Страница:
- Жена, - коротко объяснил мне Пармен, самодовольно улыбаясь.
Мы вошли в другую комнату, уж претендовавшую на некоторый комфорт. По крайней мере кисейные занавески и герань на окнах, комод и туалет, покрытые вязаными салфетками, а главное - огромная кровать с высоко взбитою периною, целой горой подушек и одеялом, составленным из разноцветных ситцевых клочков, ясно намекали на эту претензию.
- Вот и наше помещение-с! - объявил Пармен, усаживая меня на диван, в котором, по всей вероятности, вместо пружин были заложены кирпичи. Я покорился горькой необходимости и, проклиная злодея-обойщика, осторожно уселся, оглядывая "помещение".
- Пока бог грехам терпит - живем-с, - скромно вымолвил Пармен.
- Ну, как вы теперь?
- Вот торгуем-с... После батеньки, царство ему небесное, трактирчик остался, ну, трактирчик мы, признаться, продали, потому не стоит овчинка выделки... {156}
- Вы еще при отце женились? - перебил я историю нестоящей овчинки.
- Да как вам сказать... Сватались мы, точно, что еще при батеньке... Ну, уж а женились после... Значит, батенька уж были померши...
В это время в соседнюю комнату, собственно и называющуюся кабаком, тяжелой поступью ввалилась Акулина в сопровождении какого-то оборванного мужичка с темным лицом, излопавшимся от жары, и с волосами, сбившимися как войлок.
- Уж сделай милость, Тимофевна! - умолял он целовальничиху, судорожно теребя в руках лохматый треух и стараясь придать своему невеселому лицу умильное выражение.
- Я тебе сказала: хоть не говори! - лениво ответила целовальниичиха, опять усаживаясь около окна и принимаясь за подсолнухи.
- Хоть осьмуху! - не унимался мужик, - уважь, сделай милость... Теперь без осьмухи и не показывайся туда... Сделай милость, отпусти.
Акулина молчала; молчали и мы. На лице у Пармена блуждала довольная усмешка. Он внимательно наклонил ухо к стороне перегородки, как будто соловья слушал.
- Заставь за себя бога молить! - с истомой в голосе продолжал мужик, понемногу переходя из умилительного тона в тоскливый. - Тимофевна! Аль мы какие... Уж авось осьмушку-то... Ах ты господи! - мужичок ударил себя по бедрам, - авось как ни то отслужим... Вот те Христос, отслужим!
Акулина молчала, поплевывая подсолнушки. Мужичок дышал часто и тяжело. Изредка он с ощущением боли переступал ногами, как будто стоял не на холодном кирпичном полу, а на горячей плите. Тупой взгляд его как-то беспомощно озирал ряды разноцветных бутылок, ярко отражавшихся на солнце. Пот проступал на его висках и грязными струйками полз по лицу. Где-то на стекле однообразно звенела муха.
- Тимофевна! - опять воскликнул мужичок, с тоскою устремляя взор на неподвижную целовальничиху, - заставь бога молить... Сделл... милость... Осьмуху!.. Вызволи ты меня... Во как: хоть ложись да помирай! - Он указал рукой на горло. {157}
- Не воровали бы, ан и ничего бы не было! - хладнокровно отрезала Акулина, загребая где-то под стойкой горсть подсолнухов.
- Кабы воровали-то, Тимофевна, - горячо заторопился мужичок, видимо обрадованный тем, что наконец прекратилось угнетавшее его молчание. - Кабы воровали!.. А то у парнишки оглобля-то сломайся, он возьми да и выруби жердинку, - известно, малолеток... Ну, они его и сцарапали, караульщики-то... Теперь как ни бейся, а без осьмухи нечего к ним и глаз казать!..
- А он не руби в чужом лесу! - равнодушно возразила целовальничиха и тут же закричала в окно на кур: - Кышь, кышь проклятые, всю левкой потоптали!..
Мужичок понурил голову и молчал.
- У тебя девка-то дома? - беспечно спросила Акулина.
- Дома, дома, матушка, - слегка удивившись, ответил мужик.
- Ты пришли-ка ее, пусть она у меня замест кухарки поживет недели две...
- Как же это?.. - с недоумением возразил было мужик, но целовальничиха не дала ему продолжать.
- Она пущай у меня недельки две поживет, ну, а осмуху я уж тебе отпущу...
Пармен толкнул меня локтем.
- Ну, так уж и быть, наливай, видно! - после легкого раздумья сказал мужичок, почесывая в затылке.
- Только смотри, Федулай, деньги чтоб беспременно к Успленью, уж это как хочешь!.. - добавила Акулина, направляясь к стойке.
- О господи? Аль уж я... аль уж мы, прости господи, какие!.. восклицал Федулай, стремительно подхватывая кувшин, до сих пор стоявший около дверей.
Пармен восхищенно развел руками и, посмеиваясь, взглянул на меня.
- Орел-баба! - самодовольно произнес он, - с мужиками она - лучше и не надо!.. Любого купца за пояс заткнет.
- Откуда вы ее взяли? - осведомился я.
- С Липецка... Там у мещанина одного - кожами он торгует, шибай, значит... Ну, и не то что какую голую {158} взял, - с достоинством добавил Пармен, - триста целковых деньгами, салоп лисий, платок дредановый, три платья шелковых, перина... Все как есть! - справили хорошо.
- А ведь я, признаться, тогда думал, что вы на Ульяне женитесь! заметил я.
- На какой это-с?
- А помните в Визгуновке-то?
Пармен обиженно усмехнулся.
- Помилуйте-с! Как вы об нас понимаете!.. Разве это возможно-с, чтоб на простой девке жениться... Что это вы говорите такое... Это даже довольно смешно-с... Нешто я полоумный какой... - Он даже засмеялся над наивностью моего предположения.
- Ну, что с нею? Где она теперь? - спросил я.
- Да она померла... Еще в прошлом году померла... Хе-хе-хе! Занятная девка была-с!
- Померла! - воскликнул я.
В этой смерти мне уж почудилась драма во вкусе покойной памяти романтизма, с эффектными сценами ревности, проклятий и т. п., но - увы! - и здесь оказалась вековечная комедия. На вопрос мой, отчего умерла Ульяна, Пармен равнодушно ответил:
- А ей-богу, не могу вам сказать... Говорили тогда, что как, значит, бабы-знахарки трясли ее, ну и затрясли... Это ребенка вытрясают так, ежели роды трудные, - пояснил он мне, направляясь к двери.
- Да разве она была замужем?
- Как же!.. Муж-то у ней еще кочегаром теперь у Селифонт Акимыча, проговорил он на ходу, - так, плевый мужичишка... Что, Акуля, самоварчик-то наставили? - обратился он к жене.
- Закипает небось, - апатично ответила Акуля, и опять загребла полную руку подсолнухов.
