Страница:
какая-то скованность. Как быть с Дельфион? Он будет терзаться ревностью,
если сойдется с нею, зная, что она доступна ухаживаниям других, что он
пришел к ней после стольких других. Ревность, которая мучит его и теперь,
станет еще более невыносимой, если он сделается любовником Дельфион.
Однажды ночью, перед тем как уснуть, он вдруг принял решение жениться на
ней; но утром эта мысль показалась ему безумной. Он никогда не сможет
забыть, отогнать подозрения и сомнения, если не будет держать ее взаперти
и сам караулить у двери. Да и фамильная гордость все еще была достаточно
сильна в нем, чтобы яростно воспротивиться такому соблазну. Даже если бы
они уехали куда-нибудь далеко, в Гадир например, то не прошло бы и
нескольких месяцев, как все вокруг начали бы перешептываться о ее прошлом.
Но хотя Герсаккон приводил самому себе все эти доводы, чтобы удержаться от
любовной связи с Дельфион или от женитьбы на ней, он подсознательно
понимал, что существовали более глубокие и сложные причины, которые
удерживали его от этого.
В действительности он использовал все доводы за и против связи с
Дельфион лишь для того, чтобы заглушить в себе какой-то непонятный страх.
Он испытал этот страх в ту ужасную минуту, когда Дельфион сказала ему, что
у него жестокие глаза, а потом снова, когда она сказала, будто он пришел к
ней, чтобы обидеть ее, но ему это не удалось. Едва ли Дельфион сама ясно
представляла себе смысл этих слов. Она говорила полушутя, отзываясь на
что-то в нем, чего она боялась и, быть может, желала, но едва ли понимала.
Герсаккон снова отправился к Динарху. Остановившись перед дверью, он
услышал доносящийся из-за нее звук голосов и отворил ее, не постучав. Ему
стало стыдно, что он так сделал, но все же он вошел. Динарх стоял,
прислонившись спиной к узкому подоконнику, и беседовал с двумя женщинами,
сидевшими перед ним на табуретах. Его глаза были закрыты, он говорил не
спеша и выспренне. Герсаккон тихо затворил за собой дверь, отказавшись от
намерения извиниться. Он отошел к стене и стал слушать.
- ...Так я начал проповедовать людям красоту благочестия и познания
Бога. Я сказал им: слушайте, люди, порожденные землей, предавшиеся
пьянству и спящие в своем неведении Бога. Пробудитесь к трезвости. Вы
отупели от крепкого напитка своих страстей, вы убаюканы дремотой, которая
является смертью Разума. Так я говорил. И те, кто услышал, пришли и
окружили меня с сияющими глазами. И я сказал им: увы, люди, почему вы
отдали себя смерти, когда вам была дарована власть стать бессмертными!
Раскайтесь, вы, что блуждали в грехе и прелюбодействовали с невежеством.
Совлеките с себя ветошь мрака и примите свет. Вкусите вечности. Это -
познание того, кто громко молился на рыночной площади; дай мне силу, чтобы
я мог обрести благо, о котором прошу, и просветить тех из моего рода, кто
пойман в сети обмана, моих братьев и ваших сыновей.
Его голос мягко замер; не открывая глаз, он сделал женщинам знак
удалиться. Они встали. Старшая, с немолодым смуглым лицом, склонила
голову, пробормотала что-то и направилась к двери. Лишь после того как она
вышла, вторая, худощавая, бледная и очень молодая девушка, тоже склонила
голову и повернулась к выходу. Проходя мимо Герсаккона, она бросила на
него испытующий взгляд из-под длинных ресниц; ее большие глаза на
изможденном лице горели желанием.
Динарх подождал, пока затворилась дверь, затем открыл глаза и обратился
к Герсаккону.
- Ты дурно поступил, войдя сюда так, как ты это сделал. Если бы тебя
влекла жажда высшего познания, это не было бы дурно. - Свет слабо мерцал
на его щеках. - Однако ты несчастлив. Я ожидал тебя.
- Я не знаю, зачем пришел, - сказал Герсаккон злобно.
- Ты пришел, гонимый желанием, чтобы я вывел тебя из греха, окружающего
тебя. - Динарх сделал знак рукой, и Герсаккон присел на табурет, где до
него сидела худенькая девушка. - С той минуты, как я узрел твое лицо в
последнее твое посещение, - продолжал Динарх, - я стал сомневаться, смогу
ли тебе помочь. Мне кажется, ты скоро должен либо совсем погибнуть,
терзаемый плотью, либо тебе станут доступны такие ступени откровения,
которые недоступны мне. Могу лишь сказать тебе: сорви прилипшую к тебе
паутину, бессмысленную пелену смерти, смерти при жизни. Беги от
содрогающегося трупа, от посещаемой призраками могилы, от грабителя в
доме, от врага, подмешивающего яд в твою повседневную пищу. Могу ли я
предложить тебе сострадание?
- Все равно, говори! - промолвил Герсаккон упавшим голосом.
Динарх обернулся и задернул занавеси. В комнате стало темно. Герсаккон
слышал, как Динарх нащупывал табурет у стола. У него началось
головокружение, и он покачнулся. Динарх заговорил; под влиянием его
спокойного голоса тревога Герсаккона улеглась.
- Слова приобретают другое значение во мраке. Чем могу я помочь тебе,
сын мой? Слушай, формы необходимы для того, чтобы мы могли выходить за
пределы форм; и в конце концов мы выходим даже за пределы разума.
Поколение привязано к вертящемуся вслепую кругу, но тот, кто никогда не
вкладывал свое семя в трепетное чрево, никогда не примет Матерь Божию и не
узнает потустороннего мира. Ты - душа, которая была вынуждена пропустить
несколько остановок на своем пути превращений, и поэтому ты испытываешь
головокружение от быстроты полета. Было бы так легко отступить назад,
снова упасть в первозданные глубины.
В наступившей тишине Герсаккон почувствовал, как цепенеет его ум.
Шелест папируса заставил его очнуться.
- Отец, - пробормотал он напряженным голосом. - Да, я могу называть
тебя так, ибо ты открываешь мне Путь... Я кое-что хочу поведать тебе. Это
правда, что я несчастлив. У меня нет желания отличаться от других людей. Я
хотел бы поселиться в усадьбе с женой - может быть, эллинкой. Я извожу
себя из-за того, чего не существует, - это действительно так. Я даже
спрашиваю себя, какие доходы ты имеешь. Кто эти твои женщины? Видишь ли,
меня это нисколько не интересует. И все же я любопытствую о том, что меня
совершенно не касается. Знаю, что умышленно разжигаю в себе эти чувства.
Разжигаю, отец. Я пришел к убеждению, что я одержим дьяволом.
