так как со дня Народного собрания
Озмилк целиком ушел в какие-то таинственные дела. Он и Гербал встречались
с некоторыми другими членами Сотни в верхних помещениях Сената, над
главным портиком, а дома у него всегда был какой-то отсутствующий вид. Все
же Барак нередко чувствовал на себе пристальный взгляд отца, и это отнюдь
не было ему приятно.
Мать Барака, Батнаамат, в последнее время зачастила в храм Танит пнэ
Баал и молилась о том, чтобы злые люди были наказаны, а добрые (то есть
те, у кого много добра) прощены. Но, сколько Барак ее помнил, она никогда
не играла в доме никакой роли и даже не протестовала, когда ее муж
приводил в дом наложниц. Пока она могла всласть бранить прислуживавших ей
девушек, она была вполне довольна; она знала, что может положиться на
Озмилка в отношении уважения ее законных прав, и Барак был склонен думать,
что она всячески подстрекала девушек на проступки, чтобы потом их жестоко
наказывать. В сущности, Барак уже много лет почти ничего не знал о том,
что происходит на женской половине дома; до него доходили лишь кое-какие
сплетни от рабов.
Однажды утром, когда Барак уже собрался ускользнуть из дому, чтобы
пойти купить перстень для Дельфион, отец окликнул его. Он вернулся в
приемный зал. Отец, мрачно сдвинув брови, стоял между двумя старинными
египетскими колоннами, держа в руках какие-то бумаги.
- Да, господин? - спросил Барак.
- Ты редко бываешь дома в последнее время и не являешься за
поручениями. - Холодный взгляд отца пронзил Барака; он хотел уже
покаяться, упасть на изразцовый пол, обхватить колени отца. Но Озмилк
продолжал: - У меня есть дело для тебя. Следуй за мной.
Они прошли мимо статуи Гермеса Скопаса (в далеком прошлом похищенной из
Сицилии) в рабочую комнату Озмилка.
- Я намерен доверить тебе важную миссию, - сказал Озмилк уже менее
сурово. После того как Барак пробормотал благодарность, отец добавил: - Ты
отвезешь письмо в Сиракузы.
Барака охватили противоречивые чувства: облегчение от того, что отец
ничего не сказал о Дельфион и о покупке драгоценностей, и отчаяние при
мысли, что он уедет из Кар-Хадашта, от Дельфион, на долгие недели, а может
быть, и месяцы. Ему пришла в голову шальная мысль: тайком взять с собой в
путешествие и Дельфион. Тут он заметил, что Озмилк внимательно за ним
наблюдает.
- Твои слова для меня закон, - только и осмелился вымолвить Барак.
Озмилк, казалось, несколько смягчился.
- Ты хорошо говоришь, как и должен говорить сын, послушный сын.
Барака снова обуял ужас, что сейчас все раскроется; и от этого мысль о
поездке в Сиракузы не казалась уже столь страшной. Все ничего, лишь бы
Озмилк не узнал о его долгах и ничего не говорил о Дельфион. Барак никак
не мог понять, известно ли что-нибудь Озмилку или он просто считает сына
бездельником.
Однако когда отец приказал сделать все приготовления и через два дня
отплыть в Сиракузы, а затем отпустил его, Барак почувствовал себя глубоко
несчастным. Как сможет он столько времени оставаться вдали от Дельфион?
Если он лишится ее, жизнь потеряет для него всякий смысл. Он как безумный
бросился рыскать по всем ювелирным лавкам, где пользовался кредитом, и
набрал целую сумку драгоценностей. Остатки здравого смысла он употребил на
то, чтобы подсчитать, сколько без риска можно взять у каждого ювелира, и
выбирал украшения, не интересуясь их художественными достоинствами. Его
интересовало лишь количество и реальная ценность.
С полной сумкой в онемевшей от непомерной тяжести руке он отправился к
Дельфион. Она была наверху, в спальне, и ожидала его.
- Это ты? - спросила Дельфион. Она лежала спиной к двери и читала
свиток.
- Да, - сказал он низким, напряженным голосом, но она, казалось, этого
не заметила.
- Я хочу сначала кончить! - и она продолжала читать, не обращая на него
внимания.
Барак тихо поставил сумку на пол и принялся выкладывать из нее
драгоценности. Он уже разложил на ковре половину их, как вдруг обнаружил,
что Дельфион повернулась и в изумлении уставилась на него. Вместо того
чтобы расставить на ковре остальные сокровища, он высыпал их сверкающей
грудой. Звон металла заглушил ее восклицание.