Через час я выехал из N ***. Лошади еле плелись под палящими лучами солнца; горячая пыль клубами вилась по дороге и садилась на лицо; Михайло, распустив вожжи, уныло тянул бесконечную песню. "Ивушка, ивушка, зеленая моя... Что же ты, ивушка, не зeлена стоишь?" - любопытствовала песня, "или те, ивушку, солнышком печет? - солнышком печет, частым дождичком сечет?" - {159} предполагала она, и, не дождавшись удовлетворительного ответа с каким-то тоскливым ухарством оповещала знойную степь о том, как коварные бояре "срубили ивушку под самым корешок", как "стали они ивушку потесывати"...
А предо мною печально носился образ Ульяны. {160}
VII. БАРИН ЛИСТАРКА
Кому случалось в былые, дореформенные времена колесить крепостную Русь, тот, вероятно, примечал некоторую особенность в расположении дворянских убежищ. Богатые барские усадьбы с бесчисленными службами и домом-дворцом, воздвигнутым по плану какого-нибудь Растрелли, в свое время искавшего милостей помещика-вельможи, гордо и одиноко громоздились где-нибудь на возвышенности, царствующей над окрестностями, окруженные цветниками, садами и парками, и лишь в почтительном отдалении от таких усадьб тянулись бесконечными улицами многолюдные крепостные села с белокаменными церквами, широкой базарной площадью, а иногда даже и с пожарной каланчою. Поместья, принадлежавшие дворянству средней руки, с надворными постройками, более рассчитанными на солидность и прочность, чем на изысканность и щегольство, и господским домом с вечным мезонином наверху, обыкновенно ютились себе где-нибудь на отлогом полускате и отделялись от деревни, потонувшей в зелени ракит и в матовом золоте многочисленных скирдов, много-много что сквозной каменной оградой, на диво сложенной крепостными каменщиками, или узеньким прудом с навозной плотиной, усаженной развесистыми ветлами, и с водяной мельницей, неустанно гремевшей и брызгавшей колесом своего единственного постава и немилосердно пудрившей прохожих мелкой мучной пылью. Около таких поместий не зеленелись парки и английские сады с подстриженными деревьями и таинственными павильонами, не сверкали молочной белизною дебелые Венеры и Дианы и не звенели свежими {161} брызгами фонтаны с неизбежным тритоном и полногрудыми, до излишества, наядами... Дворянство средней руки не любило этих затей во вкусе рококо. Не выписывало оно соблазнительных, но дорого стоящих мраморных изваяний, не строило фонтанов, сочивших холодные водяные струйки устами сердитого нелюдима Нептуна и его многочисленной челяди, не уродовало ножницами пышной древесной листвы и не воздвигало, на страх и грозу крепостных девок, вычурных павильонов, изукрашенных скоромными картинами, зеркалами и фантастическими арабесками. Вековой запущенный сад, из конца в конец оглашаемый звонким соловьиным рокотом, пронзительным писком копчика и заунывным кукованьем кукушки, дремучий сливняк и вишенник, тысячи яблонь и груш, целые поляны малинника, смородины и другой ягоды, тенистые кленовые и липовые аллеи, березовые рощи с веселым блеском своих стволов и болтливым лепетом глянцевитых листьев, - вот что окружало поместье дворянина средней руки и, в первобытном изобилии, давало неисчислимые сорта мочений и солений, парений и наливок для его неприхотливого стола, а в случае надобности - объемистые пуки гибких розог для мужицких крепостных спин.
Эти поместья, так же как и усадьбы богатых тысячедушных бар, были раскинуты на довольно значительном расстоянии друг от друга, и только поднявшись на гористый берег какой-нибудь реки и окинув с него взглядом привольную низменную даль, протянувшуюся на десятки верст видимо глазу, вы могли бы счесть пять-шесть дворянских вотчин, подобно белоснежным лебедям улепивших там и сям полускаты берега. Самое пространство земли, примыкавшей к такому поместью или к такой усадьбе, и иногда достигавшее размеров немалого немецкого царства, обусловливало эту отдаленность друг от друга барских убежищ.
Зато так называемые во время оно "малодушные", то есть владельцы двух-трех и много десяти крепостных душ, гнездились в тесном соседстве. Едешь-едешь, бывало, смотришь-смотришь по сторонам - и вдруг с какой-нибудь возвышенности бросится тебе в глаза целая кучка тесовых, камышовых и иных кровель, замелькают частыми зелеными пятнами крошечные садишки, огороженные плет-{162}нями, сквозь которые свободно шныряют свиньи и поросята, засверкает тинистый пруд, заросший осокою и чапыжником, и зачернеются покоробленные мужицкие избенки, беспорядочной толпою обступившие домики с тесовыми, камышовыми и иными кровлями. Это и есть "малодушные". В подмосковных губерниях народ и теперь помнит этих "малодушных" под несколько презрительным прозвищем "поганых дворян". Чаще всего это были либо недоросли, с грехом пополам одолевшие дьячковскую псалтирь, либо писцы второго разряда, заручившиеся этим вожделенным званием в снисходительной предводительской канцелярии, либо юнкера и прапорщики в отставке. Вообще народ нечиновный. Это те самые предупредительные господа, которые в былое время смиренно терлись в хоромах каждого помещика средней руки, пользовались его кормами, а иногда и старым шлафроком с его плеча, выпрашивали, когда патрон находился в духе, четвертку пшенца, телочку на завод, щенка от борзой суки, возик сенца, - причем подобострастно целовали патрона в плечико и величали его "благодетелем". Это те самые развеселые люди, которые на званых помещичьих обедах и именинных балах так уморительно ходили на четвереньках и выплясывали трепака, в угоду хозяину и на потеху многочисленных подвыпивших гостей, так храбро глотали смесь уксуса с деревянным маслом, сгрызали зубами рюмки и с такими смешными ужимками подражали крику петуха, мяуканью кошки и хрюканью поросенка.
Те из "малодушных", которые не потешали таким невинным образом добродушного дворянства средней руки и не пресмыкались перед ним в чаянии сюртука с протертыми локтями или засаленной венгерки, - те невылазно жили в своих утлых домишках, иногда сами и косили и пахали наряду с мужиками и вообще образом и подобием мало чем отличались от собственных своих крепостных. Разве что кое-как выбритые подбородки да лохматые усы, спесивая важность в лице да зычный голос, с утра до вечера расточавший ругательства, выдавали их благородное происхождение. У иных же не было и этих признаков дворянского достоинства, и часто форейтор богатого барина, при встрече на узкой дороге с таким опростевшим дворянином, лупил его на все корки арапником, нимало {163} не подозревал, что лупит благородного человека, а не какого-нибудь мещанина-шибая или двоюродного дьяконского племянника.