- Ты отклоняешься от сути, - донесся до него из темноты голос Динарха.
- Верно. Но я не знаю, уместно ли говорить о том, что случилось, когда
мне было тринадцать лет. Мой отец скончался через десять дней после того,
как мне сделали обрезание. Помню, моя кормилица сняла повязку и сказала:
"Гляди, зажило". Ты скажешь, что это было не ее дело. Это должен был
сделать жрец или но крайней мере домашний врач, если не мой отец, а его,
как я сказал, уже не было в живых. Но меня всегда пестовали женщины. - Он
задохнулся от волнения и замолчал. Затем внезапно крикнул: - Прекрати это,
будь ты проклят!
Динарх сидел безмолвный, невидимый. Герсаккон не мог вынести гнетущей
тишины и снова заговорил лихорадочно, бессвязно:
- Может быть, пьяная девушка-рабыня во сне придавила меня, когда я был
младенцем. Я задумывался над этим в последние дни. В моем уме словно
раскрывается что-то и все больше будит во мне прошлое. Люди мне кажутся
холодными движущимися тенями. Его голос стал громким.
- Нет, я не могу тебе объяснить.
Глаза Герсаккона были крепко зажмурены. Когда он раскрыл их, то увидел,
что Динарх отдернул занавесь. От яркого света Герсаккон растерялся.
- Что я говорил?
Динарх печально покачал головой и произнес самым вкрадчивым,
декламационным тоном, как бы заканчивая беседу:
- Вот почему те, кто прозрел, ненавистны толпе и толпа ненавистна им.
Да, да, они кажутся безумцами и становятся всеобщим посмешищем. Их клянут
и презирают и даже предают смерти. Но богом вдохновленный человек все
снесет, беззаветно веря в свет своего познания. Ибо для такого человека
все хорошо, даже то, что оказывается дурным для других, и когда против
него замышляют дурное, он оценивает это, исходя из своего знания, из
ниспосланного ему откровения, и он один превращает зло в добро.
- Но как ты можешь называть меня богом вдохновленным? - вскрикнул
Герсаккон.
- А ты все выносишь? - спросил Динарх, бросив на него пронзительный
взгляд.
Герсаккон почувствовал, как на него нисходит покой; но в то же время
его мятежный ум сравнивал последние слова Динарха с тем, что философ
говорил женщинам. Неужели прозвучавшие в потемках последние наставления
Динарха обеим женщинам неожиданно коснулись и его? Однако он был спокоен.
Он даже почел себя в моральном долгу за что-то перед Динархом.
Последние зимние ливни обрушились на холмы и наполнили извилистые
водосточные канавы, сбегающие с Бирсы, потоками воды. Великолепные ступени
храма Эшмуна сверкали под лучами выглянувшего из-за туч солнца;
подметальщик на Северной улице, ведущей к Площади Собрания, поднял
оброненный кем-то впопыхах мешочек для денег и сунул его за пазуху со
словами молитвы к Танит; воробьи и девушки щебеча выпархивали из своих
убежищ под карнизами домов. Весенний ветер расстилал по небу, под золотыми
щелями в облаках, свежий слой голубой краски; она капала с неба и
затвердевала в радужных оттенках моря. Рыбаки в лодках с темно-красными
парусами тянули за собой на веревках самок осьминогов, чтобы ловить
одурелых самцов. На улицы высыпали, покачивая бедрами, благочестивые
блудницы; молодые ливийцы забегали в палатки, где им заостренным клинком
наносили на руку выбранный ими рисунок, царапины заполняли сажей, жиром и
сурьмой, "чтобы приворожить желанную". Акация тянулась к солнцу своими
великолепными желто-красными цветами. Мелочные торговцы расхаживали с
подносами, на которых лежали отлитые из бронзы и вылепленные из глины
скорпионы - их клали под порог дома для отвода дурного глаза. Голуби
кружили над башенками с оконцами, забранными решетками на особый
пунический манер. В полях виднелись цепочки рабов, работающих мотыгой и
распевающих свои печальные песни.
Я верно рассчитал удар, - размышлял Ганнибал; около него не было
никого, кому он мог бы высказать свои мысли. Он мог бы поговорить с
Келбилимом, но это было бы все равно, что говорить с самим собой.
Последнее время у Ганнибала было такое ощущение, словно он снова уходит в
одиночество своего духа, подобно волнам, которые, гордо завихряясь, в
своем безрассудном белопенном неистовстве обрушиваются на скалы Фароса, а
затем с могучим отливом отступают назад, в пучину. Не то что двадцать лет
назад, когда каждое движение его души было как любовное объятие, как зов и
отклик, взрыв буйного хохота, на который откликались все горы мира. Однако
даже тогда под его челом таилось это мрачное, тягостное ощущение
одиночества, проявлявшееся, может быть, только в непоколебимости и в
неизменном безразличии. Думы о двух убитых братьях тяготели над ним всю
жизнь, сжимая сердце смутной тоской.
Пройдя через летнюю столовую в заднюю часть дома, Ганнибал отворил
дверь в маленькую комнату, еще не прибранную. Он запретил кому-либо
входить сюда и все медлил приняться за уборку сам, хотя ненавидел всякий
беспорядок.
Он нашел то, что искал, под какой-то узорчатой тканью и самнитским
мечом. Это был миниатюрный портрет на слоновой кости - женское лицо,
удлиненное, с широко расставленными, серьезными глазами; в ушах - кольца,
тяжелые ожерелья ниспадают с шеи на широкую, не полную грудь. Иберийка из
Кастуло, на которой он был женат. Он вспомнил ее прощальный взгляд, руки,
расстегивающие пряжку его пояса, ее спокойные движения. Это было все;
этого было довольно: она жила. Он поставил портрет на столик. Хотел было
взять его с собой, но вместо этого достал самнитскую бронзовую статуэтку
воина в доспехах, в высоком, украшенном пером шлеме. Грубоватая работа, но
выразительная. Ганнибалу нравилось, как тяжело стоит воин на своих босых
ногах: это давало ощущение земли. Ганнибал усмехнулся. В конце концов, это
была именно та твердость, которую он хотел получить от портрета своей
иберийки жены. Но поблекшая миниатюра не давала живого представления об
образе этой женщины, о ее крепком торсе и животе. Бронза была ближе его
разбуженной памяти.
Он верно рассчитал удар. Толки об этом шли одновременно с
приготовлениями к принесению в жертву первых плодов. Ганнибал хотел, чтобы
наступление пришлось на ту пору, когда оживает природа. Первые зеленые
плоды, сорванные с деревьев, первые неспелые колосья пшеницы будут
принесены в жертву среди возрастающего возбуждения и трезвона об этой его
новой войне. Он завершит удар, когда умы будут очищены и разгорячены
шествием бога. Пробуждением Мелькарта.
