Страница:
В дверях показался Гуляев. Какой-то длинный, овчинный балахон, крытый нанкою и до невозможности засаленный, облекал его высокую сгорбленную фигуру; из-под рваной клинообразной шапки беспорядочными клочьями висели седые волосы. Из-под густых бровей мрачно светились какие-то безумно-горячие глаза. Синее, морщинистое лицо обрамляла спутанная, черная, с сильною проседью бородка. Он опирался на высокий костыль и тяжело ступал ногами, обутыми в неуклюжие коневьи сапоги. {539}
Мальчик не успел отворить ему дверь: он сам порывисто распахнул ее и, никому не кланяясь, подошел к конторке.
- Максим, чаю мне! - произнес он хриповатым басом, окидывая косым взглядом находящихся в лавке.
- На сколько прикажете, Ефрем Михалыч? - предупредительно спросил его Максим Назарыч.
- Полфунта, в шесть гривен... - так же отрывисто сказал Гуляев.
Максим Назарыч приказал отвесить.
Царило тяжелое молчание... Все чего-то робели... Словно ужас витал в этой теплой, ярко освещенной солнышком, богатой лавке... Мальчик, приставленный к двери, позабыл про вечную встречу покупателей и, испуганно расширив зрачки глаз, глядел на грозное чудище. Максим Назарыч что-то копошился в ящике конторки и шепотом торопил приказчика, отвешивавшего чай Гуляеву. "Дедушка" пристально смотрел в окно сквозь свои темно-синие очки... Ахулкин тщетно старался изобразить непринужденную снисходительную улыбку: выходила какая-то жалкая гримаса. Его управляющий стушевался куда-то... Гуляев молчал, все более и более насупливая свои страшные брови...
- Ефрем! не хочешь ли ликерцу выпить? - вдруг ни с того ни с сего сказал Ахулкин и сам как бы испугался своей смелости.
Назар Кузьмич укоризненно поглядел на него. Все робко и любопытно оглянулись на Гуляева и вздрогнули...
- Горе вам, мытари и фарисеи! - вдруг грозно рявкнул Гуляев, выпрямляя свой сгорбленный стан и поднимая свою огромную, заскорузлую руку по направлению к Ахулкину. - Горе вам, пьющим кровь брата своего, и терзающим внутренняя его, и пожирающим благая его!.. Горе вам, грабителям и мздоимцам, и лиходеям, и блудникам, и чревоугодникам!
Голос Гуляева все возвышался и возвышался, рука поднималась выше и выше, глаза злобно искрились... В публике царило смятение... Ахулкин сконфуженно смаковал свой ликер, силясь вызвать на лицо пренебрежительную гримасу...
- Горе вам, разумеющим грех и творящим его!.. Горе вам, носителям скверны... ибо не знаете, в онь же {540} час приидет!.. Ты - упивающийся и объедающийся, чем уплатил за питие и яствы свои? Не кровью ли ближнего своего уплатил ты и не пoтом ли брата своего?.. Не оголодил ли ты неимущего, чтоб пресытить чрево свое мерзкое?.. Ишь налопался как! пояснил Гуляев, тыкая пальцем по направлению к объемистому животу Ахулкина, красного как рак и тщетно восклицавшего: "Как ты смеешь, негодяй!.. как ты смеешь!.."
- Пузатый ты черт! - гремел Гуляев, не обращая ни малейшего внимания на эти возгласы, - много ли награбил с казны-то матушки?.. Много ли гостей накормил на те денежки?.. Горе тебе, пузатый идол!..
- Это черт знает что! - кричал Ахулкин. - Вывесть его, разбойника!.. Вон!..
- Ефрем Михалыч, будет тебе срамиться-то, - уговаривал Максим Назарыч.
Гуляев ничему не внимал.
- Не боюсь, тебя, смердящий бесе! - гремел он, покрывая своим басищем и неистовый визг Ахулкина и мягкие речи Максима Назарыча, - режь меня за святую матушку правду, сажай меня в темницы - везде мне хорошо будет... Тебе-то, как накроют, весело ли будет?... А ведь накроют, голубчик, накроют... Терпит бог, терпит, да и перестанет терпеть-то!.. Покайся, грешник смердящий!.. Разорви одежды своя, и посыпь пеплом главу свою, и стяжание неправедное раздай нищим... А то - попомни мое слово - горе тебе будет!.. Не спасут воровские денежки... Точит на тебя зубы правда... Доконают тебя грехи твои смертные... Жив господь, и бодрствует гнев его страшный, и месть его куется на грешников! - восторженно заключил он, сверкая глазами.
Присутствующие трепетали... Некоторые крестились, посматривая с ужасом на величественную фигуру Гуляева... Громоподобный голос его проник на улицу, и в лавку, пугливо перешептываясь, валили любопытные. Лица, почти у всех, были встревоженные и растерянные... Скандал разрастался. Максим Назарыч тишком услал приказчика за городовым, а Гуляев, бросив уничтоженного Ахулкина, все еще визгливо заявлявшего свои протесты, с сверкающим, озлобленным взглядом обратился к Назару Кузьмичу, смущенно ежившемуся в своем кресле {541} и всю эту сцену беспомощно перебиравшему своими изможденными старческими губами...
- Ты, старый Иуда, долго ли будешь собирать неправедную мзду свою?.. Долго ли будешь завистничать, и злоязычничать, и лицемерить Сильному, говоря: покаюсь, господи, егда приидеши за мною?.. Как же! расставляй карман, беззубый греховодник... Нет тебе покаяния и нет тебе прощения за грехи твои вопиющие!..
- Да будет тебе, Михалыч! - уговаривал Гуляева дедушка певучим, дрожащим голоском, - уйди-ко-сь от греха!.. Максим, за буточником, что ль бы, послать, - тоскливо молил он.
- Нет, ты мне скажи, - все-таки не унимался Гуляев, - ты мне скажи, на какие капиталы ты дома построил, на какие деньги степь купил, от каких достатков гуртами торгуешь?..
- Наживи ты, Михалыч, и ты заторгуешь, - слабо смеялся дедушка.
Гуляев плюнул и негодующе поднял обе руки кверху.
- Будь ты проклят, окаянный душегубец!.. Да будут прокляты твои нечистые деньжищи!.. Горе тебе, нераскаянному грешнику... Вспомяни мои слова: горе тебе... Сгниет богатство твое и рассеется по ветру аки дым... Исчахнет и пропадет отродье твое греховное, и тернием зарастет могила твоя, и душа твоя окаянная ввергнется во ад, и слава твоя пройдет туманом...
- Бог с тобой, Михалыч, - бормотал испуганно дедушка.
- До конца живота моего бог во мне...
- За что ж ты лаешься-то?.. Ах, Михалыч, Михалыч...
- Кто сжег младенца безгрешного ради наживы нечестивой? - подступал Гуляев к дедушке, - от кого работник Еремей калязинский задушился? Кто у сызранского купца бумажник из-под подушки вытащил?.. Кто у дергачевского дворника жену опутал? По чьим наветам она мужа подушкой задушила?.. По чьему попущению в Сибирь пошла?.. Все твои грехи, Назар.