- Это для тебя! - промолвил он беспомощно. - Все, что я мог достать.
На нее напал смех. Этот смех ужаснул его, он отказывался понять, как
можно смеяться при виде такого богатства. Можно, конечно, смеяться от
счастья. Но Дельфион смеялась совсем не так, как смеются от радости. Барак
не знал, как назвать этот смех, но он был не радостным.
- Неужели ты этого не хочешь? - спросил он, подавленный.
- Конечно, хочу, - ответила она, садясь на край ложа. - Ты слишком
очарователен, этого не выразить словами. Неужели все это настоящие
драгоценности? - Были минуты, когда она видела в нем лишь мальчишку, и
тогда она его любила.
- О да, - пылко заверил он. - Ведь ты не думаешь, что я могу принести
тебе фальшивые, правда? Здесь нет ни крошки страза. У меня чуть руки не
отвалились, пока я донес этот груз. - Он согнул правую руку. - Поверь, не
многие могли бы тащить такую ношу. Понимаешь, я не мог нести сумку на
плече: это было бы неприлично здесь в городе, где каждый знает моего отца.
И я остерегался наклоняться в сторону - это вызвало бы у людей ненужное
любопытство...
- Но почему надо было нести именно золото, серебро и драгоценные камни,
чтобы испытать силу твоих мускулов? Несколько больших кирпичей сослужили
бы ту же службу.
- Что ты хочешь сказать? - спросил он, сбитый с толку. - А тебя бы
обрадовало, если бы я принес кучу кирпичей?
- Поди же сюда, - сказала она, и Барак, переступив через свои
сокровища, заключил ее в объятия. Тут только он вспомнил, что не сказал ей
о предстоящем ему путешествии в Сиракузы. Он был так глубоко несчастен,
что ему казалось - все знают об этом, и он не стал рассказывать о своем
горе Дельфион. Теперь, когда он обнимал ее и она была так нежна с ним,
нежна более, чем когда-либо, он был не в силах нарушить чары и дать выход
своему отчаянию.
Но от действительности никуда не уйдешь. Он будет сослан в Сиракузы на
много недель. После часа, проведенного в попытках забыть об этом,
притвориться, что ему удастся уговорить отца послать кого-нибудь другого,
он застонал и спрятал лицо на ее груди.
- Я умру... - сказал он.
- Почему? - спросила она спокойно, играя его волосами.
Ее тон задел его, но он не хотел усложнить положение своими упреками.
Стряхнув с себя оцепенение, он поднялся и сказал более или менее обычным
голосом:
- Отец посылает меня в Сиракузы по важному делу.
- Что ж, это очень приятное путешествие.
- Ты хочешь сказать, что поедешь со мной? - вскричал он с жаром.
- О чем он говорит? - сказала она и снова вытянулась на ложе, откинув
волосы на плечо.
- А ты не хотела бы поехать со мной? Это можно было бы устроить.
- Не сомневаюсь. Но едва ля это меня устроит.
- Ты меня совсем не любишь? - спросил он жалобно.
- Праздный вопрос! Я буду здесь, когда ты вернешься. Тогда и спросишь.
- Вот этого-то я и боюсь. О Дельфион, ведь ты не забудешь меня? Ты не
бросишь меня ради другого?
- Если бы я решила это сделать, то сделала бы независимо от того, здесь
ты или нет.
- Обещай мне быть... - он не мог произнести слова "верной". Это
всколыхнуло бы в нем невыраженное сомнение в том, верна ли она ему теперь,
когда он рядом. - Обещай, что все будет по-прежнему, когда я вернусь.
- Как я могу обещать тебе это? - сказала она терпеливо, словно отвечая
упрямому ребенку. - Я уже буду другая. И ты будешь другой. И мир будет
другой.
- Я буду тем же! - Он стал ее умолять. - Не терзай меня, скажи, что мне
можно будет прийти к тебе, когда я вернусь.
- Ты воображаешь, что я запру перед тобой двери?
- Я принесу тебе еще много драгоценностей, - сказал он, махнув рукой на
груду золота.
- Думаю, тебе лучше взять все это обратно, - сказала она холодно. - Я
не хочу этого, я ничего не хочу от тебя, если ты считаешь, что из-за своих
даров можешь ставить мне условия. Собственно говоря, я никогда у тебя
ничего не просила...