Огромный погребальный костер раскладывался, согласно ритуалу, в
открытой местности, на склоне холма. Процессия двигалась по городу,
останавливаясь в определенных местах, где под тоскливый напев флейт и
рожка, сопровождаемый боем барабанов, произносились заклинания. Голуби
Танит стенали; жрицы с позолоченными сосками двигались по спиралям
вечности, и глаза их, горящие зелеными изумрудами, были обведены чернотой,
чтобы отвратить окружающих демонов. Голуби Танит стенали. Звучали кимвалы
с невидимых башен в небе, обновляя жизнь солнца, и влюбленные лежали среди
розовых вьюнков.
Толпы на улицах, у окон, на стенах и крышах омывались волнами тишины и
шума. Казалось, острия зеленых побегов весны вот-вот уколют ноги; где бы
кто ни стоял, он стоял на священной земле. Верховный жрец Мелькарта
торжественно шествовал под колпаком в виде львиной головы и с суковатым
жезлом в руке. Позади него восемь юношей в пурпурных мантиях несли
похоронные носилки; слышались вздохи флейт и всхлипывания женщин. _Бог
умер_.
Бог, который умер, проследовал через безмолвный Кар-Хадашт. Все огни
погасли. Ворота жизни захлопнулись, стенание голубей ушло за пределы
жизни. Только спирали танца не переставали плести нить жизни, сохраняя
надежду для рода людского. Только паутина солнечного света и тени пены. Не
следует ли и людям вернуться назад, к изначальным истокам, исчезнуть за
пределы человеческой значимости, подчинившись извечному свершению смерти
бога? Юноша лежит на похоронных носилках. Жизнь истекает кровью под
ласковое журчанье флейт.
Процессия приблизилась к погребальному костру, монотонно прозвучали
ритуальные слова, рука тяжело поднята, трепетные звуки флейт,
сопровождаемые эхом из хаоса, возвысились угрожающе, поднялись на грань
отчаяния, рассыпались смехом и успокоились в трехдольном ритме. Спирали
танца вдруг стали сходиться в одной точке. Глаза-изумруды оттаивали и
распускались цветами. Невнятное гнусавое пение вознеслось ввысь вместе с
поднявшимся над толпой телом бога.
Факел брошен в кучу деревянных стружек вокруг бочек со смолой позади
щитов, расписанных соснами и звездами. Бык на жертвенном камне мертв;
мертва коза; и баран мертв. Языки пламени вздрагивали от громких взвизгов
рожка. Ярко-красный дракон пламени вступил в смертельную схватку с богом и
проглотил его, почив вместе с ним. Дым устремился ввысь, приняв формы
деревьев, дев, снопов пшеницы. Орел взвился прямо к солнцу. Голуби хлопали
крыльями над оживающим городом. Ветер подул с северо-востока. Небо было
того же цвета, что и золотые искорки.
Люди пожимали друг другу руки и смеялись. Светильники и факелы
зажигались от углей потухающего погребального костра. По всему городу
несли новое пламя, зажигая от него очаги и лампады. Свежий ветер разносил
по всей стране пепел с погребального костра. Его собирали в кувшины и
горшки, им посыпали пашни, корни деревьев в садах, загоны для овец. В
храме Мелькарта завеса была разодрана, и в отблесках большой, изумрудного
цвета колонны из таинственной мглы выступил бог, улыбающийся и вечно юный.
Женщины почувствовали, как отяжелели и потеплели их чрева внутри
обогащенных тел. Девятилетние девочки, голые, с обритыми головками,
танцевали под арками из взлетающих лепестков. Барабаны громыхали и бухали
под отрывистый вой рогов-раковин, и звуки рожка были болезненны, как уколы
любви. _Бог воскрес!_
Я верно рассчитал удар, - думал Ганнибал в ту ночь, оставшись один в
покое, где он хранил свитки и таблицы. Отдернув красно-зеленую шерстяную
занавесь, расшитую кусочками хрусталя и нефрита, он вступил в свою
собственную молельню. В ней не было ничего, кроме культовой статуи,
подаренной ему жрецами в Гадире, на маленьком острове, где он постился
перед тем, как выступить в поход на Италию, - простой статуи, высеченной
из красного гранита, и лампады перед нею.
И он громко сказал богу: "Только правда дорога для меня. Только правда
в людях. Жизнь - это борьба, будь то схватка демонов или стихий. Поэтому
правда - это борьба. В душе у меня нет презрения и жалости".
Он стал на колени, сложил руки и опустил голову. Мир плыл перед его
глазами в судорожных узорах крови, угасая. Он тоже скоро умрет, и
безвозвратно; и все, кто горел в солнечной купели этого дня, тоже
безвозвратно уйдут в небытие, забытые навеки. Старая горечь поднялась у
него к горлу.
Я становлюсь жестче с годами, - подумал он и почувствовал себя вдруг
тем неуклюжим бронзовым воином, который вцепился в землю пальцами ног,
сильно давя на нее пятками. Ему казалось, что теперь он уже не может так
просто доверять своим порывам. Было время - словно орлы взлетали с его
чела, когда он ополчался против сил тьмы. - Теперь я похож на крестьянку:
подсчитываю, сколько снесено яиц, проверяю закрома и запасаюсь на зиму.
Но сквозь путаницу его мыслей пробивалось ясное сознание необходимости.
Мои отношения с богом неправильны или, во всяком случае, не совсем
правильны, ибо мне не хватает истинного счастья. Возможно, наступает час,
когда наш аппетит становится столь ненасытным, что только смерть в силах
его удовлетворить. Но я должен умереть, пронзенный копьем при последнем
звуке флейты. И все же я иду верным путем.
Три часа стоял он коленопреклоненный, а когда поднялся, к нему пришло
знание, непреклонное, как застывшие линии культовой статуи. Казалось, бог
раскрыл ему свои объятия и он вошел в бога, в застывшие линии. Это нельзя
было выразить словами. Звучание хора голосов, слияние многих красок в
одну, разгадка многих контуров при вспышке света. И во всем этом
растворилось его одиночество; прямо через дверь бога он прошел на другую
сторону, вошел в жизнь своего народа и соединился с ним воедино. В
стройной гармонии слились голоса, и краски открывали так много оттенков, и
от шара света ритмически расходились лучи. Это было больше чем любовь, это
было движение времени и удары молотов в кузнице.
В конце галереи зашуршали покровами тени, и Келбилим поднял к нему свое
озабоченное, невопрошающее лицо.