Все с ужасом внимали длинному перечню дедушкиных преступлений, по-видимому досконально известных бушующему Гуляеву... А Гуляев продолжал:
- Ты думаешь, спростa Терешка-то твой отцовские {542} денежки пo ветру разматывает, блудниц да плясунов одаривает? Ты думаешь, спроста Максим-то твой как свеча тает? - указал он на чахлого Максима Назарыча, беспокойно поглядывавшего на дверь, - нет, окаянный! то господь бог тебя наказует... то грехи твои на детях отзываются!.. Покайся, пока не поздно, старый пес... Не разводи грехов... Не вем бо ни дне, ни часа, в онь же при-идет.
Ахулкин, шумно негодуя, уходил из лавки. Максим Назарыч лебезил перед ним, что-то горячо объясняя... Присутствующие шептались и сокрушительно вздыхали. Все были без шапок. Гуляев, в суровой позе, величаво стоял над Назаром Кузьмичом. Фигура его резко отличалась от толпы громадным ростом и полубиблейским костюмом. Назар Кузьмич угрюмо поникнул головою под градом страшных укоризн... Серебристые, слегка кудрявые волосы его свесились на очки, костлявые пальцы нервно сжимали палку, губы беззвучно шевелились... Он и не пытался защищаться.
Вбежал запыхавшийся городовой. Он спешно растолкал толпу и, схватив Гуляева под руку, повел его к дверям. Гуляев не сопротивлялся и, гордо подняв свою косматую голову, прикрытую страшной шапкой, торжественно шел около мизерного солдатика, расточая свои грозные речи:
- Приидет Сильный и воздаст каждому по делам его: и мытарю, и мздоимцу, и блуднику, и фарисею...
Наконец голос Гуляева не стал слышен в лавке. Все как-то разом повеселели и заговорили. Тяжелое впечатление понемногу остывало. Разнородные толки послышались... Ругали бездействие полиции, громко изъявляли негодование, а втихомолку хвалили Гуляева и благоговели пред его беззаветной смелостью... Многие радовались, что укоры обличителя на этот раз миновали их, и давали себе слово избегать неприятной встречи... Три-четыре бедняка, затесавшихся в толпу, ехидно перемигиваясь, улыбались... Максим Назарыч, бледный и встревоженный, тщетно старался овладеть собою и принять прежнюю позу ловкого торгаша. Дедушка по-прежнему сидел понурив голову и сокрушительно вздыхал, судорожно барабаня пальцами по ручке кресел... {543}
В пылу разговора в дверях показалась сдержанно смеющаяся физиономия приказчика.
- Гуляев теперь Андрей Ликсеича срамят-с, - сказал он нам.
Мы высыпали из лавки. Против огромного домины первейшего N *** богача, Склянкина, стоял Гуляев и, с силою удерживая на одном месте городового, обличал Склянкина, трусливо выглядывавшего в одно из громадных окон первого этажа.
- Помни мое слово, Андрюшка! пропадешь ты с своими деньжищами... Бог скупцам не мирволит... И грабителям не мирволит... И лихоимцам не мирволит... Ты за что анадысь всей семьей невестку-то порол?..
Городовой упорно тащил Гуляева, но все его усилия оставались бесплодными... Наконец Гуляев тихо двинулся, все оглашая морозный воздух восторженными речами и негодующе потрясая костылем... У лавок, противоположных дому Склянкина, трусливо сновали кучки приказчиков, тихо пересмеиваясь и ехидно толкуя о порке Ольги Михайловны, невестки Склянкина, местной красавицы и львицы... Фигуры Склянкина уже не было видно в светлых стеклах окна.
С улицы, по которой вели Гуляева, проходящих и разъезжающих словно метлой смело: спешили прятаться в дворы, сворачивать в переулки... Лишь простые люди - бедные, оборванные мещане да заморенные торговки бодро шли навстречу Гуляеву и радушно здоровались с ним: по-видимому, гроза местных тузов был для них свой человек.
Вечером я был в клубе. Играли в карты. Один из партнеров обратился ко мне:
- Вы слышали? Гуляев сегодня несказанно срамил Ахулкина.
- Не только слышал, но был очевидцем... Он его какой-то казной все попрекал?
- А винокуренный-то завод! Он ведь ворует на нем страшно...
Я рассказал про обличенье Галдеева и Склянкина. Все посмеялись. Один из партнеров был исправник. Кто-то обратился к нему: {544}
- Что вы его не смирите?
- А как его смиришь? Сколько раз он по приговору судьи сидел "за оскорбление на словах", и в кутузку-то его сажали без всякого суда, - вот и сегодня сидит, - ничего не поделаешь! - Отсидит, опять обличать...
- Вот с Никандром Михайлычем мирно живет, - засмеялся кто-то.
Исправник улыбнулся.
- И то меня пока не трогает, - сказал он.
"Не за что еще", - подумал я: исправник был новый.
- Кто он такой, этот Гуляев?
- Да однодворец из Пригородной слободы. С семнадцати лет в бегах был; есть основание предполагать, что на Иргизе в скитах проживал. В шестидесятых годах проявился было у нас, но каким-то образом замешался в бывших тогда в соседнем уезде крестьянских бунтах, и снова пропал. Явился опять лет шесть тому назад, и с тех пор зиму живет в келье у себя в слободе, изредка появляясь в городе и всегда делая здесь скандалы, а летом странствует в веригах по святым местам. Не боится никого и ничего. Терпится, как необходимое зло...
- А вы знаете, господа, - бойко тасуя карты, заговорил полковой священник, сидящий за соседним столом, - ведь Галдеев-то сегодня пятьсот рублей на новый колокол в собор пожертвовал.
- Что вы? - удивились все.
- При мне-с!.. У отца протопопа вместе были... Поминайте вечно, говорит, усопшего раба Мисаила.
- Мисаила?! - еще более удивились мы.
- Да, да, Мисаила-с... Уж бог его знает, что он хотел этим сказать.
- Это, должно быть, Гуляев его растрогал, - предположил кто-то.
Многие согласились.
- А как хотите, господа, - снова заговорил священник, доиграв игру, я не согласен с предположением, что Гуляев воспитывался на Иргизе-с... Сужу по его равнодушию к так называемой обрядности... Непременно духоборцы или иные сектанты-рационалисты повлияли на таковой склад его мыслей. Что же касается его увлечения ветхим заветом и особенно книгами святых пророков, то тут просто пуританством времен Кромвеля пах-{545}нет-с! А его толкования апокалипсиса и некоторых изречений искупителя, воля ваша-с, отзываются некоторым жидовством! - Тут священник развел руками.
- Как бы новую веру не завел! - засмеялся кто-то.
- Нет, он ведь с простым народом о вере мало толкует, - сказал батюшка, проворно сдавая карты.
- А помните, господа, прошлогоднее катанье? - спросил исправник.
Все засмеялись. Я спросил в чем дело.