Обыкновенно раз в три года, а иногда и реже, какой-нибудь милостивец, метивший в предводители, вез "малодушных" на свой счет на выборы, и тогда для них наставал великий праздник. Их плохо выбритые красные и оплывшие физиономии с буйно растрепанными усами и насаленными "серполетовой" помадой коками (есть такая помада), их венгерки и сюртуки военного и штатского покроя, с буфами в плечах и с талией на затылке, заполоняли все трактиры и кафе-рестораны невысокого разбора, а жадные рты с азартом истребляли целые горы классических котлет с горошком, невероятное количество поросят со сметаной и реки киевских наливок с запахом сургуча и сквернейших водок под громкими наименованиями тминной, полынной, анисовой и т. п. Улицы и бульвары губернского города оглашались тогда победным гамом их громких до нелепости голосов и пьяными возгласами о дворянской чести, благородстве и о готовности во имя этой чести и этого благородства каждому мимоидущему бить морду. Визг девиц двусмысленного поведения неумолчно стоял над городом во все время присутствования в оном одичавших по захолустьям мелких дворян. Полицейские чины сбивались с ног, круглые ночи объезжая притоны и дружески увещевая полчища этих захолустных рыцарей. В залах дворянского собрания пахло луком, сквернейшим табаком и сивухой... Но проходили выборы, допотопные сюртуки военного и штатского покроя бережно укладывались на дно сундуков до нового чрезвычайного случая, и "малодушные", кисло озирая неприхотливые домашние яства, с тоскою поглаживали желудки, отчаянно хватались за разбитые хмелем головы и с остервенением погружались в захолустные дрязги... А дрязги эти широким потоком одолевали их дворянское существование. Смежные поля и усадьбы, сварливые соседи, одуревшие со скуки и тоски, разоренные и вечно голодные мужики, ворующие все, что только попадалось под руку и что возможно было украсть, от гвоздя до гнилой подошвы включительно, визгливые барыни и барышни в козловых башмаках и ситцевых платьях; барышни, обожающие душку Пушкина и с замиранием {164} сердечным твердящие наизусть "Полтаву" и "Цыган", барыни с непобедимою наклонностью к щипкам, плевкам и мордобитию - все это страшно распложало ссоры и сплетни, брань и пересуды.
И ни с кем так безжалостно не поступил шестьдесят первый год, ни на кого не обрушился он с такой сокрушительной стремительностью, как на несчастных "малодушных". Подобно железной метле, прошла по их скученным усадебкам эмансипация и разогнала по широкому лицу земли русской горемык-владельцев. Почва из-под них как-то сразу ушла и ухнула в какое-то бездонное "далеко". Мужичишки, большею частью оказавшиеся "дворовыми людьми", расползлись как тараканы и разнесли по селам и деревням свой нищенский скарб и свои гнилые избенки. Богачи-помещики, в былое время возившие мелкого дворянина на выборы, поившие и кормившие его своими кухнями, не знавшими скудости, и своими неистощимыми запасами яблоновок, вишневок и сливянок, - сами сидели по своим домам с мезонинами в неприятном, предвкушении погибельных времен и с тоской измеряли взорами вновь открывшиеся перспективы всяческих неблагополучий. Нового сословия, с запросами на людей жующих стекло и ходящих на четвереньках, в то время еще не нарождалось. Земля... но ее было так мало, и притом она требовала обработки, обработка же в свою очередь вопияла о деньгах, известных "малодушным" больше по слуху. Приходилось разбегаться - и они разбегались. И куда-куда, не заносила судьба их победные дворянские головы с признаками и без признаков благородного происхождения на лице!.. От задних комнаток московских трактиров двусмысленной репутации и до щегольских передних новых судебных учреждений, от окрестностей Иверской часовни и до панелей многолюдных петербургских улиц вы могли бы встретить и видеть их, немытых и нечесаных, с пухом в волосах и с следами синяков под глазами... Низшие разборы железнодорожных должностей, вновь объявившиеся канцелярии мировых и земских и иных учреждений, реформы, потребовавшие переписки, переписки и переписки - все это, вплоть до наших дней и до пресловутого движения добровольцев в Сербию, - подобно омуту, впитывало в себя мелкого дворянина. А крошечные домишки с тесовыми и иными кровлями гнили и обруши-{165}вались и зарастали чертополохом; "забалованная" мелкодворянская земелька покрывалась сорными травами, порастала бурьяном и бобовником и за бесценок переходила в руки предприимчивых пионеров нового сословия. Так погибли "малодушные". И редко-редко кто уцелел из них до наших времен и усидел на старом пепелище. Такие уцелевшие обыкновенно применяются к новым порядкам, водворившимся в захолустьях после шестьдесят первого года, и тяготеют к "новому сословию". Они при случае и кабаки снимают, причем вешают на них вывески с надписью "ресторации", они и трактиры открывают, непременно с органом и мамзелью за буфетом (это в каком-нибудь селе Голодалове-то!), и заводят торговлю линючим ситцем да рукавицами, рыжеватым плисом да щегольскими трубками в оправе, натертой ртутью.
Но есть из них и такие, которых можно назвать закоренелыми. Эти хотя и с грехом пополам, но пытаются жить по старым порядкам и до последней возможности берегут свои дореформенные понятия и взгляды. Обыкновенно они не вовсе уже бедные и в старину обладали не менее как десятью душами, а ныне - пятидесятью десятинами земли. Они - любопытны, эти закоренелые. Они не любят показывать носа в люди и живут в своих насиженных норах безвыходно и безвыездно. Но вы можете видеть их на каком-нибудь избирательном съезде, где они присутствуют иногда в качестве уполномоченных от мелких землевладельцев (это обыкновенно в тех уездах, в которых "новое сословие" не проникло еще надлежащим образом в суть земских отправлений и все еще, в простоте душевной, считает их за времяпрепровождение, никакой выгоды не представляющее). Сидит такой закоренелый на высокой земской скамье, багровеет и задыхается от тугого старомодного галстука и с мучительной сосредоточенностью вслушивается в голос председателя. Но вот он услышал свою фамилию и, благоговейно шагая по шикарному земскому паркету, направляется к ящику. Там он бережно принимает шар из рук кротко и предупредительно улыбающегося председателя - и, либо мрачно и торжественно, либо радостно и застенчиво, кладет всем налево или всем направо: смотря по темпераменту. Кроме этого мерного и благоговейного хождения от скамьи к ящику и от ящика к скамье, кроме подобающих сжиманий лицевых {166} мускулов в пору опускания руки под сукно, - он неподвижен, подобно изваянию, и так же, как изваяние, нем. Пусть нестерпимо сжимает его шею жесткий, как дерево, галстук, пусть режет ему под мышками сшитый в незапамятные времена сюртук, пусть на багровом лице проступает испарина и сосед-купчина с засаленным животом толкает под локоть и таинственным полушепотом спрашивает: "Нет ли чего продажного?" - он не шевельнется и не промолвит слова.