- Разбуди меня на заре! - приказал Ганнибал и стал подниматься впереди
Келбилима по лестнице. - Ах, мой друг... - Он обернулся и на минуту
положил руку на плечо Келбилима, опираясь на него всей своей тяжестью.
Келбилим легко выдержал эту тяжесть, глядя на своего господина снизу
вверх, с озабоченным, ни о чем не вопрошающим лицом.
У них эти празднества проводятся лучше, чем у нас, - думала Дельфион,
возвращаясь домой после Пробуждения Мелькарта. Даже Элевсинские мистерии,
которые так сильно волновали ее в юности, представились ей теперь
безвкусными: так, дешевое старье, к которому верховные жрецы относятся,
скорее, как к достопримечательности. А этот праздник показал, что символы
совершавшегося во время него обряда понятны и близки простому народу.
Придя домой, она почувствовала сильную головную боль и приняла горячую
ванну. Просидев в ней слишком долго, она прилегла на ложе, расслабленная,
рассеянная. А тут еще бесконечные неприятности. Одна из девушек
забеременела и винила в этом Пардалиску, "Она меня сглазила, - твердила
бедняга. - Иначе этого не случилось бы. Я все время пила травы и шептала
заклинания. Но Пардалиска побежала к колдуну. Она втирала мне, когда я
спала, какое-то вонючее зелье, вот почему это случилось!"
У другой девушки появились нарывы на теле, и она не могла участвовать в
мимах, а повариха запила и лила вино не только в себя, но и во все блюда,
которые готовила.
Не люблю я мирскую суету, - решила Дельфион. Эта суета нарушала покой,
нарушала всегда. Придя с улицы, Дельфион никогда не могла сразу
восстановить душевное равновесие. Она много лет жила уединенно у вдовы, да
и впоследствии редко выходила за стены просторного прекрасного дома с
большим садом, принадлежавшего ее первому любовнику. В Коринфе она тоже
почти не покидала дома, лишь изредка ходила на празднества или в храм и
жила столь бережливо, что за пять лет скопила довольно большую сумму и
откупилась на волю. Ее светлое представление о себе самой и о своей жизни
становилось ничтожным, блеклым и мелким, как только она входила в
сколько-нибудь длительное соприкосновение с бессердечным торгашеским
миром.
Однако горе ее было глубже, чем она сама себе признавалась, хотя она
несколько раз посещала храм Деметры и Коры, где совершались греческие
обряды, и давала обеты. Суету улиц и вечные перебранки в доме еще можно
было не принимать близко к сердцу, а при некоторой настойчивости и вовсе
изгнать из своего внутреннего мира. Ее тревожило совсем другое - растущая
неспособность сохранить душевную гармонию, на которой основывалось ее
представление о себе. Теперь, когда она попыталась разобраться, какое
воздействие оказало на нее празднество в честь Мелькарта, то с мучительным
беспокойством поняла, как сильно она сама изменилась.
Ее ум работал отчетливее, чем когда-либо, но томили тревожные мысли, и
волнение в ней все усиливалось. Более всего она ценила в себе дар
интуитивного отражения своих переживаний, способность подчинять свои
индивидуальные порывы общей цели, способность познавать мир не
умозрительно, не втискивая события в заранее заготовленные формы, а путем
интенсивного восприятия ритма танца, движений, когда обрывки жизни
соединяются в систему равновесия, которая сочетается с духом в познании
совершенства. В следующее мгновение это исчезало, но это было. И так же,
как дух низводился до уровня материального круговорота жизни и излучался в
исчезающих очертаниях нового видения, так изменения материи, изменения
форм поднимались, вращаясь до вспышки, в мир высшего единения и
предопределенных гармоний. Прощальный взмах руки в танце; взлет
пронизанного судорогой тела, песня на эолийский лад, услышанная в некий
миг, когда ширококрылая чайка снимается с пенистого гребня волны и свет
кажется зеленым сквозь грань воды; сверкающее сходство девственной груди с
лилией.
Но извлечь эту символику из жизни можно только сочетая покорность и
независимость. Мужчина, вошедший в ее тело, - это была движущая сила
Адониса, отраженная в золотистых глазах Афродиты. До тех пор пока он не
пытался разрушить эту иллюзию, она была ему благодарна, и выражалась эта
благодарность в ее ласковой покорности. Если бы вдобавок он смог увлечь ее
остроумием или ученостью, тем было бы лучше; это было бы приятным
сюрпризом. Но главное - чтобы он только не препятствовал ей отрешиться от
него в божественный момент, в момент, когда она во власти дум о себе, как
о Пеннорожденной. Непристойность шутки или мима была всего лишь показом в
форме сатировской драмы разобщения и соединения плоти, которая открыто
доходит до экстаза в трагическом общении. Вожделение становится чистым
духом через возрождение в жертвенном козле.
Ее решение искать счастья в Кар-Хадаште, хотя оно и окупилось в
материальном отношении, изменило ее взгляды на жизнь. Теперь она
направляла внимание посетителей на девушек, не желая участвовать в
представлениях в какой-либо роли, исключая роль устроительницы увеселений.
Ее потребность ясного мышления, а также склонность к рачительному ведению
хозяйства немало способствовали тому, что она стала бояться давать волю
чувствам, игре воображения. Но она не сознавала, что в ней жил страх до
тех пор, пока Барак не оскорбил ее. После этого она несколько недель
заставляла себя, несмотря на чрезвычайно сильное внутреннее сопротивление,
принимать ухаживание троих посетителей, вместо того чтобы искусно
направить их на Пардалиску или Клеобулу. И в результате это только
усилило, а не уменьшило ее недовольство и сомнения; обеты, данные Деметре,
не помогли.
У дверей послышалась возня, и вошла Архилида с красным, мокрым от слез
лицом и задранной до плеч туникой. За ее спиной показалась хихикающая
Пардалиска.
- Войдите обе! - сказала Дельфион резко. Эти домашние дрязги, которые
прежде позабавили бы ее, теперь вызывали лишь раздражение; и чем больше
она раздражалась, тем больше возникало дрязг. Пардалиска становилась сущим
демоном; в этой девушке было чертовски много жизненных сил, которым можно
было бы найти гораздо лучшее применение. Архилида глотала слезы; ее лицо
распухло, глаза почти исчезли между вздувшимися щеками, покрытыми пятнами.
- Это она во всем виновата! - крикнула Архилида, указывая пальцем на
ухмыляющуюся Пардалиску. - Это она сделала меня беременной, а вовсе не
мужчины! Она заколдовала меня! Я разорву ее на части!