- Да прошлую масленицу Гуляев все катанье разогнал. Стал среди улицы и давай обличать кого в чем!.. Барынь особенно донимал, ну, а мужчин попрекал все больше насчет грабежа да мошенничества... Да если бы в общих, неопределенных словах, а то ведь упомянет, каналья, кого ограбил!.. Просто горе, да и только... Так катанье и разбрелось - кто куда...
- А то вот раз я был у отца протопопа, и Гуляев там... - затараторил батюшка.
- Да будет вам! - сурово остановил его какой-то угрюмый господин, сердито отсчитывая марки для ремиза, - вам ходить... Нашли о чем толковать - о сумасшедшем каком-то!..
Через три года Галдеевы обанкротились. Терешка спился с кругу, а Максим Назарыч умер в чахотке. Старик, полуслепой и начинающий выживать из ума, остался как перст. Ахулкина Никандр Михайлыч словил в воровстве, и суд приговорил его к штрафу в сто с чем-то тысяч. Это, впрочем, не помешало выбрать его снова в какую-то должность. Впрочем, он трудился недолго: какая-то аристократическая болезнь загрызла его, и он успe во Флоренции на сорок восьмом году своего жития. {546}
ПОЛОУМНЫЙ
Я не понимаю прелести ружейной охоты. Но с нею связаны длинные переходы по широкому простору степей и полей, по излучистым берегам рек, ручейков и речонок, по густым зарослям топких болот, и за это я люблю охоту. Люблю с ружьем за плечами бродить по необозримым полянам, люблю отдохнуть в жаркие полдни где-нибудь в свежей тени осиновых кустов, раскинутых там и сям по этим полянам, люблю окинуть взглядом с какого-нибудь высокого кургана бесконечную даль, одетую синеватым туманом в пасмурный денек или подернутую седою дымкою зыбкого марева в знойную, тихую погоду.
Раз, в конце августа, выдался хороший денек. Ни одного облачка не плавало в голубом небесном просторе. Солнце не пекло, как в жаркую июльскую пору, а разливало какую-то ласкающую, благодатную теплоту. В воздухе серебряными нитями тянулась паутина. Легкий, сухой ветерок веял с востока, разнося сладкий запах сжатого хлеба, стоящего в копнах, и освежающую прохладу. Стаи сизых и белых голубей неугомонно ворковали и шумно переносились с жнивов на жнива, сверкая на солнце своими перьями. В речных камышах звонко щебетали скворцы.
Было воскресенье. Около обеда отправился я на охоту. Исходив не один десяток верст и почувствовав сильную усталость, я прилег в тени густой ветлы, сиротливо стоящей на берегу степного прудка, и заснул. Солнце уж низко стояло, когда я проснулся. Тень от ветлы сошла с меня и протянулась длинной полосой вдоль лощинки. Мягкий солнечный свет бил в глаза. {547}
Освежив лицо водою из прудка, я оглянулся. К востоку, за прудком, тянулись скошенные поля, усеянные темно-бурыми копнами гречихи и проса; прямо предо мною, к западу, лежала степь; шагов на триста от прудка виднелась она и замыкалась длинною цепью невысоких курганов. Даль отделялась от меня этими курганами.
Место казалось незнакомым. Ни прудка этого, затерянного в степи, ни ветлы, одиноко стоящей около него, я не встречал в своих экскурсиях. "Что это за место?" - думалось мне. Я взошел на возвышенность. Широкий простор разостлался предо мною. "Эге! да это Танеевская степь!" - невольно вырвалось у меня. Вплоть до виднеющегося вдали хутора все было - степь, поросшая густой, сочной отавой. За хутором опять тянулась степь, а там опять курганы, высокие, крутые... Верст десять отделяло меня от тех курганов... Длинной вереницей тянулись они по берегу Битюка. Из-за одного пологого промежутка между ними весело горела золотая искра - то был крест красноярской колокольни.
Солнце, склоняясь к закату, принимало мягкий, красноватый свет и лучами своими, словно полымем, охватило степь. Соломенные кровли хутора весело выделялись из этого огненного моря своим желто-золотистым цветом. Ветловые узенькие рощицы, словно крылья облегшие хутор, отливали багрянцем. Маленький прудок у хутора так и горел ровным алым пламенем, - ни одна волна не морщила его гладкую, как полированная сталь, поверхность. Паутина, как золотая пыль, дрожала в тихом воздухе; те места, над которыми дрожала она, казались подернутыми каким-то лучистым колоритом. Там и сям синели стога. Длинные тени ложились от них на траву, выделяясь темно-зелеными пятнами среди светящегося простора.
Рельефность очертаний предметов была изумительная. Дальность расстояния как бы не существовала для глаза. С природы словно флер сняли, и она всеми деталями своими ярко бросалась в глаза, нежно лаская их мягкими тонами...
Над всем этим привольем стояла невозмутимая тишь. А между тем сухой воздух словно жаждал звуков: скрып колодезного журавца на хуторе так резко пронесся по {548} этому воздуху и разбудил такой могучий отзвук, что, казалось, вырвался из горного ущелья, а не среди неоглядно-плоских равнин... Внизу, почти у самой рощицы, ходил табун. Лошади разбрелись по сочной отаве и спокойно паслись. Черною точкою виднелся около них конюх.
Я сошел с возвышенности и направился к хутору. В это время звуки "жилеек" звонко прорезали воздух и затрепетали в нем веселыми, подмывающими нотками... Конюх заиграл "бычка". Бойкий мотив шаловливо переливался по тихому простору; откуда-то издалека несся навстречу ему такой же бойкий, такой же игриво-веселый отзвук. Казалось, новые, славные тоны пробежали по степи и подернули ее еще более нежным, еще более ласкающим колоритом... Глубоко дышала грудь сладким, пахучим воздухом... Слух нежили задорно-веселые звуки нехитрого инструмента... "Весело на белом свете!" думалось...
А солнце все ниже да ниже опускалось... Тени от стогов тянулись длиннее и длиннее... Кровли хутора начинали алеть... Ясная поверхность прудка зарделась багровым пламенем... Небо на западе переходило из бледно-голубого в нежно-розовый цвет... Горизонт на востоке охватывала хмурая синева, а над синевою слабо горело бледно-фиолетовое отраженье заката.
Я шел к хутору. На перепутье пасся табун. Звуки "бычка" все еще трепетали в воздухе. Конюх, игравший на жилейках, сидел, поджавши ноги, на разостланном кафтане. Это был малый лет двадцати, русый, почти белый, в красной кумачной рубахе; широчайшие плисовые штаны были вправлены в узкие "вытяжные" сапоги; серая, "крымская" шапка сидела набекрень, придавая вид удали и беспечности курносому, безусому лицу. Глаза глядели весело и задорно.
- Здорово, барин! - закричал он мне, когда я подходил к нему. Широчайшая улыбка показалась у него на лице.
- Вот и не угадал! - сказал я, тоже смеясь и подлаживаясь под его непринужденный тон, - ишь, не барин, а простой мещанин...
- Ну, рассказывай! кабы мещанин, ты бы куцую одежу-ту не напялил, смеялся конюх, подходя ко {549} мне, - мещане-то кошек скупают, по оконницам кнутиком постукивают, а ты вон с ружьем!.. Какой же это мещанин?