Барак не мог этого отрицать. И все же в глубине его души таилась весьма
не лестная для него уверенность, что он никогда не добился бы ее без
подарков, которыми он, кстати, очень гордился. Он снова стал ее умолять,
требовать обещаний, которые она отказывалась дать. В конце концов ему
пришлось уйти, удовлетворившись теми жалкими крохами надежды, которые она
ему оставила. По ее тону он должен был заключить, что, само собой понятно,
ничего не изменится и его путешествие просто на время прервет прочно
установившиеся отношения. Если б только он мог быть уверен, что по
возвращении достанет новые кредиты, ему стало бы легче. Его вдруг охватила
такая ярость против отца, что он бессильно приник к стене и стоял так, меж
тем как прохожие толкали и бранили его. Если бы только отец его умер!
Известие об отъезде Барака глубоко взволновало Дельфион, хотя она
старалась не показать ему этого. До отъезда у него был еще более печальный
разговор с нею, во время которого она сохраняла свой дружелюбно-упрямый
тон. Она не давала ему никакого повода для отчаяния, но и для надежды
тоже; она лишь обращалась с ним, как с неразумным ребенком, пристающим с
вопросами, на которые не так-то просто ответить; в подобных случаях ничего
не остается делать, кроме как запастись терпением и отвлекать его
внимание. И вот Барак уехал, она осталась одна, и вокруг образовалась
пустота. Ненавидит ли она его еще? Если и да, то, во всяком случае, не
совсем так, как прежде. Ее давнишний замысел - побудить его к ссоре с
отцом - казался ей теперь низким и недостойным; она давно об этом забыла.
Нет, он ей нравился; в нем было много хорошего. Он был щедр, смел,
энергичен, так же как, впрочем, и избалован, и жаден, и жесток, когда не
исполнялись его желания. Но какая-то ее часть презирала его, как она
презирала и себя, за то, что нуждалась в нем. Благодаря ему мир сохранял
для нее еще некоторый смысл. Даже презрение к себе оживляло ее ум все
новыми восприятиями. Она теперь была в полном разладе с собой и как бы
говорила себе: очень хорошо, обостряй этот разлад, сколько можешь. В
мыслях она отделяла от себя свою чувственность как осознанный порок. Но с
какой целью? Чтобы одолеть его и освободиться от него или чтобы дать ему
одолеть и поработить себя? Она начала бояться, что у нее нет выбора, что
эта вторая возможность из двух стала ее судьбой. В основе ее возбуждения
лежало чувство оскорбленного достоинства. Облегчение наступало лишь в те
минуты, когда он усиливал в ней ее нестерпимый стыд. Я все же ненавижу
его, - думала она.
Прошла неделя после отъезда Барака, и ее беспокойство нашло
определенное выражение. Она поняла свой страх перед жизнью, и этот страх
стал невыносим. Однажды вечером она вышла на улицу в сопровождении
Фронезион - это имя Пардалиска дала новой девушке, взятой вместо Хоталат.
Они были в старых плащах, чтобы не привлекать к себе внимания. Ничего
особенного не случилось, если не считать того, что какая-то компания гуляк
сделала нерешительную попытку прижать их к стене. После этого Дельфион
хорошо спала, и ее беспокойство несколько улеглось. Она чувствовала:
что-то происходит в глубине ее души. Мир, представлялось ей, становится
другим, пусть даже совсем незаметно, и она поняла, что сама меняется. Она
попросила Фронезион рассказать ей о своем детстве, ее начала интересовать
политическая жизнь города.
У Дельфион теперь было с кем поговорить о политических событиях. У нее
в качестве квартиранта жил Хармид с Главконом (он, разумеется, не платил
за квартиру, хотя беспрестанно уверял, что когда-нибудь обязательно
заплатит). Хармид пришел к ней после постигшего его несчастья весь в
слезах.
- Сами деньги не имеют для меня никакого значения, - жаловался он. - Но
я потрясен и уничтожен вероломством людским. Это единственное, с чем я не
могу примириться.