В гласные такие закоренелые редко попадают, а если попадают, то являются лишь в те собрания, где предполагаются выборы. Тогда они изъявляют желание баллотироваться, всем другим претендентам кладут налево (несмотря уж на темперамент) и обыкновенно сами получают два шара из сорока, после чего с важным и угрюмым видом, не лишенным некоторой величественности, удаляются из залы и в тот же вечер выбывают в свои тихие палестины. Впрочем, несмотря на такую неудачу, они не унывают и баллотируются при всяком удобном случае и во все должности, где полагается жалованье и не требуется ценза, и, что замечательно, - баллотируются всегда безуспешно и всегда получают одинаковое количество неблагоприятных шаров.
Нужно прибавить, что на дворянских выборах теперь вы уж не встретите мелкого дворянства, ибо нет уже теперь таких горячих искателей почетного, но безвыгодного предводительского места, которые возили бы на эти выборы мелкого дворянина и до отвала кормили бы и поили его сомнительными деликатесами губернских трактиров.
Отставной писец второго разряда Аристарх Алексеич Тетерькин, более известный в нашем околотке под несколько двусмысленным прозванием "барина Листaрки", принадлежал именно к этому числу уцелевших и закоренелых мелких дворян. Его крошечное именьице (однако и не так уже чтобы слишком крошечное) отстояло недалеко от моего хутора. Был господин Тетерькин высок ростом, сед волосом, вдов и бездетен. Кроме ситцевого халата и нанковых штанов, никогда и ничего не надевал и только в парадных случаях, почти сверхъестественных по своей исключительности, заменял халат вицмундиром, сшитым {167} еще во время венгерской кампании крепостным самоучкою Эльпидифором.
Во время молодости своей Аристарх Алексеич, по его словам, находился в приятных отношениях к дому помещика Катай-Валяева, в торжественных случаях выхаживал "русскую" с крепостными метрессами этого помещика, и вообще занимал общество, в чем так преуспел, что раз даже, каким-то невиданным дотоле способом подражая свисту соловья, привел в восторг заезжего генерала, за что и получил великодушное генеральское спасибо с присовокуплением золотого дуката (генерал только что прибыл из Венгрии). Но времена переменчивы. По случаю какой-то неприятности, имевшей темную и невыясненную связь с появлением у одной из метресок шелковой юбки, Аристарху Алексеичу пришлось прекратить свои приятные отношения к дому Катай-Валяева, и прекратить после невольного, хотя и таинственного, путешествия на катай-валяевскую конюшню. С тех пор господин Тетерькин разучился свистать соловьем, утратил веселость своего нрава и привычку к общительности. Он раз навсегда надел на себя халат, натянул нанковые панталоны и засел в своем поместьице, где и женился и овдовел в свое время.
С шестьдесят первого года нелюдимость Аристарха Алексеича перешла даже в некоторую мрачность. Он почему-то возмечтал, напустил на себя великую важность и спесь, за что и получил от соседних мужиков прозвание "барина Листарки".
Эта спесь и эта склонность к уединению усугубились в нем с той поры, как, быв выбран уполномоченным в избирателъный съезд и пожелав баллотироваться в земские гласные, он получил один только шар из сорока двух наличных. Неизвестно, путем каких умозаключений, но "барин Листарка" пришел тогда к такому выводу, что только он один, Аристарх Алексеич Тетерькин, есть настоящий дворянин и благородный человек, сохранившийся во всей своей первобытности; все остальные были лишь прохвосты и проходимцы.
Вообще новое время пользовалось искренним его нерасположением (особенно усилившимся опять-таки со времени упомянутого избирательного съезда), хотя это же самое время, с своим возведением всякого дворянского {168} существования в нечто независимое и прочное (сравнительно, сравнительно, господа!), вероятно и содействовало укреплению возвышенных мечтаний в голове господина Тетерькина и воспитало в нем пылкое желание слыть барином.
От покойницы жены господину Тетерькину осталось несколько прочных воспоминаний, а именно: вышитый бисером по атласу кисет с надписью "друху мово серца", вязаная скатерть, покрывавшая пузатый комод, оклеенный неизбежной карельской березой и выложенный давно уже позеленевшею бронзой, и раскрашенный дагерротип, изображавший сочную толстуху с носом, наивно приподнятым к небесам, мужественными усами на оттопыренных губках и фиолетовым румянцем на лбу. Впрочем, несмотря на всю чарующую силу этих трогательных воспоминаний, господин Тетерькин все ж таки имел в качестве хозяйки кухарку Арину, изумительно грязное, косое существо, вечно безмолвствовавшее и как бы забитое, но твердо державшее в руках нос своего барина.
Время Аристарх Алексеич проводил однообразно. Летом он с самого утра влезал в свой вечный халат и, если погода была удовлетворительна, бродил по своим владениям, заходя в дом только лишь затем, чтобы выкурить трубку. Целый день его зычный голос, подобно трубе архангельской, гремел то в поле, то возле риги, более похожей на хлев, чем на ригу, то в саду. В поле он ругал мужиков, в риге - работника своего, смиренного и молчаливого старичка Архипа, в саду - девок, выпалывавших гряды. Драться он не дрался, но ругался ужасно (существовала легенда, что некогда и к драке он питал склонность, но в свою очередь был как-то побит и утих). Бывало, на заре едешь по своему полю, а уж с ветерком несутся густые басовые ноты: "да я тебя!.. да ты у меня!.. да я!.. да ты!.." (Если в это время случится около меня какой-нибудь мужичок, то он уж непременно заметит, тихо и снисходительно посмеиваясь себе в бороду: "Эка Листарка-то надрывается!") Несмотря на вечную ругань Аристарха Алексеича, мужики работать у него любили. Так как денег у него никогда почти не водилось, а если и случались они, так всецело уходили на чай и сахар, сапоги и табак (все остальное было свое, нанка же на штанах имела свойство носиться десятилетия), то работали {169} у него испольно. Впрочем, многим работать не приходилось; две или три семьи из ближней деревни так подладились к характеру господина Тетерькина и с таким смирением сносили его "барское" обхождение, что без всякой конкуренции выпахивали его земельку, свозили изрядную часть его хлеба на свои гумна и вытравливали своим скотом его маленький сенокос. Чтобы все это выделывать. благополучно, им только приходилось заручаться расположением косой Арины, любившей иногда выпить. Что же касается до Аристарха Алексеича, то, несмотря на видимую его неусыпность и всестороннее вникание в хозяйство, он ровно ничего не видел и ничего не знал. Если перед ним стояли без шапок, если умиленно молчали, когда он ругался, или подобострастно лепетали: "Виноват, сударь, простите", если называли его жалкий домишка "хоромами", его убогонького работника Архипа - "барским кучером", а дребезжавшую и некрашенную таратайку, связанную для прочности веревками, "барским тарантасом", - он был доволен и на все остальное махал рукою.