Приходилось соглашаться с этим неоспоримым аргументом.
- Нет ли у тебя чего покурить? - обратился он ко мне.
- Есть, есть, - сказал я и достал ему папиросу. Наивная бесцеремонность и какая-то словно детская простота занимали меня в конюхе. Я закурил и расположился рядом с ним на кафтане, который он предупредительно предложил мне.
- Тебя как звать-то? - спросил я.
- Петрухой звали...
- Это чьи, танеевские, что ль, лошади-то?
- Его. И, братец, богат же наш барин! - Петруха восторженно поднялся с места, - это вот холостые шестьдесят голов, - указал он на табун, - а там вон за Рогатым прудом матки ходят, штук пятьдесят, а вон за теми курганами коньки еще, голов пятьдесят! - Он победоносно взглянул на меня.
- У него, помимо хутора-то, где именья? - интересовался я.
- У него их, мал, целый содом, именьев-то!.. Сичас это будет тебе Андрусовка за Битюком, да Ольховатка, да Тарасовка на Плавице... Тарасовку-то недавно купил... А там еще, говорят, где-то до пропасти...
- Что ж, хорош барин-то ваш?
- Ммм... - замялся Петруха, - да как тебе сказать... Горяч больно! добавил он после маленького раздумья, - сичас тебя оборвет, а глядишь, ни за что... Барин богатый!
- Что он, уж старик?
- Какой тебе старик!.. Еще никак двадцати пяти годов нету, женился недавно, такую шустренькую взял!.. А чин на ем, должно, важнеющий, потому летось я его как-то в церкви видал: весь в золотых тесемках увешан... Как жар горят! А штаны кра-а-асные!..
- Давно ты живешь в конюхах-то?
- Нет. С весны нонешней. Как за подушным погнали, батюшка пошел в контору да под меня пятнадцать целковых взял. С той поры я вот и зачал жить. {550}
- Сколько же ты берешь в год?
- Тридцать пять целковых.
- Что так мало?
- Да как же оприч? вперед деньги взяли... Уж тут известно - сбавка, что дадут, то и бери.
- Ты откуда сам-то?
- Сакуринские, знаешь? Около Яблонца.
- Знаю, знаю... Ты что же у своего барина-то не нанялся?
Петруха засмеялся.
- Куда ему! он сам прогорел, иной раз пожрать нечего... Куда уж тут деньги вперед задавать!
- Где же он прожился так?
- Да чего! - смехота тут, страсть! - Ишь с купцами связался, торговать стал, завод мыльный завел, да и прогорел... Теперь с торговли-то на собак передуло: все зайцев по полю гоняет.
Вдали, по дороге от хутора, показался верховой на серой лошади.
- Ну, слава богу! - обрадовался Петруха, - Егорка Полоумный едет!..
- Кто это - Егорка Полоумный? - спросил я.
- Да это конюх, со мной табун стерегет. Ишь, на смену едет... Теперь вот мне обaпол полночи нужно к табуну выезжать - как совсем на хутор гнать.
- Что же это у Егора прозвище такое чудное? - допытывался я.
- Полоумный-то? - Это его у нас на деревне прозвали так-то, засмеялся Петруха, - ишь, он в одну девку врезался, - Гашка там есть, - а она возьми да загуляй с купцом; он с тех пор и ополоумел...
- Как же он ополоумел?
- Известно как... Чуть человек незнамый встрелся ему, он и давай все выворачивать: как это полюбилась ему Гашка, как с купцом связалась... да все, все расскажет... А смеяться станут, схватят что ни на есть в руки, да и норовит ошарашить... Мы уж теперь перестали над ним зубоскалить, того гляди убьет - боязно... Кучер Никифор Иваныч сказывал, что и в Питере он такой-то был.
- Да разве он был в Питере? - спросил я.
- Как же, он там в конюхах у нашего барина жил. Ноне весной приехал только... И теперь окромя у него {551} речей нету, что об Гашке!.. Загуторь о чем ни на есть, либо промолчит, аль буркнет словечко... А вот по лету, уйдет вон к курганам, - Петруха указал на бугры, чернеющиеся на фоне огневого заката, - и лежит там день-деньской... Я раз так-то пошел искать его по степи, нужно было табун выгонять, а он лежит, это, на кургане, - вон что над самым Битюком, - выше его нету; подхожу я, это, - почитай на него наступил, - а он словно и не видит... Выпучил глаза на небышко да глядит... Что ты, мол, глядишь, Егор? - а он как вздрогнет: на Битюк, мол, гляжу... А в ту пору Битюк еще в берега не вошел: в разливе был... Чего ж, мол, его глядеть-то? пойдем табун выгонять... А он, это, братец ты мой, как схватит себя за виски да как заголосит, меня аж оторопь взяла...
Недоумение пробежало по добродушному лицу Петрухи, но тотчас же уступило место обычной наивной веселости.
- Ну, барин, пойдем к хутору, что ли? Ведь ты небось у нас ночуешь-то? Где же тебе оприч!
А меня сильно заинтересовал Полоумный. "Что он? кто он?" - копошилось в голове: если он от любви такой-то стал, то это ведь не частое явление в крестьянском мире, где любовь по большей части оканчивается свадьбой, а после нее становится уж привычкой... Я решил познакомиться с Полоумным.
- Нет, Петруха, я, видно, полежу еще тут. Идти не хочется. Тогда нa ночь приду...
- Ну, приходи на ночевку, я тебе на сеннике постель сготовлю.
- Спасибо.
Петруха стал готовиться в отъезд. Поймал стреноженную лошадь, распутал ее, взнуздал, второчил кафтан. Егор подъезжал к табуну. Лошадка его бойко и скоро шла красивым, развалистым шагом. Я с любопытством стал вглядываться в Полоумного. Яркие лучи заходящего солнца падали ему на лицо, и оно казалось словно из бронзы вылитым. Строго очерченный профиль характеризовал это лицо. Тонкие, сжатые губы опушались черноватыми усиками; из-под широких сдвинутых бровей блестели большие, не то грустные, не то злые глаза. Печать какой-то суровой, сдержанной тоски лежала на всем этом загорелом, желтом лице, с резкими, некрасивыми на пер-{552}вый взгляд, чертами. Чуялась согнутая, подавленная сила в этом "полоумном"...
- Что-й-то ты долго, Егор? уж я ждал, ждал...- упрекнул Петруха.
Егор промычал что-то в ответ, слез с лошади и начал ее треножить. Петруха, тонко усмехнувшись, кивнул мне на него и, мешковато садясь на своего поджарого гнедого коня, спросил:
- Ну что ж, придешь ночевать-то на хутор?
- Приду, приду...
Петруха поехал к хутору.
- Ты что ж не пошел на хутор-то? - угрюмо обратился ко мне Егор.
- Да уморился больно - отдохнуть хочется.
- Далеча ходил-то?
- С ружьем ходил, да исходил порядком: пошел-то от самой Сухопутки, даже до Титовых двориков доходил, а вот оттуда вплоть до вашей степи...
- Ты сам-то чей?
Я сказал.