Он сказал, что у него нет ни гроша, однако, как Пардалиска позднее
узнала от Главкона, у Хармида осталась некая сумма, вырученная от продажи
двух рабов, и различные безделушки, которые он хранил в желтом
лакированном шкафчике. Это, конечно, было немного, и нельзя было винить
его за то, что он хотел отложить кое-что про черный день, хотя, думала
Дельфион, он мог бы и не врать ей. Столь же лживыми были и другие его
выдумки. Например, он сказал, будто после своего несчастья пришел прямо к
ней потому, что она единственная из всей греческой колонии в Кар-Хадаште
может понять его переживания и проявить к нему душевную чуткость. Но потом
она узнала, опять-таки через всеведущую болтушку Пардалиску, что Хармид
сначала толкнулся к купцу Калликлу, с которым часто пировал, когда был
платежеспособен, а Калликл указал ему на дверь. Говорили также о
неприятной сцене в храме Деметры, когда Блефарон, ведавший финансами
храма, оскорбительно приставал к Хармиду, требуя обещанного денежного
пожертвования.
Дельфион не могла скрыть улыбки, когда Хармид стал распространяться о
ее чуткости и тактичности, ибо она действительно проявила немало
тактичности, слушая его россказни. А ведь ничего не стоило бы вскользь
заметить, что ей известно, как отзывался о ней Хармид в доме Калликла.
"Никто, кроме прогоревших шлюх, не станет приезжать из Коринфа в такой
город, как Кар-Хадашт", - сказал он. И еще: "Она, должно быть, была
довольно красива в молодости. Единственное, о чем она думает, это деньги".
И так далее в том же духе. Все это оскорбляло ее, вероятно, не столько
само по себе, сколько потому, что Пардалиска смаковала эти сплетни,
пересказывая их, но, по правде говоря, она не особенно удивлялась: ей было
хорошо известно, что Хармид принадлежал к типу людей, которые ради
красного словца не пощадят и друга, особенно отсутствующего. Он и ей
рассказывал всякие гадости про других. И все же он был страшно расстроен,
по крайней мере в этом он был вполне честен. А в данный момент он был
подавлен и потому искренен в своих изъявлениях благодарности.
- Пока у меня есть дом, я всегда буду рада приютить тебя, - сказала
Дельфион. - И Главкона тоже, разумеется.
Хармид, в избытке скромности, настоял на том, чтобы ему отвели самую
маленькую каморку в дальнем конце дома, и только всех обеспокоил этим:
комнатку занимал единственный в доме раб, которого пришлось выдворить
оттуда, и так как для него не нашлось другого помещения, в конце концов
над кухней соорудили еще одну комнату, с наружной лестницей. Однако все
это прошло мимо внимания Хармида. Он черпал утешение лишь в том унижении,
которому подвергалась его душа.
- Навязался я вам на шею, старый лодырь, обуза для всех, фигляр,
которого едва терпят, - говорил он с грустной улыбкой. - Для людей вроде
меня, презирающих деньги, нет больше места в мире. Может быть, свинопас
Деметры умрет от чесотки, и тогда ты сможешь устроить меня на его место.
Самое подходящее занятие для отверженного Изгнанника. Ведь ты знаешь, что
ни пунийцы, ни коренные жители не едят свинины, так что все свиньи в
стране принадлежат нашей эллинской богине. Не забудь замолвить за меня
словечко, когда освободится место...
Говоря так, он потуплял глаза, голос у него начинал дрожать, и он
выглядел старым и несчастным. Однако в другое время он забывал свою роль,
особенно за трапезой или когда шутил с девушками, и становился беспечнее и
веселее, чем был прежде. В такие минуты даже казалось, что он сбросил
тяжесть с плеч и чувствовал себя легче, чем когда-либо, а спустя некоторое
время он вспоминал о своем горе и снова впадал в уныние, испытывая столь
неподдельное удовлетворение от разыгрываемой роли покинутого старца, что
это вряд ли было притворством. Когда у девушек бывали гости, он держался в
стороне.
В доме стало спокойнее. Сблизившись с Бараком, Дельфион перестала
принимать других и устраивать пиршества. Единственными посетителями дома
были люди, поддерживавшие более или менее постоянные отношения с
кем-нибудь из девушек.
У Дельфион вошло в привычку, незаметно выйдя из боковой калитки сада,
бродить по городу после наступления темноты. Она больше не боялась мрака.
Близилось полнолуние, и бледный молочный свет луны омывал улицы и
оштукатуренные стены домов. В портовом квартале лунный свет сливался с
огнями домов и кабачков. Мир был не менее светел, чем днем, но это был
другой мир. Ее часто окликали, но она уже привыкла не обращать на это
внимания.
Однажды ночью она стояла в тени у входа в кабачок, глядя на сидевших за
столами. Она и раньше заглядывала во многие кабачки, но на этот раз один