- Не надо так волноваться, дитя мое, - сказала Дельфион, стараясь
сохранить спокойствие. - Ты право же могла бы еще некоторое время
участвовать в зрелищах. Но я буду вызывать лишь одну из вас, а другая
если сойдется с нею, зная, что она доступна ухаживаниям других, что он
пришел к ней после стольких других. Ревность, которая мучит его и теперь,
станет еще более невыносимой, если он сделается любовником Дельфион.
Однажды ночью, перед тем как уснуть, он вдруг принял решение жениться на
ней; но утром эта мысль показалась ему безумной. Он никогда не сможет
забыть, отогнать подозрения и сомнения, если не будет держать ее взаперти
и сам караулить у двери. Да и фамильная гордость все еще была достаточно
сильна в нем, чтобы яростно воспротивиться такому соблазну. Даже если бы
они уехали куда-нибудь далеко, в Гадир например, то не прошло бы и
нескольких месяцев, как все вокруг начали бы перешептываться о ее прошлом.
Но хотя Герсаккон приводил самому себе все эти доводы, чтобы удержаться от
любовной связи с Дельфион или от женитьбы на ней, он подсознательно
понимал, что существовали более глубокие и сложные причины, которые
удерживали его от этого.
В действительности он использовал все доводы за и против связи с
Дельфион лишь для того, чтобы заглушить в себе какой-то непонятный страх.
Он испытал этот страх в ту ужасную минуту, когда Дельфион сказала ему, что
у него жестокие глаза, а потом снова, когда она сказала, будто он пришел к
ней, чтобы обидеть ее, но ему это не удалось. Едва ли Дельфион сама ясно
представляла себе смысл этих слов. Она говорила полушутя, отзываясь на
что-то в нем, чего она боялась и, быть может, желала, но едва ли понимала.
Герсаккон снова отправился к Динарху. Остановившись перед дверью, он
услышал доносящийся из-за нее звук голосов и отворил ее, не постучав. Ему
стало стыдно, что он так сделал, но все же он вошел. Динарх стоял,
прислонившись спиной к узкому подоконнику, и беседовал с двумя женщинами,
сидевшими перед ним на табуретах. Его глаза были закрыты, он говорил не
спеша и выспренне. Герсаккон тихо затворил за собой дверь, отказавшись от
намерения извиниться. Он отошел к стене и стал слушать.
- ...Так я начал проповедовать людям красоту благочестия и познания
Бога. Я сказал им: слушайте, люди, порожденные землей, предавшиеся
пьянству и спящие в своем неведении Бога. Пробудитесь к трезвости. Вы
отупели от крепкого напитка своих страстей, вы убаюканы дремотой, которая
является смертью Разума. Так я говорил. И те, кто услышал, пришли и
окружили меня с сияющими глазами. И я сказал им: увы, люди, почему вы
отдали себя смерти, когда вам была дарована власть стать бессмертными!
Раскайтесь, вы, что блуждали в грехе и прелюбодействовали с невежеством.
Совлеките с себя ветошь мрака и примите свет. Вкусите вечности. Это -
познание того, кто громко молился на рыночной площади; дай мне силу, чтобы
я мог обрести благо, о котором прошу, и просветить тех из моего рода, кто
пойман в сети обмана, моих братьев и ваших сыновей.
Его голос мягко замер; не открывая глаз, он сделал женщинам знак
удалиться. Они встали. Старшая, с немолодым смуглым лицом, склонила
голову, пробормотала что-то и направилась к двери. Лишь после того как она
вышла, вторая, худощавая, бледная и очень молодая девушка, тоже склонила
голову и повернулась к выходу. Проходя мимо Герсаккона, она бросила на
него испытующий взгляд из-под длинных ресниц; ее большие глаза на
изможденном лице горели желанием.
Динарх подождал, пока затворилась дверь, затем открыл глаза и обратился
к Герсаккону.
- Ты дурно поступил, войдя сюда так, как ты это сделал. Если бы тебя
влекла жажда высшего познания, это не было бы дурно. - Свет слабо мерцал
на его щеках. - Однако ты несчастлив. Я ожидал тебя.
- Я не знаю, зачем пришел, - сказал Герсаккон злобно.
- Ты пришел, гонимый желанием, чтобы я вывел тебя из греха, окружающего
тебя. - Динарх сделал знак рукой, и Герсаккон присел на табурет, где до
него сидела худенькая девушка. - С той минуты, как я узрел твое лицо в
последнее твое посещение, - продолжал Динарх, - я стал сомневаться, смогу
ли тебе помочь. Мне кажется, ты скоро должен либо совсем погибнуть,
терзаемый плотью, либо тебе станут доступны такие ступени откровения,
которые недоступны мне. Могу лишь сказать тебе: сорви прилипшую к тебе
паутину, бессмысленную пелену смерти, смерти при жизни. Беги от
содрогающегося трупа, от посещаемой призраками могилы, от грабителя в
доме, от врага, подмешивающего яд в твою повседневную пищу. Могу ли я
предложить тебе сострадание?
- Все равно, говори! - промолвил Герсаккон упавшим голосом.
Динарх обернулся и задернул занавеси. В комнате стало темно. Герсаккон
слышал, как Динарх нащупывал табурет у стола. У него началось
головокружение, и он покачнулся. Динарх заговорил; под влиянием его
спокойного голоса тревога Герсаккона улеглась.
- Слова приобретают другое значение во мраке. Чем могу я помочь тебе,
сын мой? Слушай, формы необходимы для того, чтобы мы могли выходить за
пределы форм; и в конце концов мы выходим даже за пределы разума.
Поколение привязано к вертящемуся вслепую кругу, но тот, кто никогда не
вкладывал свое семя в трепетное чрево, никогда не примет Матерь Божию и не
узнает потустороннего мира. Ты - душа, которая была вынуждена пропустить
несколько остановок на своем пути превращений, и поэтому ты испытываешь
головокружение от быстроты полета. Было бы так легко отступить назад,
снова упасть в первозданные глубины.
В наступившей тишине Герсаккон почувствовал, как цепенеет его ум.
Шелест папируса заставил его очнуться.
- Отец, - пробормотал он напряженным голосом. - Да, я могу называть
тебя так, ибо ты открываешь мне Путь... Я кое-что хочу поведать тебе. Это
правда, что я несчастлив. У меня нет желания отличаться от других людей. Я
хотел бы поселиться в усадьбе с женой - может быть, эллинкой. Я извожу
себя из-за того, чего не существует, - это действительно так. Я даже
спрашиваю себя, какие доходы ты имеешь. Кто эти твои женщины? Видишь ли,
меня это нисколько не интересует. И все же я любопытствую о том, что меня
совершенно не касается. Знаю, что умышленно разжигаю в себе эти чувства.
Разжигаю, отец. Я пришел к убеждению, что я одержим дьяволом.