Мы вошли в другую комнату, уж претендовавшую на некоторый комфорт. По крайней мере кисейные занавески и герань на окнах, комод и туалет, покрытые вязаными салфетками, а главное - огромная кровать с высоко взбитою периною, целой горой подушек и одеялом, составленным из разноцветных ситцевых клочков, ясно намекали на эту претензию.
- Вот и наше помещение-с! - объявил Пармен, усаживая меня на диван, в котором, по всей вероятности, вместо пружин были заложены кирпичи. Я покорился горькой необходимости и, проклиная злодея-обойщика, осторожно уселся, оглядывая "помещение".
- Пока бог грехам терпит - живем-с, - скромно вымолвил Пармен.
- Ну, как вы теперь?
- Вот торгуем-с... После батеньки, царство ему небесное, трактирчик остался, ну, трактирчик мы, признаться, продали, потому не стоит овчинка выделки... {156}
- Вы еще при отце женились? - перебил я историю нестоящей овчинки.
- Да как вам сказать... Сватались мы, точно, что еще при батеньке... Ну, уж а женились после... Значит, батенька уж были померши...
В это время в соседнюю комнату, собственно и называющуюся кабаком, тяжелой поступью ввалилась Акулина в сопровождении какого-то оборванного мужичка с темным лицом, излопавшимся от жары, и с волосами, сбившимися как войлок.
- Уж сделай милость, Тимофевна! - умолял он целовальничиху, судорожно теребя в руках лохматый треух и стараясь придать своему невеселому лицу умильное выражение.
- Я тебе сказала: хоть не говори! - лениво ответила целовальниичиха, опять усаживаясь около окна и принимаясь за подсолнухи.
- Хоть осьмуху! - не унимался мужик, - уважь, сделай милость... Теперь без осьмухи и не показывайся туда... Сделай милость, отпусти.
Акулина молчала; молчали и мы. На лице у Пармена блуждала довольная усмешка. Он внимательно наклонил ухо к стороне перегородки, как будто соловья слушал.
- Заставь за себя бога молить! - с истомой в голосе продолжал мужик, понемногу переходя из умилительного тона в тоскливый. - Тимофевна! Аль мы какие... Уж авось осьмушку-то... Ах ты господи! - мужичок ударил себя по бедрам, - авось как ни то отслужим... Вот те Христос, отслужим!
Акулина молчала, поплевывая подсолнушки. Мужичок дышал часто и тяжело. Изредка он с ощущением боли переступал ногами, как будто стоял не на холодном кирпичном полу, а на горячей плите. Тупой взгляд его как-то беспомощно озирал ряды разноцветных бутылок, ярко отражавшихся на солнце. Пот проступал на его висках и грязными струйками полз по лицу. Где-то на стекле однообразно звенела муха.
- Тимофевна! - опять воскликнул мужичок, с тоскою устремляя взор на неподвижную целовальничиху, - заставь бога молить... Сделл... милость... Осьмуху!.. Вызволи ты меня... Во как: хоть ложись да помирай! - Он указал рукой на горло. {157}
- Не воровали бы, ан и ничего бы не было! - хладнокровно отрезала Акулина, загребая где-то под стойкой горсть подсолнухов.
- Кабы воровали-то, Тимофевна, - горячо заторопился мужичок, видимо обрадованный тем, что наконец прекратилось угнетавшее его молчание. - Кабы воровали!.. А то у парнишки оглобля-то сломайся, он возьми да и выруби жердинку, - известно, малолеток... Ну, они его и сцарапали, караульщики-то... Теперь как ни бейся, а без осьмухи нечего к ним и глаз казать!..
- А он не руби в чужом лесу! - равнодушно возразила целовальничиха и тут же закричала в окно на кур: - Кышь, кышь проклятые, всю левкой потоптали!..
Мужичок понурил голову и молчал.
- У тебя девка-то дома? - беспечно спросила Акулина.
- Дома, дома, матушка, - слегка удивившись, ответил мужик.
- Ты пришли-ка ее, пусть она у меня замест кухарки поживет недели две...
- Как же это?.. - с недоумением возразил было мужик, но целовальничиха не дала ему продолжать.
- Она пущай у меня недельки две поживет, ну, а осмуху я уж тебе отпущу...
Пармен толкнул меня локтем.
- Ну, так уж и быть, наливай, видно! - после легкого раздумья сказал мужичок, почесывая в затылке.
- Только смотри, Федулай, деньги чтоб беспременно к Успленью, уж это как хочешь!.. - добавила Акулина, направляясь к стойке.
- О господи? Аль уж я... аль уж мы, прости господи, какие!.. восклицал Федулай, стремительно подхватывая кувшин, до сих пор стоявший около дверей.
Пармен восхищенно развел руками и, посмеиваясь, взглянул на меня.
- Орел-баба! - самодовольно произнес он, - с мужиками она - лучше и не надо!.. Любого купца за пояс заткнет.
- Откуда вы ее взяли? - осведомился я.
- С Липецка... Там у мещанина одного - кожами он торгует, шибай, значит... Ну, и не то что какую голую {158} взял, - с достоинством добавил Пармен, - триста целковых деньгами, салоп лисий, платок дредановый, три платья шелковых, перина... Все как есть! - справили хорошо.
- А ведь я, признаться, тогда думал, что вы на Ульяне женитесь! заметил я.
- На какой это-с?
- А помните в Визгуновке-то?
Пармен обиженно усмехнулся.
- Помилуйте-с! Как вы об нас понимаете!.. Разве это возможно-с, чтоб на простой девке жениться... Что это вы говорите такое... Это даже довольно смешно-с... Нешто я полоумный какой... - Он даже засмеялся над наивностью моего предположения.
- Ну, что с нею? Где она теперь? - спросил я.
- Да она померла... Еще в прошлом году померла... Хе-хе-хе! Занятная девка была-с!
- Померла! - воскликнул я.
В этой смерти мне уж почудилась драма во вкусе покойной памяти романтизма, с эффектными сценами ревности, проклятий и т. п., но - увы! - и здесь оказалась вековечная комедия. На вопрос мой, отчего умерла Ульяна, Пармен равнодушно ответил:
- А ей-богу, не могу вам сказать... Говорили тогда, что как, значит, бабы-знахарки трясли ее, ну и затрясли... Это ребенка вытрясают так, ежели роды трудные, - пояснил он мне, направляясь к двери.
- Да разве она была замужем?
- Как же!.. Муж-то у ней еще кочегаром теперь у Селифонт Акимыча, проговорил он на ходу, - так, плевый мужичишка... Что, Акуля, самоварчик-то наставили? - обратился он к жене.
- Закипает небось, - апатично ответила Акуля, и опять загребла полную руку подсолнухов.