- Что же это ты: исходил много, а дичины с тобой нету? - усмехаясь, спросил Егор.
- Не из дичины хожу, - сказал я, - скучно станет на хуторе, а денек выдастся хороший, вот и пойду бродить... А славные у вас тут места! добавил я, бросив взгляд на окрестность.
Мальчик не успел отворить ему дверь: он сам порывисто распахнул ее и, никому не кланяясь, подошел к конторке.
- Максим, чаю мне! - произнес он хриповатым басом, окидывая косым взглядом находящихся в лавке.
- На сколько прикажете, Ефрем Михалыч? - предупредительно спросил его Максим Назарыч.
- Полфунта, в шесть гривен... - так же отрывисто сказал Гуляев.
Максим Назарыч приказал отвесить.
Царило тяжелое молчание... Все чего-то робели... Словно ужас витал в этой теплой, ярко освещенной солнышком, богатой лавке... Мальчик, приставленный к двери, позабыл про вечную встречу покупателей и, испуганно расширив зрачки глаз, глядел на грозное чудище. Максим Назарыч что-то копошился в ящике конторки и шепотом торопил приказчика, отвешивавшего чай Гуляеву. "Дедушка" пристально смотрел в окно сквозь свои темно-синие очки... Ахулкин тщетно старался изобразить непринужденную снисходительную улыбку: выходила какая-то жалкая гримаса. Его управляющий стушевался куда-то... Гуляев молчал, все более и более насупливая свои страшные брови...
- Ефрем! не хочешь ли ликерцу выпить? - вдруг ни с того ни с сего сказал Ахулкин и сам как бы испугался своей смелости.
Назар Кузьмич укоризненно поглядел на него. Все робко и любопытно оглянулись на Гуляева и вздрогнули...
- Горе вам, мытари и фарисеи! - вдруг грозно рявкнул Гуляев, выпрямляя свой сгорбленный стан и поднимая свою огромную, заскорузлую руку по направлению к Ахулкину. - Горе вам, пьющим кровь брата своего, и терзающим внутренняя его, и пожирающим благая его!.. Горе вам, грабителям и мздоимцам, и лиходеям, и блудникам, и чревоугодникам!
Голос Гуляева все возвышался и возвышался, рука поднималась выше и выше, глаза злобно искрились... В публике царило смятение... Ахулкин сконфуженно смаковал свой ликер, силясь вызвать на лицо пренебрежительную гримасу...
- Горе вам, разумеющим грех и творящим его!.. Горе вам, носителям скверны... ибо не знаете, в онь же {540} час приидет!.. Ты - упивающийся и объедающийся, чем уплатил за питие и яствы свои? Не кровью ли ближнего своего уплатил ты и не пoтом ли брата своего?.. Не оголодил ли ты неимущего, чтоб пресытить чрево свое мерзкое?.. Ишь налопался как! пояснил Гуляев, тыкая пальцем по направлению к объемистому животу Ахулкина, красного как рак и тщетно восклицавшего: "Как ты смеешь, негодяй!.. как ты смеешь!.."
- Пузатый ты черт! - гремел Гуляев, не обращая ни малейшего внимания на эти возгласы, - много ли награбил с казны-то матушки?.. Много ли гостей накормил на те денежки?.. Горе тебе, пузатый идол!..
- Это черт знает что! - кричал Ахулкин. - Вывесть его, разбойника!.. Вон!..
- Ефрем Михалыч, будет тебе срамиться-то, - уговаривал Максим Назарыч.
Гуляев ничему не внимал.
- Не боюсь, тебя, смердящий бесе! - гремел он, покрывая своим басищем и неистовый визг Ахулкина и мягкие речи Максима Назарыча, - режь меня за святую матушку правду, сажай меня в темницы - везде мне хорошо будет... Тебе-то, как накроют, весело ли будет?... А ведь накроют, голубчик, накроют... Терпит бог, терпит, да и перестанет терпеть-то!.. Покайся, грешник смердящий!.. Разорви одежды своя, и посыпь пеплом главу свою, и стяжание неправедное раздай нищим... А то - попомни мое слово - горе тебе будет!.. Не спасут воровские денежки... Точит на тебя зубы правда... Доконают тебя грехи твои смертные... Жив господь, и бодрствует гнев его страшный, и месть его куется на грешников! - восторженно заключил он, сверкая глазами.
Присутствующие трепетали... Некоторые крестились, посматривая с ужасом на величественную фигуру Гуляева... Громоподобный голос его проник на улицу, и в лавку, пугливо перешептываясь, валили любопытные. Лица, почти у всех, были встревоженные и растерянные... Скандал разрастался. Максим Назарыч тишком услал приказчика за городовым, а Гуляев, бросив уничтоженного Ахулкина, все еще визгливо заявлявшего свои протесты, с сверкающим, озлобленным взглядом обратился к Назару Кузьмичу, смущенно ежившемуся в своем кресле {541} и всю эту сцену беспомощно перебиравшему своими изможденными старческими губами...
- Ты, старый Иуда, долго ли будешь собирать неправедную мзду свою?.. Долго ли будешь завистничать, и злоязычничать, и лицемерить Сильному, говоря: покаюсь, господи, егда приидеши за мною?.. Как же! расставляй карман, беззубый греховодник... Нет тебе покаяния и нет тебе прощения за грехи твои вопиющие!..
- Да будет тебе, Михалыч! - уговаривал Гуляева дедушка певучим, дрожащим голоском, - уйди-ко-сь от греха!.. Максим, за буточником, что ль бы, послать, - тоскливо молил он.
- Нет, ты мне скажи, - все-таки не унимался Гуляев, - ты мне скажи, на какие капиталы ты дома построил, на какие деньги степь купил, от каких достатков гуртами торгуешь?..
- Наживи ты, Михалыч, и ты заторгуешь, - слабо смеялся дедушка.
Гуляев плюнул и негодующе поднял обе руки кверху.
- Будь ты проклят, окаянный душегубец!.. Да будут прокляты твои нечистые деньжищи!.. Горе тебе, нераскаянному грешнику... Вспомяни мои слова: горе тебе... Сгниет богатство твое и рассеется по ветру аки дым... Исчахнет и пропадет отродье твое греховное, и тернием зарастет могила твоя, и душа твоя окаянная ввергнется во ад, и слава твоя пройдет туманом...
- Бог с тобой, Михалыч, - бормотал испуганно дедушка.
- До конца живота моего бог во мне...
- За что ж ты лаешься-то?.. Ах, Михалыч, Михалыч...
- Кто сжег младенца безгрешного ради наживы нечестивой? - подступал Гуляев к дедушке, - от кого работник Еремей калязинский задушился? Кто у сызранского купца бумажник из-под подушки вытащил?.. Кто у дергачевского дворника жену опутал? По чьим наветам она мужа подушкой задушила?.. По чьему попущению в Сибирь пошла?.. Все твои грехи, Назар.