- Ты отклоняешься от сути, - донесся до него из темноты голос Динарха.
- Верно. Но я не знаю, уместно ли говорить о том, что случилось, когда
мне было тринадцать лет. Мой отец скончался через десять дней после того,
как мне сделали обрезание. Помню, моя кормилица сняла повязку и сказала:
"Гляди, зажило". Ты скажешь, что это было не ее дело. Это должен был
сделать жрец или но крайней мере домашний врач, если не мой отец, а его,
как я сказал, уже не было в живых. Но меня всегда пестовали женщины. - Он
задохнулся от волнения и замолчал. Затем внезапно крикнул: - Прекрати это,
будь ты проклят!
Динарх сидел безмолвный, невидимый. Герсаккон не мог вынести гнетущей
тишины и снова заговорил лихорадочно, бессвязно:
- Может быть, пьяная девушка-рабыня во сне придавила меня, когда я был
младенцем. Я задумывался над этим в последние дни. В моем уме словно
раскрывается что-то и все больше будит во мне прошлое. Люди мне кажутся
холодными движущимися тенями. Его голос стал громким.
- Нет, я не могу тебе объяснить.
Глаза Герсаккона были крепко зажмурены. Когда он раскрыл их, то увидел,
что Динарх отдернул занавесь. От яркого света Герсаккон растерялся.
- Что я говорил?
Динарх печально покачал головой и произнес самым вкрадчивым,
декламационным тоном, как бы заканчивая беседу:
- Вот почему те, кто прозрел, ненавистны толпе и толпа ненавистна им.
Да, да, они кажутся безумцами и становятся всеобщим посмешищем. Их клянут
и презирают и даже предают смерти. Но богом вдохновленный человек все
снесет, беззаветно веря в свет своего познания. Ибо для такого человека
все хорошо, даже то, что оказывается дурным для других, и когда против
него замышляют дурное, он оценивает это, исходя из своего знания, из
ниспосланного ему откровения, и он один превращает зло в добро.
- Но как ты можешь называть меня богом вдохновленным? - вскрикнул
Герсаккон.
- А ты все выносишь? - спросил Динарх, бросив на него пронзительный
взгляд.
Герсаккон почувствовал, как на него нисходит покой; но в то же время
его мятежный ум сравнивал последние слова Динарха с тем, что философ
говорил женщинам. Неужели прозвучавшие в потемках последние наставления
Динарха обеим женщинам неожиданно коснулись и его? Однако он был спокоен.
Он даже почел себя в моральном долгу за что-то перед Динархом.
Последние зимние ливни обрушились на холмы и наполнили извилистые
водосточные канавы, сбегающие с Бирсы, потоками воды. Великолепные ступени
храма Эшмуна сверкали под лучами выглянувшего из-за туч солнца;
подметальщик на Северной улице, ведущей к Площади Собрания, поднял
оброненный кем-то впопыхах мешочек для денег и сунул его за пазуху со
словами молитвы к Танит; воробьи и девушки щебеча выпархивали из своих
убежищ под карнизами домов. Весенний ветер расстилал по небу, под золотыми
щелями в облаках, свежий слой голубой краски; она капала с неба и
затвердевала в радужных оттенках моря. Рыбаки в лодках с темно-красными
парусами тянули за собой на веревках самок осьминогов, чтобы ловить
одурелых самцов. На улицы высыпали, покачивая бедрами, благочестивые
блудницы; молодые ливийцы забегали в палатки, где им заостренным клинком
наносили на руку выбранный ими рисунок, царапины заполняли сажей, жиром и
сурьмой, "чтобы приворожить желанную". Акация тянулась к солнцу своими
великолепными желто-красными цветами. Мелочные торговцы расхаживали с
подносами, на которых лежали отлитые из бронзы и вылепленные из глины
скорпионы - их клали под порог дома для отвода дурного глаза. Голуби
кружили над башенками с оконцами, забранными решетками на особый
пунический манер. В полях виднелись цепочки рабов, работающих мотыгой и
распевающих свои печальные песни.
Я верно рассчитал удар, - размышлял Ганнибал; около него не было
никого, кому он мог бы высказать свои мысли. Он мог бы поговорить с
Келбилимом, но это было бы все равно, что говорить с самим собой.
Последнее время у Ганнибала было такое ощущение, словно он снова уходит в
одиночество своего духа, подобно волнам, которые, гордо завихряясь, в
своем безрассудном белопенном неистовстве обрушиваются на скалы Фароса, а
затем с могучим отливом отступают назад, в пучину. Не то что двадцать лет
назад, когда каждое движение его души было как любовное объятие, как зов и
отклик, взрыв буйного хохота, на который откликались все горы мира. Однако
даже тогда под его челом таилось это мрачное, тягостное ощущение
одиночества, проявлявшееся, может быть, только в непоколебимости и в
неизменном безразличии. Думы о двух убитых братьях тяготели над ним всю
жизнь, сжимая сердце смутной тоской.
Пройдя через летнюю столовую в заднюю часть дома, Ганнибал отворил
дверь в маленькую комнату, еще не прибранную. Он запретил кому-либо
входить сюда и все медлил приняться за уборку сам, хотя ненавидел всякий
беспорядок.
Он нашел то, что искал, под какой-то узорчатой тканью и самнитским
мечом. Это был миниатюрный портрет на слоновой кости - женское лицо,
удлиненное, с широко расставленными, серьезными глазами; в ушах - кольца,
тяжелые ожерелья ниспадают с шеи на широкую, не полную грудь. Иберийка из
Кастуло, на которой он был женат. Он вспомнил ее прощальный взгляд, руки,
расстегивающие пряжку его пояса, ее спокойные движения. Это было все;
этого было довольно: она жила. Он поставил портрет на столик. Хотел было
взять его с собой, но вместо этого достал самнитскую бронзовую статуэтку
воина в доспехах, в высоком, украшенном пером шлеме. Грубоватая работа, но
выразительная. Ганнибалу нравилось, как тяжело стоит воин на своих босых
ногах: это давало ощущение земли. Ганнибал усмехнулся. В конце концов, это
была именно та твердость, которую он хотел получить от портрета своей
иберийки жены. Но поблекшая миниатюра не давала живого представления об
образе этой женщины, о ее крепком торсе и животе. Бронза была ближе его
разбуженной памяти.
Он верно рассчитал удар. Толки об этом шли одновременно с
приготовлениями к принесению в жертву первых плодов. Ганнибал хотел, чтобы
наступление пришлось на ту пору, когда оживает природа. Первые зеленые
плоды, сорванные с деревьев, первые неспелые колосья пшеницы будут
принесены в жертву среди возрастающего возбуждения и трезвона об этой его
новой войне. Он завершит удар, когда умы будут очищены и разгорячены
шествием бога. Пробуждением Мелькарта.