Через час я выехал из N ***. Лошади еле плелись под палящими лучами солнца; горячая пыль клубами вилась по дороге и садилась на лицо; Михайло, распустив вожжи, уныло тянул бесконечную песню. "Ивушка, ивушка, зеленая моя... Что же ты, ивушка, не зeлена стоишь?" - любопытствовала песня, "или те, ивушку, солнышком печет? - солнышком печет, частым дождичком сечет?" - {159} предполагала она, и, не дождавшись удовлетворительного ответа с каким-то тоскливым ухарством оповещала знойную степь о том, как коварные бояре "срубили ивушку под самым корешок", как "стали они ивушку потесывати"...
А предо мною печально носился образ Ульяны. {160}
VII. БАРИН ЛИСТАРКА
Кому случалось в былые, дореформенные времена колесить крепостную Русь, тот, вероятно, примечал некоторую особенность в расположении дворянских убежищ. Богатые барские усадьбы с бесчисленными службами и домом-дворцом, воздвигнутым по плану какого-нибудь Растрелли, в свое время искавшего милостей помещика-вельможи, гордо и одиноко громоздились где-нибудь на возвышенности, царствующей над окрестностями, окруженные цветниками, садами и парками, и лишь в почтительном отдалении от таких усадьб тянулись бесконечными улицами многолюдные крепостные села с белокаменными церквами, широкой базарной площадью, а иногда даже и с пожарной каланчою. Поместья, принадлежавшие дворянству средней руки, с надворными постройками, более рассчитанными на солидность и прочность, чем на изысканность и щегольство, и господским домом с вечным мезонином наверху, обыкновенно ютились себе где-нибудь на отлогом полускате и отделялись от деревни, потонувшей в зелени ракит и в матовом золоте многочисленных скирдов, много-много что сквозной каменной оградой, на диво сложенной крепостными каменщиками, или узеньким прудом с навозной плотиной, усаженной развесистыми ветлами, и с водяной мельницей, неустанно гремевшей и брызгавшей колесом своего единственного постава и немилосердно пудрившей прохожих мелкой мучной пылью. Около таких поместий не зеленелись парки и английские сады с подстриженными деревьями и таинственными павильонами, не сверкали молочной белизною дебелые Венеры и Дианы и не звенели свежими {161} брызгами фонтаны с неизбежным тритоном и полногрудыми, до излишества, наядами... Дворянство средней руки не любило этих затей во вкусе рококо. Не выписывало оно соблазнительных, но дорого стоящих мраморных изваяний, не строило фонтанов, сочивших холодные водяные струйки устами сердитого нелюдима Нептуна и его многочисленной челяди, не уродовало ножницами пышной древесной листвы и не воздвигало, на страх и грозу крепостных девок, вычурных павильонов, изукрашенных скоромными картинами, зеркалами и фантастическими арабесками. Вековой запущенный сад, из конца в конец оглашаемый звонким соловьиным рокотом, пронзительным писком копчика и заунывным кукованьем кукушки, дремучий сливняк и вишенник, тысячи яблонь и груш, целые поляны малинника, смородины и другой ягоды, тенистые кленовые и липовые аллеи, березовые рощи с веселым блеском своих стволов и болтливым лепетом глянцевитых листьев, - вот что окружало поместье дворянина средней руки и, в первобытном изобилии, давало неисчислимые сорта мочений и солений, парений и наливок для его неприхотливого стола, а в случае надобности - объемистые пуки гибких розог для мужицких крепостных спин.
Эти поместья, так же как и усадьбы богатых тысячедушных бар, были раскинуты на довольно значительном расстоянии друг от друга, и только поднявшись на гористый берег какой-нибудь реки и окинув с него взглядом привольную низменную даль, протянувшуюся на десятки верст видимо глазу, вы могли бы счесть пять-шесть дворянских вотчин, подобно белоснежным лебедям улепивших там и сям полускаты берега. Самое пространство земли, примыкавшей к такому поместью или к такой усадьбе, и иногда достигавшее размеров немалого немецкого царства, обусловливало эту отдаленность друг от друга барских убежищ.
Зато так называемые во время оно "малодушные", то есть владельцы двух-трех и много десяти крепостных душ, гнездились в тесном соседстве. Едешь-едешь, бывало, смотришь-смотришь по сторонам - и вдруг с какой-нибудь возвышенности бросится тебе в глаза целая кучка тесовых, камышовых и иных кровель, замелькают частыми зелеными пятнами крошечные садишки, огороженные плет-{162}нями, сквозь которые свободно шныряют свиньи и поросята, засверкает тинистый пруд, заросший осокою и чапыжником, и зачернеются покоробленные мужицкие избенки, беспорядочной толпою обступившие домики с тесовыми, камышовыми и иными кровлями. Это и есть "малодушные". В подмосковных губерниях народ и теперь помнит этих "малодушных" под несколько презрительным прозвищем "поганых дворян". Чаще всего это были либо недоросли, с грехом пополам одолевшие дьячковскую псалтирь, либо писцы второго разряда, заручившиеся этим вожделенным званием в снисходительной предводительской канцелярии, либо юнкера и прапорщики в отставке. Вообще народ нечиновный. Это те самые предупредительные господа, которые в былое время смиренно терлись в хоромах каждого помещика средней руки, пользовались его кормами, а иногда и старым шлафроком с его плеча, выпрашивали, когда патрон находился в духе, четвертку пшенца, телочку на завод, щенка от борзой суки, возик сенца, - причем подобострастно целовали патрона в плечико и величали его "благодетелем". Это те самые развеселые люди, которые на званых помещичьих обедах и именинных балах так уморительно ходили на четвереньках и выплясывали трепака, в угоду хозяину и на потеху многочисленных подвыпивших гостей, так храбро глотали смесь уксуса с деревянным маслом, сгрызали зубами рюмки и с такими смешными ужимками подражали крику петуха, мяуканью кошки и хрюканью поросенка.
Те из "малодушных", которые не потешали таким невинным образом добродушного дворянства средней руки и не пресмыкались перед ним в чаянии сюртука с протертыми локтями или засаленной венгерки, - те невылазно жили в своих утлых домишках, иногда сами и косили и пахали наряду с мужиками и вообще образом и подобием мало чем отличались от собственных своих крепостных. Разве что кое-как выбритые подбородки да лохматые усы, спесивая важность в лице да зычный голос, с утра до вечера расточавший ругательства, выдавали их благородное происхождение. У иных же не было и этих признаков дворянского достоинства, и часто форейтор богатого барина, при встрече на узкой дороге с таким опростевшим дворянином, лупил его на все корки арапником, нимало {163} не подозревал, что лупит благородного человека, а не какого-нибудь мещанина-шибая или двоюродного дьяконского племянника.