Все с ужасом внимали длинному перечню дедушкиных преступлений, по-видимому досконально известных бушующему Гуляеву... А Гуляев продолжал:
- Ты думаешь, спростa Терешка-то твой отцовские {542} денежки пo ветру разматывает, блудниц да плясунов одаривает? Ты думаешь, спроста Максим-то твой как свеча тает? - указал он на чахлого Максима Назарыча, беспокойно поглядывавшего на дверь, - нет, окаянный! то господь бог тебя наказует... то грехи твои на детях отзываются!.. Покайся, пока не поздно, старый пес... Не разводи грехов... Не вем бо ни дне, ни часа, в онь же при-идет.
Ахулкин, шумно негодуя, уходил из лавки. Максим Назарыч лебезил перед ним, что-то горячо объясняя... Присутствующие шептались и сокрушительно вздыхали. Все были без шапок. Гуляев, в суровой позе, величаво стоял над Назаром Кузьмичом. Фигура его резко отличалась от толпы громадным ростом и полубиблейским костюмом. Назар Кузьмич угрюмо поникнул головою под градом страшных укоризн... Серебристые, слегка кудрявые волосы его свесились на очки, костлявые пальцы нервно сжимали палку, губы беззвучно шевелились... Он и не пытался защищаться.
Вбежал запыхавшийся городовой. Он спешно растолкал толпу и, схватив Гуляева под руку, повел его к дверям. Гуляев не сопротивлялся и, гордо подняв свою косматую голову, прикрытую страшной шапкой, торжественно шел около мизерного солдатика, расточая свои грозные речи:
- Приидет Сильный и воздаст каждому по делам его: и мытарю, и мздоимцу, и блуднику, и фарисею...
Наконец голос Гуляева не стал слышен в лавке. Все как-то разом повеселели и заговорили. Тяжелое впечатление понемногу остывало. Разнородные толки послышались... Ругали бездействие полиции, громко изъявляли негодование, а втихомолку хвалили Гуляева и благоговели пред его беззаветной смелостью... Многие радовались, что укоры обличителя на этот раз миновали их, и давали себе слово избегать неприятной встречи... Три-четыре бедняка, затесавшихся в толпу, ехидно перемигиваясь, улыбались... Максим Назарыч, бледный и встревоженный, тщетно старался овладеть собою и принять прежнюю позу ловкого торгаша. Дедушка по-прежнему сидел понурив голову и сокрушительно вздыхал, судорожно барабаня пальцами по ручке кресел... {543}
В пылу разговора в дверях показалась сдержанно смеющаяся физиономия приказчика.
- Гуляев теперь Андрей Ликсеича срамят-с, - сказал он нам.
Мы высыпали из лавки. Против огромного домины первейшего N *** богача, Склянкина, стоял Гуляев и, с силою удерживая на одном месте городового, обличал Склянкина, трусливо выглядывавшего в одно из громадных окон первого этажа.
- Помни мое слово, Андрюшка! пропадешь ты с своими деньжищами... Бог скупцам не мирволит... И грабителям не мирволит... И лихоимцам не мирволит... Ты за что анадысь всей семьей невестку-то порол?..
Городовой упорно тащил Гуляева, но все его усилия оставались бесплодными... Наконец Гуляев тихо двинулся, все оглашая морозный воздух восторженными речами и негодующе потрясая костылем... У лавок, противоположных дому Склянкина, трусливо сновали кучки приказчиков, тихо пересмеиваясь и ехидно толкуя о порке Ольги Михайловны, невестки Склянкина, местной красавицы и львицы... Фигуры Склянкина уже не было видно в светлых стеклах окна.
С улицы, по которой вели Гуляева, проходящих и разъезжающих словно метлой смело: спешили прятаться в дворы, сворачивать в переулки... Лишь простые люди - бедные, оборванные мещане да заморенные торговки бодро шли навстречу Гуляеву и радушно здоровались с ним: по-видимому, гроза местных тузов был для них свой человек.
Вечером я был в клубе. Играли в карты. Один из партнеров обратился ко мне:
- Вы слышали? Гуляев сегодня несказанно срамил Ахулкина.
- Не только слышал, но был очевидцем... Он его какой-то казной все попрекал?
- А винокуренный-то завод! Он ведь ворует на нем страшно...
Я рассказал про обличенье Галдеева и Склянкина. Все посмеялись. Один из партнеров был исправник. Кто-то обратился к нему: {544}
- Что вы его не смирите?
- А как его смиришь? Сколько раз он по приговору судьи сидел "за оскорбление на словах", и в кутузку-то его сажали без всякого суда, - вот и сегодня сидит, - ничего не поделаешь! - Отсидит, опять обличать...
- Вот с Никандром Михайлычем мирно живет, - засмеялся кто-то.
Исправник улыбнулся.
- И то меня пока не трогает, - сказал он.
"Не за что еще", - подумал я: исправник был новый.
- Кто он такой, этот Гуляев?
- Да однодворец из Пригородной слободы. С семнадцати лет в бегах был; есть основание предполагать, что на Иргизе в скитах проживал. В шестидесятых годах проявился было у нас, но каким-то образом замешался в бывших тогда в соседнем уезде крестьянских бунтах, и снова пропал. Явился опять лет шесть тому назад, и с тех пор зиму живет в келье у себя в слободе, изредка появляясь в городе и всегда делая здесь скандалы, а летом странствует в веригах по святым местам. Не боится никого и ничего. Терпится, как необходимое зло...
- А вы знаете, господа, - бойко тасуя карты, заговорил полковой священник, сидящий за соседним столом, - ведь Галдеев-то сегодня пятьсот рублей на новый колокол в собор пожертвовал.
- Что вы? - удивились все.
- При мне-с!.. У отца протопопа вместе были... Поминайте вечно, говорит, усопшего раба Мисаила.
- Мисаила?! - еще более удивились мы.
- Да, да, Мисаила-с... Уж бог его знает, что он хотел этим сказать.
- Это, должно быть, Гуляев его растрогал, - предположил кто-то.
Многие согласились.
- А как хотите, господа, - снова заговорил священник, доиграв игру, я не согласен с предположением, что Гуляев воспитывался на Иргизе-с... Сужу по его равнодушию к так называемой обрядности... Непременно духоборцы или иные сектанты-рационалисты повлияли на таковой склад его мыслей. Что же касается его увлечения ветхим заветом и особенно книгами святых пророков, то тут просто пуританством времен Кромвеля пах-{545}нет-с! А его толкования апокалипсиса и некоторых изречений искупителя, воля ваша-с, отзываются некоторым жидовством! - Тут священник развел руками.
- Как бы новую веру не завел! - засмеялся кто-то.
- Нет, он ведь с простым народом о вере мало толкует, - сказал батюшка, проворно сдавая карты.
- А помните, господа, прошлогоднее катанье? - спросил исправник.
Все засмеялись. Я спросил в чем дело.
- Да прошлую масленицу Гуляев все катанье разогнал. Стал среди улицы и давай обличать кого в чем!.. Барынь особенно донимал, ну, а мужчин попрекал все больше насчет грабежа да мошенничества... Да если бы в общих, неопределенных словах, а то ведь упомянет, каналья, кого ограбил!.. Просто горе, да и только... Так катанье и разбрелось - кто куда...
- А то вот раз я был у отца протопопа, и Гуляев там... - затараторил батюшка.