Огромный погребальный костер раскладывался, согласно ритуалу, в
открытой местности, на склоне холма. Процессия двигалась по городу,
останавливаясь в определенных местах, где под тоскливый напев флейт и
рожка, сопровождаемый боем барабанов, произносились заклинания. Голуби
Танит стенали; жрицы с позолоченными сосками двигались по спиралям
вечности, и глаза их, горящие зелеными изумрудами, были обведены чернотой,
чтобы отвратить окружающих демонов. Голуби Танит стенали. Звучали кимвалы
с невидимых башен в небе, обновляя жизнь солнца, и влюбленные лежали среди
розовых вьюнков.
Толпы на улицах, у окон, на стенах и крышах омывались волнами тишины и
шума. Казалось, острия зеленых побегов весны вот-вот уколют ноги; где бы
кто ни стоял, он стоял на священной земле. Верховный жрец Мелькарта
торжественно шествовал под колпаком в виде львиной головы и с суковатым
жезлом в руке. Позади него восемь юношей в пурпурных мантиях несли
похоронные носилки; слышались вздохи флейт и всхлипывания женщин. _Бог
умер_.
Бог, который умер, проследовал через безмолвный Кар-Хадашт. Все огни
погасли. Ворота жизни захлопнулись, стенание голубей ушло за пределы
жизни. Только спирали танца не переставали плести нить жизни, сохраняя
надежду для рода людского. Только паутина солнечного света и тени пены. Не
следует ли и людям вернуться назад, к изначальным истокам, исчезнуть за
пределы человеческой значимости, подчинившись извечному свершению смерти
бога? Юноша лежит на похоронных носилках. Жизнь истекает кровью под
ласковое журчанье флейт.
Процессия приблизилась к погребальному костру, монотонно прозвучали
ритуальные слова, рука тяжело поднята, трепетные звуки флейт,
сопровождаемые эхом из хаоса, возвысились угрожающе, поднялись на грань
отчаяния, рассыпались смехом и успокоились в трехдольном ритме. Спирали
танца вдруг стали сходиться в одной точке. Глаза-изумруды оттаивали и
распускались цветами. Невнятное гнусавое пение вознеслось ввысь вместе с
поднявшимся над толпой телом бога.
Факел брошен в кучу деревянных стружек вокруг бочек со смолой позади
щитов, расписанных соснами и звездами. Бык на жертвенном камне мертв;
мертва коза; и баран мертв. Языки пламени вздрагивали от громких взвизгов
рожка. Ярко-красный дракон пламени вступил в смертельную схватку с богом и
проглотил его, почив вместе с ним. Дым устремился ввысь, приняв формы
деревьев, дев, снопов пшеницы. Орел взвился прямо к солнцу. Голуби хлопали
крыльями над оживающим городом. Ветер подул с северо-востока. Небо было
того же цвета, что и золотые искорки.
Люди пожимали друг другу руки и смеялись. Светильники и факелы
зажигались от углей потухающего погребального костра. По всему городу
несли новое пламя, зажигая от него очаги и лампады. Свежий ветер разносил
по всей стране пепел с погребального костра. Его собирали в кувшины и
горшки, им посыпали пашни, корни деревьев в садах, загоны для овец. В
храме Мелькарта завеса была разодрана, и в отблесках большой, изумрудного
цвета колонны из таинственной мглы выступил бог, улыбающийся и вечно юный.
Женщины почувствовали, как отяжелели и потеплели их чрева внутри
обогащенных тел. Девятилетние девочки, голые, с обритыми головками,
танцевали под арками из взлетающих лепестков. Барабаны громыхали и бухали
под отрывистый вой рогов-раковин, и звуки рожка были болезненны, как уколы
любви. _Бог воскрес!_
Я верно рассчитал удар, - думал Ганнибал в ту ночь, оставшись один в
покое, где он хранил свитки и таблицы. Отдернув красно-зеленую шерстяную
занавесь, расшитую кусочками хрусталя и нефрита, он вступил в свою
собственную молельню. В ней не было ничего, кроме культовой статуи,
подаренной ему жрецами в Гадире, на маленьком острове, где он постился
перед тем, как выступить в поход на Италию, - простой статуи, высеченной
из красного гранита, и лампады перед нею.
И он громко сказал богу: "Только правда дорога для меня. Только правда
в людях. Жизнь - это борьба, будь то схватка демонов или стихий. Поэтому
правда - это борьба. В душе у меня нет презрения и жалости".
Он стал на колени, сложил руки и опустил голову. Мир плыл перед его
глазами в судорожных узорах крови, угасая. Он тоже скоро умрет, и
безвозвратно; и все, кто горел в солнечной купели этого дня, тоже
безвозвратно уйдут в небытие, забытые навеки. Старая горечь поднялась у
него к горлу.
Я становлюсь жестче с годами, - подумал он и почувствовал себя вдруг
тем неуклюжим бронзовым воином, который вцепился в землю пальцами ног,
сильно давя на нее пятками. Ему казалось, что теперь он уже не может так
просто доверять своим порывам. Было время - словно орлы взлетали с его
чела, когда он ополчался против сил тьмы. - Теперь я похож на крестьянку:
подсчитываю, сколько снесено яиц, проверяю закрома и запасаюсь на зиму.
Но сквозь путаницу его мыслей пробивалось ясное сознание необходимости.
Мои отношения с богом неправильны или, во всяком случае, не совсем
правильны, ибо мне не хватает истинного счастья. Возможно, наступает час,
когда наш аппетит становится столь ненасытным, что только смерть в силах
его удовлетворить. Но я должен умереть, пронзенный копьем при последнем
звуке флейты. И все же я иду верным путем.
Три часа стоял он коленопреклоненный, а когда поднялся, к нему пришло
знание, непреклонное, как застывшие линии культовой статуи. Казалось, бог
раскрыл ему свои объятия и он вошел в бога, в застывшие линии. Это нельзя
было выразить словами. Звучание хора голосов, слияние многих красок в
одну, разгадка многих контуров при вспышке света. И во всем этом
растворилось его одиночество; прямо через дверь бога он прошел на другую
сторону, вошел в жизнь своего народа и соединился с ним воедино. В
стройной гармонии слились голоса, и краски открывали так много оттенков, и
от шара света ритмически расходились лучи. Это было больше чем любовь, это
было движение времени и удары молотов в кузнице.
В конце галереи зашуршали покровами тени, и Келбилим поднял к нему свое
озабоченное, невопрошающее лицо.