Обыкновенно раз в три года, а иногда и реже, какой-нибудь милостивец, метивший в предводители, вез "малодушных" на свой счет на выборы, и тогда для них наставал великий праздник. Их плохо выбритые красные и оплывшие физиономии с буйно растрепанными усами и насаленными "серполетовой" помадой коками (есть такая помада), их венгерки и сюртуки военного и штатского покроя, с буфами в плечах и с талией на затылке, заполоняли все трактиры и кафе-рестораны невысокого разбора, а жадные рты с азартом истребляли целые горы классических котлет с горошком, невероятное количество поросят со сметаной и реки киевских наливок с запахом сургуча и сквернейших водок под громкими наименованиями тминной, полынной, анисовой и т. п. Улицы и бульвары губернского города оглашались тогда победным гамом их громких до нелепости голосов и пьяными возгласами о дворянской чести, благородстве и о готовности во имя этой чести и этого благородства каждому мимоидущему бить морду. Визг девиц двусмысленного поведения неумолчно стоял над городом во все время присутствования в оном одичавших по захолустьям мелких дворян. Полицейские чины сбивались с ног, круглые ночи объезжая притоны и дружески увещевая полчища этих захолустных рыцарей. В залах дворянского собрания пахло луком, сквернейшим табаком и сивухой... Но проходили выборы, допотопные сюртуки военного и штатского покроя бережно укладывались на дно сундуков до нового чрезвычайного случая, и "малодушные", кисло озирая неприхотливые домашние яства, с тоскою поглаживали желудки, отчаянно хватались за разбитые хмелем головы и с остервенением погружались в захолустные дрязги... А дрязги эти широким потоком одолевали их дворянское существование. Смежные поля и усадьбы, сварливые соседи, одуревшие со скуки и тоски, разоренные и вечно голодные мужики, ворующие все, что только попадалось под руку и что возможно было украсть, от гвоздя до гнилой подошвы включительно, визгливые барыни и барышни в козловых башмаках и ситцевых платьях; барышни, обожающие душку Пушкина и с замиранием {164} сердечным твердящие наизусть "Полтаву" и "Цыган", барыни с непобедимою наклонностью к щипкам, плевкам и мордобитию - все это страшно распложало ссоры и сплетни, брань и пересуды.
И ни с кем так безжалостно не поступил шестьдесят первый год, ни на кого не обрушился он с такой сокрушительной стремительностью, как на несчастных "малодушных". Подобно железной метле, прошла по их скученным усадебкам эмансипация и разогнала по широкому лицу земли русской горемык-владельцев. Почва из-под них как-то сразу ушла и ухнула в какое-то бездонное "далеко". Мужичишки, большею частью оказавшиеся "дворовыми людьми", расползлись как тараканы и разнесли по селам и деревням свой нищенский скарб и свои гнилые избенки. Богачи-помещики, в былое время возившие мелкого дворянина на выборы, поившие и кормившие его своими кухнями, не знавшими скудости, и своими неистощимыми запасами яблоновок, вишневок и сливянок, - сами сидели по своим домам с мезонинами в неприятном, предвкушении погибельных времен и с тоской измеряли взорами вновь открывшиеся перспективы всяческих неблагополучий. Нового сословия, с запросами на людей жующих стекло и ходящих на четвереньках, в то время еще не нарождалось. Земля... но ее было так мало, и притом она требовала обработки, обработка же в свою очередь вопияла о деньгах, известных "малодушным" больше по слуху. Приходилось разбегаться - и они разбегались. И куда-куда, не заносила судьба их победные дворянские головы с признаками и без признаков благородного происхождения на лице!.. От задних комнаток московских трактиров двусмысленной репутации и до щегольских передних новых судебных учреждений, от окрестностей Иверской часовни и до панелей многолюдных петербургских улиц вы могли бы встретить и видеть их, немытых и нечесаных, с пухом в волосах и с следами синяков под глазами... Низшие разборы железнодорожных должностей, вновь объявившиеся канцелярии мировых и земских и иных учреждений, реформы, потребовавшие переписки, переписки и переписки - все это, вплоть до наших дней и до пресловутого движения добровольцев в Сербию, - подобно омуту, впитывало в себя мелкого дворянина. А крошечные домишки с тесовыми и иными кровлями гнили и обруши-{165}вались и зарастали чертополохом; "забалованная" мелкодворянская земелька покрывалась сорными травами, порастала бурьяном и бобовником и за бесценок переходила в руки предприимчивых пионеров нового сословия. Так погибли "малодушные". И редко-редко кто уцелел из них до наших времен и усидел на старом пепелище. Такие уцелевшие обыкновенно применяются к новым порядкам, водворившимся в захолустьях после шестьдесят первого года, и тяготеют к "новому сословию". Они при случае и кабаки снимают, причем вешают на них вывески с надписью "ресторации", они и трактиры открывают, непременно с органом и мамзелью за буфетом (это в каком-нибудь селе Голодалове-то!), и заводят торговлю линючим ситцем да рукавицами, рыжеватым плисом да щегольскими трубками в оправе, натертой ртутью.
Но есть из них и такие, которых можно назвать закоренелыми. Эти хотя и с грехом пополам, но пытаются жить по старым порядкам и до последней возможности берегут свои дореформенные понятия и взгляды. Обыкновенно они не вовсе уже бедные и в старину обладали не менее как десятью душами, а ныне - пятидесятью десятинами земли. Они - любопытны, эти закоренелые. Они не любят показывать носа в люди и живут в своих насиженных норах безвыходно и безвыездно. Но вы можете видеть их на каком-нибудь избирательном съезде, где они присутствуют иногда в качестве уполномоченных от мелких землевладельцев (это обыкновенно в тех уездах, в которых "новое сословие" не проникло еще надлежащим образом в суть земских отправлений и все еще, в простоте душевной, считает их за времяпрепровождение, никакой выгоды не представляющее). Сидит такой закоренелый на высокой земской скамье, багровеет и задыхается от тугого старомодного галстука и с мучительной сосредоточенностью вслушивается в голос председателя. Но вот он услышал свою фамилию и, благоговейно шагая по шикарному земскому паркету, направляется к ящику. Там он бережно принимает шар из рук кротко и предупредительно улыбающегося председателя - и, либо мрачно и торжественно, либо радостно и застенчиво, кладет всем налево или всем направо: смотря по темпераменту. Кроме этого мерного и благоговейного хождения от скамьи к ящику и от ящика к скамье, кроме подобающих сжиманий лицевых {166} мускулов в пору опускания руки под сукно, - он неподвижен, подобно изваянию, и так же, как изваяние, нем. Пусть нестерпимо сжимает его шею жесткий, как дерево, галстук, пусть режет ему под мышками сшитый в незапамятные времена сюртук, пусть на багровом лице проступает испарина и сосед-купчина с засаленным животом толкает под локоть и таинственным полушепотом спрашивает: "Нет ли чего продажного?" - он не шевельнется и не промолвит слова.