- Да будет вам! - сурово остановил его какой-то угрюмый господин, сердито отсчитывая марки для ремиза, - вам ходить... Нашли о чем толковать - о сумасшедшем каком-то!..
Через три года Галдеевы обанкротились. Терешка спился с кругу, а Максим Назарыч умер в чахотке. Старик, полуслепой и начинающий выживать из ума, остался как перст. Ахулкина Никандр Михайлыч словил в воровстве, и суд приговорил его к штрафу в сто с чем-то тысяч. Это, впрочем, не помешало выбрать его снова в какую-то должность. Впрочем, он трудился недолго: какая-то аристократическая болезнь загрызла его, и он успe во Флоренции на сорок восьмом году своего жития. {546}
ПОЛОУМНЫЙ
Я не понимаю прелести ружейной охоты. Но с нею связаны длинные переходы по широкому простору степей и полей, по излучистым берегам рек, ручейков и речонок, по густым зарослям топких болот, и за это я люблю охоту. Люблю с ружьем за плечами бродить по необозримым полянам, люблю отдохнуть в жаркие полдни где-нибудь в свежей тени осиновых кустов, раскинутых там и сям по этим полянам, люблю окинуть взглядом с какого-нибудь высокого кургана бесконечную даль, одетую синеватым туманом в пасмурный денек или подернутую седою дымкою зыбкого марева в знойную, тихую погоду.
Раз, в конце августа, выдался хороший денек. Ни одного облачка не плавало в голубом небесном просторе. Солнце не пекло, как в жаркую июльскую пору, а разливало какую-то ласкающую, благодатную теплоту. В воздухе серебряными нитями тянулась паутина. Легкий, сухой ветерок веял с востока, разнося сладкий запах сжатого хлеба, стоящего в копнах, и освежающую прохладу. Стаи сизых и белых голубей неугомонно ворковали и шумно переносились с жнивов на жнива, сверкая на солнце своими перьями. В речных камышах звонко щебетали скворцы.
Было воскресенье. Около обеда отправился я на охоту. Исходив не один десяток верст и почувствовав сильную усталость, я прилег в тени густой ветлы, сиротливо стоящей на берегу степного прудка, и заснул. Солнце уж низко стояло, когда я проснулся. Тень от ветлы сошла с меня и протянулась длинной полосой вдоль лощинки. Мягкий солнечный свет бил в глаза. {547}
Освежив лицо водою из прудка, я оглянулся. К востоку, за прудком, тянулись скошенные поля, усеянные темно-бурыми копнами гречихи и проса; прямо предо мною, к западу, лежала степь; шагов на триста от прудка виднелась она и замыкалась длинною цепью невысоких курганов. Даль отделялась от меня этими курганами.
Место казалось незнакомым. Ни прудка этого, затерянного в степи, ни ветлы, одиноко стоящей около него, я не встречал в своих экскурсиях. "Что это за место?" - думалось мне. Я взошел на возвышенность. Широкий простор разостлался предо мною. "Эге! да это Танеевская степь!" - невольно вырвалось у меня. Вплоть до виднеющегося вдали хутора все было - степь, поросшая густой, сочной отавой. За хутором опять тянулась степь, а там опять курганы, высокие, крутые... Верст десять отделяло меня от тех курганов... Длинной вереницей тянулись они по берегу Битюка. Из-за одного пологого промежутка между ними весело горела золотая искра - то был крест красноярской колокольни.
Солнце, склоняясь к закату, принимало мягкий, красноватый свет и лучами своими, словно полымем, охватило степь. Соломенные кровли хутора весело выделялись из этого огненного моря своим желто-золотистым цветом. Ветловые узенькие рощицы, словно крылья облегшие хутор, отливали багрянцем. Маленький прудок у хутора так и горел ровным алым пламенем, - ни одна волна не морщила его гладкую, как полированная сталь, поверхность. Паутина, как золотая пыль, дрожала в тихом воздухе; те места, над которыми дрожала она, казались подернутыми каким-то лучистым колоритом. Там и сям синели стога. Длинные тени ложились от них на траву, выделяясь темно-зелеными пятнами среди светящегося простора.
Рельефность очертаний предметов была изумительная. Дальность расстояния как бы не существовала для глаза. С природы словно флер сняли, и она всеми деталями своими ярко бросалась в глаза, нежно лаская их мягкими тонами...
Над всем этим привольем стояла невозмутимая тишь. А между тем сухой воздух словно жаждал звуков: скрып колодезного журавца на хуторе так резко пронесся по {548} этому воздуху и разбудил такой могучий отзвук, что, казалось, вырвался из горного ущелья, а не среди неоглядно-плоских равнин... Внизу, почти у самой рощицы, ходил табун. Лошади разбрелись по сочной отаве и спокойно паслись. Черною точкою виднелся около них конюх.
Я сошел с возвышенности и направился к хутору. В это время звуки "жилеек" звонко прорезали воздух и затрепетали в нем веселыми, подмывающими нотками... Конюх заиграл "бычка". Бойкий мотив шаловливо переливался по тихому простору; откуда-то издалека несся навстречу ему такой же бойкий, такой же игриво-веселый отзвук. Казалось, новые, славные тоны пробежали по степи и подернули ее еще более нежным, еще более ласкающим колоритом... Глубоко дышала грудь сладким, пахучим воздухом... Слух нежили задорно-веселые звуки нехитрого инструмента... "Весело на белом свете!" думалось...
А солнце все ниже да ниже опускалось... Тени от стогов тянулись длиннее и длиннее... Кровли хутора начинали алеть... Ясная поверхность прудка зарделась багровым пламенем... Небо на западе переходило из бледно-голубого в нежно-розовый цвет... Горизонт на востоке охватывала хмурая синева, а над синевою слабо горело бледно-фиолетовое отраженье заката.
Я шел к хутору. На перепутье пасся табун. Звуки "бычка" все еще трепетали в воздухе. Конюх, игравший на жилейках, сидел, поджавши ноги, на разостланном кафтане. Это был малый лет двадцати, русый, почти белый, в красной кумачной рубахе; широчайшие плисовые штаны были вправлены в узкие "вытяжные" сапоги; серая, "крымская" шапка сидела набекрень, придавая вид удали и беспечности курносому, безусому лицу. Глаза глядели весело и задорно.
- Здорово, барин! - закричал он мне, когда я подходил к нему. Широчайшая улыбка показалась у него на лице.
- Вот и не угадал! - сказал я, тоже смеясь и подлаживаясь под его непринужденный тон, - ишь, не барин, а простой мещанин...
- Ну, рассказывай! кабы мещанин, ты бы куцую одежу-ту не напялил, смеялся конюх, подходя ко {549} мне, - мещане-то кошек скупают, по оконницам кнутиком постукивают, а ты вон с ружьем!.. Какой же это мещанин?
Приходилось соглашаться с этим неоспоримым аргументом.
- Нет ли у тебя чего покурить? - обратился он ко мне.
- Есть, есть, - сказал я и достал ему папиросу. Наивная бесцеремонность и какая-то словно детская простота занимали меня в конюхе. Я закурил и расположился рядом с ним на кафтане, который он предупредительно предложил мне.