- Разбуди меня на заре! - приказал Ганнибал и стал подниматься впереди
Келбилима по лестнице. - Ах, мой друг... - Он обернулся и на минуту
положил руку на плечо Келбилима, опираясь на него всей своей тяжестью.
Келбилим легко выдержал эту тяжесть, глядя на своего господина снизу
вверх, с озабоченным, ни о чем не вопрошающим лицом.
У них эти празднества проводятся лучше, чем у нас, - думала Дельфион,
возвращаясь домой после Пробуждения Мелькарта. Даже Элевсинские мистерии,
которые так сильно волновали ее в юности, представились ей теперь
безвкусными: так, дешевое старье, к которому верховные жрецы относятся,
скорее, как к достопримечательности. А этот праздник показал, что символы
совершавшегося во время него обряда понятны и близки простому народу.
Придя домой, она почувствовала сильную головную боль и приняла горячую
ванну. Просидев в ней слишком долго, она прилегла на ложе, расслабленная,
рассеянная. А тут еще бесконечные неприятности. Одна из девушек
забеременела и винила в этом Пардалиску, "Она меня сглазила, - твердила
бедняга. - Иначе этого не случилось бы. Я все время пила травы и шептала
заклинания. Но Пардалиска побежала к колдуну. Она втирала мне, когда я
спала, какое-то вонючее зелье, вот почему это случилось!"
У другой девушки появились нарывы на теле, и она не могла участвовать в
мимах, а повариха запила и лила вино не только в себя, но и во все блюда,
которые готовила.
Не люблю я мирскую суету, - решила Дельфион. Эта суета нарушала покой,
нарушала всегда. Придя с улицы, Дельфион никогда не могла сразу
восстановить душевное равновесие. Она много лет жила уединенно у вдовы, да
и впоследствии редко выходила за стены просторного прекрасного дома с
большим садом, принадлежавшего ее первому любовнику. В Коринфе она тоже
почти не покидала дома, лишь изредка ходила на празднества или в храм и
жила столь бережливо, что за пять лет скопила довольно большую сумму и
откупилась на волю. Ее светлое представление о себе самой и о своей жизни
становилось ничтожным, блеклым и мелким, как только она входила в
сколько-нибудь длительное соприкосновение с бессердечным торгашеским
миром.
Однако горе ее было глубже, чем она сама себе признавалась, хотя она
несколько раз посещала храм Деметры и Коры, где совершались греческие
обряды, и давала обеты. Суету улиц и вечные перебранки в доме еще можно
было не принимать близко к сердцу, а при некоторой настойчивости и вовсе
изгнать из своего внутреннего мира. Ее тревожило совсем другое - растущая
неспособность сохранить душевную гармонию, на которой основывалось ее
представление о себе. Теперь, когда она попыталась разобраться, какое
воздействие оказало на нее празднество в честь Мелькарта, то с мучительным
беспокойством поняла, как сильно она сама изменилась.
Ее ум работал отчетливее, чем когда-либо, но томили тревожные мысли, и
волнение в ней все усиливалось. Более всего она ценила в себе дар
интуитивного отражения своих переживаний, способность подчинять свои
индивидуальные порывы общей цели, способность познавать мир не
умозрительно, не втискивая события в заранее заготовленные формы, а путем
интенсивного восприятия ритма танца, движений, когда обрывки жизни
соединяются в систему равновесия, которая сочетается с духом в познании
совершенства. В следующее мгновение это исчезало, но это было. И так же,
как дух низводился до уровня материального круговорота жизни и излучался в
исчезающих очертаниях нового видения, так изменения материи, изменения
форм поднимались, вращаясь до вспышки, в мир высшего единения и
предопределенных гармоний. Прощальный взмах руки в танце; взлет
пронизанного судорогой тела, песня на эолийский лад, услышанная в некий
миг, когда ширококрылая чайка снимается с пенистого гребня волны и свет
кажется зеленым сквозь грань воды; сверкающее сходство девственной груди с
лилией.
Но извлечь эту символику из жизни можно только сочетая покорность и
независимость. Мужчина, вошедший в ее тело, - это была движущая сила
Адониса, отраженная в золотистых глазах Афродиты. До тех пор пока он не
пытался разрушить эту иллюзию, она была ему благодарна, и выражалась эта
благодарность в ее ласковой покорности. Если бы вдобавок он смог увлечь ее
остроумием или ученостью, тем было бы лучше; это было бы приятным
сюрпризом. Но главное - чтобы он только не препятствовал ей отрешиться от
него в божественный момент, в момент, когда она во власти дум о себе, как
о Пеннорожденной. Непристойность шутки или мима была всего лишь показом в
форме сатировской драмы разобщения и соединения плоти, которая открыто
доходит до экстаза в трагическом общении. Вожделение становится чистым
духом через возрождение в жертвенном козле.
Ее решение искать счастья в Кар-Хадаште, хотя оно и окупилось в
материальном отношении, изменило ее взгляды на жизнь. Теперь она
направляла внимание посетителей на девушек, не желая участвовать в
представлениях в какой-либо роли, исключая роль устроительницы увеселений.
Ее потребность ясного мышления, а также склонность к рачительному ведению
хозяйства немало способствовали тому, что она стала бояться давать волю
чувствам, игре воображения. Но она не сознавала, что в ней жил страх до
тех пор, пока Барак не оскорбил ее. После этого она несколько недель
заставляла себя, несмотря на чрезвычайно сильное внутреннее сопротивление,
принимать ухаживание троих посетителей, вместо того чтобы искусно
направить их на Пардалиску или Клеобулу. И в результате это только
усилило, а не уменьшило ее недовольство и сомнения; обеты, данные Деметре,
не помогли.
У дверей послышалась возня, и вошла Архилида с красным, мокрым от слез
лицом и задранной до плеч туникой. За ее спиной показалась хихикающая
Пардалиска.
- Войдите обе! - сказала Дельфион резко. Эти домашние дрязги, которые
прежде позабавили бы ее, теперь вызывали лишь раздражение; и чем больше
она раздражалась, тем больше возникало дрязг. Пардалиска становилась сущим
демоном; в этой девушке было чертовски много жизненных сил, которым можно
было бы найти гораздо лучшее применение. Архилида глотала слезы; ее лицо
распухло, глаза почти исчезли между вздувшимися щеками, покрытыми пятнами.
- Это она во всем виновата! - крикнула Архилида, указывая пальцем на
ухмыляющуюся Пардалиску. - Это она сделала меня беременной, а вовсе не
мужчины! Она заколдовала меня! Я разорву ее на части!
- Не надо так волноваться, дитя мое, - сказала Дельфион, стараясь
сохранить спокойствие. - Ты право же могла бы еще некоторое время
участвовать в зрелищах. Но я буду вызывать лишь одну из вас, а другая