В гласные такие закоренелые редко попадают, а если попадают, то являются лишь в те собрания, где предполагаются выборы. Тогда они изъявляют желание баллотироваться, всем другим претендентам кладут налево (несмотря уж на темперамент) и обыкновенно сами получают два шара из сорока, после чего с важным и угрюмым видом, не лишенным некоторой величественности, удаляются из залы и в тот же вечер выбывают в свои тихие палестины. Впрочем, несмотря на такую неудачу, они не унывают и баллотируются при всяком удобном случае и во все должности, где полагается жалованье и не требуется ценза, и, что замечательно, - баллотируются всегда безуспешно и всегда получают одинаковое количество неблагоприятных шаров.
Нужно прибавить, что на дворянских выборах теперь вы уж не встретите мелкого дворянства, ибо нет уже теперь таких горячих искателей почетного, но безвыгодного предводительского места, которые возили бы на эти выборы мелкого дворянина и до отвала кормили бы и поили его сомнительными деликатесами губернских трактиров.
Отставной писец второго разряда Аристарх Алексеич Тетерькин, более известный в нашем околотке под несколько двусмысленным прозванием "барина Листaрки", принадлежал именно к этому числу уцелевших и закоренелых мелких дворян. Его крошечное именьице (однако и не так уже чтобы слишком крошечное) отстояло недалеко от моего хутора. Был господин Тетерькин высок ростом, сед волосом, вдов и бездетен. Кроме ситцевого халата и нанковых штанов, никогда и ничего не надевал и только в парадных случаях, почти сверхъестественных по своей исключительности, заменял халат вицмундиром, сшитым {167} еще во время венгерской кампании крепостным самоучкою Эльпидифором.
Во время молодости своей Аристарх Алексеич, по его словам, находился в приятных отношениях к дому помещика Катай-Валяева, в торжественных случаях выхаживал "русскую" с крепостными метрессами этого помещика, и вообще занимал общество, в чем так преуспел, что раз даже, каким-то невиданным дотоле способом подражая свисту соловья, привел в восторг заезжего генерала, за что и получил великодушное генеральское спасибо с присовокуплением золотого дуката (генерал только что прибыл из Венгрии). Но времена переменчивы. По случаю какой-то неприятности, имевшей темную и невыясненную связь с появлением у одной из метресок шелковой юбки, Аристарху Алексеичу пришлось прекратить свои приятные отношения к дому Катай-Валяева, и прекратить после невольного, хотя и таинственного, путешествия на катай-валяевскую конюшню. С тех пор господин Тетерькин разучился свистать соловьем, утратил веселость своего нрава и привычку к общительности. Он раз навсегда надел на себя халат, натянул нанковые панталоны и засел в своем поместьице, где и женился и овдовел в свое время.
С шестьдесят первого года нелюдимость Аристарха Алексеича перешла даже в некоторую мрачность. Он почему-то возмечтал, напустил на себя великую важность и спесь, за что и получил от соседних мужиков прозвание "барина Листарки".
Эта спесь и эта склонность к уединению усугубились в нем с той поры, как, быв выбран уполномоченным в избирателъный съезд и пожелав баллотироваться в земские гласные, он получил один только шар из сорока двух наличных. Неизвестно, путем каких умозаключений, но "барин Листарка" пришел тогда к такому выводу, что только он один, Аристарх Алексеич Тетерькин, есть настоящий дворянин и благородный человек, сохранившийся во всей своей первобытности; все остальные были лишь прохвосты и проходимцы.
Вообще новое время пользовалось искренним его нерасположением (особенно усилившимся опять-таки со времени упомянутого избирательного съезда), хотя это же самое время, с своим возведением всякого дворянского {168} существования в нечто независимое и прочное (сравнительно, сравнительно, господа!), вероятно и содействовало укреплению возвышенных мечтаний в голове господина Тетерькина и воспитало в нем пылкое желание слыть барином.
От покойницы жены господину Тетерькину осталось несколько прочных воспоминаний, а именно: вышитый бисером по атласу кисет с надписью "друху мово серца", вязаная скатерть, покрывавшая пузатый комод, оклеенный неизбежной карельской березой и выложенный давно уже позеленевшею бронзой, и раскрашенный дагерротип, изображавший сочную толстуху с носом, наивно приподнятым к небесам, мужественными усами на оттопыренных губках и фиолетовым румянцем на лбу. Впрочем, несмотря на всю чарующую силу этих трогательных воспоминаний, господин Тетерькин все ж таки имел в качестве хозяйки кухарку Арину, изумительно грязное, косое существо, вечно безмолвствовавшее и как бы забитое, но твердо державшее в руках нос своего барина.
Время Аристарх Алексеич проводил однообразно. Летом он с самого утра влезал в свой вечный халат и, если погода была удовлетворительна, бродил по своим владениям, заходя в дом только лишь затем, чтобы выкурить трубку. Целый день его зычный голос, подобно трубе архангельской, гремел то в поле, то возле риги, более похожей на хлев, чем на ригу, то в саду. В поле он ругал мужиков, в риге - работника своего, смиренного и молчаливого старичка Архипа, в саду - девок, выпалывавших гряды. Драться он не дрался, но ругался ужасно (существовала легенда, что некогда и к драке он питал склонность, но в свою очередь был как-то побит и утих). Бывало, на заре едешь по своему полю, а уж с ветерком несутся густые басовые ноты: "да я тебя!.. да ты у меня!.. да я!.. да ты!.." (Если в это время случится около меня какой-нибудь мужичок, то он уж непременно заметит, тихо и снисходительно посмеиваясь себе в бороду: "Эка Листарка-то надрывается!") Несмотря на вечную ругань Аристарха Алексеича, мужики работать у него любили. Так как денег у него никогда почти не водилось, а если и случались они, так всецело уходили на чай и сахар, сапоги и табак (все остальное было свое, нанка же на штанах имела свойство носиться десятилетия), то работали {169} у него испольно. Впрочем, многим работать не приходилось; две или три семьи из ближней деревни так подладились к характеру господина Тетерькина и с таким смирением сносили его "барское" обхождение, что без всякой конкуренции выпахивали его земельку, свозили изрядную часть его хлеба на свои гумна и вытравливали своим скотом его маленький сенокос. Чтобы все это выделывать. благополучно, им только приходилось заручаться расположением косой Арины, любившей иногда выпить. Что же касается до Аристарха Алексеича, то, несмотря на видимую его неусыпность и всестороннее вникание в хозяйство, он ровно ничего не видел и ничего не знал. Если перед ним стояли без шапок, если умиленно молчали, когда он ругался, или подобострастно лепетали: "Виноват, сударь, простите", если называли его жалкий домишка "хоромами", его убогонького работника Архипа - "барским кучером", а дребезжавшую и некрашенную таратайку, связанную для прочности веревками, "барским тарантасом", - он был доволен и на все остальное махал рукою.