- Тебя как звать-то? - спросил я.
- Петрухой звали...
- Это чьи, танеевские, что ль, лошади-то?
- Его. И, братец, богат же наш барин! - Петруха восторженно поднялся с места, - это вот холостые шестьдесят голов, - указал он на табун, - а там вон за Рогатым прудом матки ходят, штук пятьдесят, а вон за теми курганами коньки еще, голов пятьдесят! - Он победоносно взглянул на меня.
- У него, помимо хутора-то, где именья? - интересовался я.
- У него их, мал, целый содом, именьев-то!.. Сичас это будет тебе Андрусовка за Битюком, да Ольховатка, да Тарасовка на Плавице... Тарасовку-то недавно купил... А там еще, говорят, где-то до пропасти...
- Что ж, хорош барин-то ваш?
- Ммм... - замялся Петруха, - да как тебе сказать... Горяч больно! добавил он после маленького раздумья, - сичас тебя оборвет, а глядишь, ни за что... Барин богатый!
- Что он, уж старик?
- Какой тебе старик!.. Еще никак двадцати пяти годов нету, женился недавно, такую шустренькую взял!.. А чин на ем, должно, важнеющий, потому летось я его как-то в церкви видал: весь в золотых тесемках увешан... Как жар горят! А штаны кра-а-асные!..
- Давно ты живешь в конюхах-то?
- Нет. С весны нонешней. Как за подушным погнали, батюшка пошел в контору да под меня пятнадцать целковых взял. С той поры я вот и зачал жить. {550}
- Сколько же ты берешь в год?
- Тридцать пять целковых.
- Что так мало?
- Да как же оприч? вперед деньги взяли... Уж тут известно - сбавка, что дадут, то и бери.
- Ты откуда сам-то?
- Сакуринские, знаешь? Около Яблонца.
- Знаю, знаю... Ты что же у своего барина-то не нанялся?
Петруха засмеялся.
- Куда ему! он сам прогорел, иной раз пожрать нечего... Куда уж тут деньги вперед задавать!
- Где же он прожился так?
- Да чего! - смехота тут, страсть! - Ишь с купцами связался, торговать стал, завод мыльный завел, да и прогорел... Теперь с торговли-то на собак передуло: все зайцев по полю гоняет.
Вдали, по дороге от хутора, показался верховой на серой лошади.
- Ну, слава богу! - обрадовался Петруха, - Егорка Полоумный едет!..
- Кто это - Егорка Полоумный? - спросил я.
- Да это конюх, со мной табун стерегет. Ишь, на смену едет... Теперь вот мне обaпол полночи нужно к табуну выезжать - как совсем на хутор гнать.
- Что же это у Егора прозвище такое чудное? - допытывался я.
- Полоумный-то? - Это его у нас на деревне прозвали так-то, засмеялся Петруха, - ишь, он в одну девку врезался, - Гашка там есть, - а она возьми да загуляй с купцом; он с тех пор и ополоумел...
- Как же он ополоумел?
- Известно как... Чуть человек незнамый встрелся ему, он и давай все выворачивать: как это полюбилась ему Гашка, как с купцом связалась... да все, все расскажет... А смеяться станут, схватят что ни на есть в руки, да и норовит ошарашить... Мы уж теперь перестали над ним зубоскалить, того гляди убьет - боязно... Кучер Никифор Иваныч сказывал, что и в Питере он такой-то был.
- Да разве он был в Питере? - спросил я.
- Как же, он там в конюхах у нашего барина жил. Ноне весной приехал только... И теперь окромя у него {551} речей нету, что об Гашке!.. Загуторь о чем ни на есть, либо промолчит, аль буркнет словечко... А вот по лету, уйдет вон к курганам, - Петруха указал на бугры, чернеющиеся на фоне огневого заката, - и лежит там день-деньской... Я раз так-то пошел искать его по степи, нужно было табун выгонять, а он лежит, это, на кургане, - вон что над самым Битюком, - выше его нету; подхожу я, это, - почитай на него наступил, - а он словно и не видит... Выпучил глаза на небышко да глядит... Что ты, мол, глядишь, Егор? - а он как вздрогнет: на Битюк, мол, гляжу... А в ту пору Битюк еще в берега не вошел: в разливе был... Чего ж, мол, его глядеть-то? пойдем табун выгонять... А он, это, братец ты мой, как схватит себя за виски да как заголосит, меня аж оторопь взяла...
Недоумение пробежало по добродушному лицу Петрухи, но тотчас же уступило место обычной наивной веселости.
- Ну, барин, пойдем к хутору, что ли? Ведь ты небось у нас ночуешь-то? Где же тебе оприч!
А меня сильно заинтересовал Полоумный. "Что он? кто он?" - копошилось в голове: если он от любви такой-то стал, то это ведь не частое явление в крестьянском мире, где любовь по большей части оканчивается свадьбой, а после нее становится уж привычкой... Я решил познакомиться с Полоумным.
- Нет, Петруха, я, видно, полежу еще тут. Идти не хочется. Тогда нa ночь приду...
- Ну, приходи на ночевку, я тебе на сеннике постель сготовлю.
- Спасибо.
Петруха стал готовиться в отъезд. Поймал стреноженную лошадь, распутал ее, взнуздал, второчил кафтан. Егор подъезжал к табуну. Лошадка его бойко и скоро шла красивым, развалистым шагом. Я с любопытством стал вглядываться в Полоумного. Яркие лучи заходящего солнца падали ему на лицо, и оно казалось словно из бронзы вылитым. Строго очерченный профиль характеризовал это лицо. Тонкие, сжатые губы опушались черноватыми усиками; из-под широких сдвинутых бровей блестели большие, не то грустные, не то злые глаза. Печать какой-то суровой, сдержанной тоски лежала на всем этом загорелом, желтом лице, с резкими, некрасивыми на пер-{552}вый взгляд, чертами. Чуялась согнутая, подавленная сила в этом "полоумном"...
- Что-й-то ты долго, Егор? уж я ждал, ждал...- упрекнул Петруха.
Егор промычал что-то в ответ, слез с лошади и начал ее треножить. Петруха, тонко усмехнувшись, кивнул мне на него и, мешковато садясь на своего поджарого гнедого коня, спросил:
- Ну что ж, придешь ночевать-то на хутор?
- Приду, приду...
Петруха поехал к хутору.
- Ты что ж не пошел на хутор-то? - угрюмо обратился ко мне Егор.
- Да уморился больно - отдохнуть хочется.
- Далеча ходил-то?
- С ружьем ходил, да исходил порядком: пошел-то от самой Сухопутки, даже до Титовых двориков доходил, а вот оттуда вплоть до вашей степи...
- Ты сам-то чей?
Я сказал.
- Что же это ты: исходил много, а дичины с тобой нету? - усмехаясь, спросил Егор.
- Не из дичины хожу, - сказал я, - скучно станет на хуторе, а денек выдастся хороший, вот и пойду бродить... А славные у вас тут места! добавил я, бросив взгляд на окрестность.