Страница:
Буженина тоже отличалась невероятными свойствами. Когда открыли то подобие кастрюли, в котором покоилась буженина эта, то из нее хлынуло нечто до того подмывающе-аппетитное, что вожделения желудков наших напряглись до последней степени.
С уткой вышло недоразумение. Дело в том, что вместо ожидаемой утки появился гусь. Утка пропала. По этому поводу у мельничихи с Степахой были в соседней комнате какие-то объяснения. Мало того, даже вызывался туда сам Лазарь. Но утки все-таки мы не видали. Лик Степахи являл смущение. Вероятно, она окончательно перепарила утку. Оказалось не то; но об этом после. После жаркoго дела были в таком положении: дыхание спиралось, в желудке чувствовалась невероятная тяжесть, взгляд становился неподвижным и рассеянным, в голове воцарялся туман. {276}
Но впереди предстояло еще испытание. Перед нами появились кипы тонких ноздреватых блинцов. При виде этих кип у меня сначала настойчиво поднялось было негодование. Но, убежденный хозяйкой, посмаковал я один блин и... оказались не блинцы, а блаженство. Представьте себе тончайшее кружево из нежного подрумяненного теста, насквозь пропитанное душистым сливочным маслом... И вот это-то жирное, жгучее кружево опускалось в холодную, как лед, и густую, как варенец, сметану. Впечатление получалось поразительное. Кипа таких кружев, добравшись до рта и передав подлежащим нервам невероятную смачность свою, казалось, сама собою лезла дальше; а в это время рука, как бы повинуясь инстинктам прожорливого желудка, тянулась за новой кипой. .
Ели мы трое. Устинья Спиридоновна не садилась и в том и время проводила, что угощала нас. Но зато угощала мастерски. В лице ее на меня повеяло чем-то как бы древнерусским. Весь ее добродушный, располагающий облик, ее умное и кстати сказанное слово, ее настойчивая, но, несмотря на настойчивость, не надоедливая ласка,- все это как нельзя более и как нельзя лучше способствовало и аппетиту нашему и великолепному расположению нашего духа. Зоркий глаз ее неусыпно следил за нашими тарелками. Стоило лишь на мгновение задуматься вам над горою жирного гуся с капустой или над доброю третью круглого пирога, как уж она вмиг появлялась около вас и, с добродушной улыбкой на ясном лице, с меткой и как нельзя более идущей к делу пословицей, уговаривала-таки вас не смущаться ни перед гусем, ни перед пирогом. И вы действительно не смущались. Не смущались, ибо видели, что речи Устиньи Спиридоновны не заказные речи, а именно душевные, искренние. Казалось, вся ее душа переселялась в одно желание: обкормить нас до невозможности.
Я уже сказал, что она напомнила мне собою что-то древнерусское. В ней действительно было пропасть того, что славянофилы называют исконными свойствами народа русского. Начиная от лица ее, простого, но и в самой простоте своей величавого, начиная от ее незамысловатого костюма из синей китайки и грубых, с медными шпильками котов, все обличало в ней эту исконность. С тягучей {277} и важной интонацией речь ее, пересыпанная образными уподоблениями и бесчисленными пословицами, так и переносила вас в какую-то новгородскую глушь, где в чистоте и неприкосновенности и по сих пор, может быть, цветут еще святорусские идеалы.
Если Устинья Спиридоновна наблюдала за пищей, Лазарь Парамоныч не оставлял без внимания вино. После каждой перемены рюмки наши аккуратно наполнялись, и в них то рубином сверкала вишневка, то желтела янтарная рябиновка. Наливка, как и все, была превосходна. По густоте она походила на ликер, но без приторной сладости последнего. Прозрачна была, как слеза, и крепостью уподоблялась хорошему токайскому. Но, вероятно по причине ужасного количества истребленной нами пищи, наливка эта плохо действовала на наши головы. Совсем не то было с Устиньей Спиридоновной. Заметно, она любила выпить. А так как пила она вровень с нами, с тою только разницей, что мы ели, а она нет, то к концу обеда ее и разобрало. Но это, впрочем, выказывалось лишь несколько преувеличенным радушием да какой-то особенной певучестью тона.
- Ох, уж и кушайте вы, дорогие гостечки, приневольтесь собою... причитала она, подсаживаясь то ко мне, то к Семену Андреичу и устремляя на нас преувеличенно ласковые взоры. - Не пожалуйтесь про нас домашним: "Зазвал-де Лазарь гостей глодать костей..."
- Довольны, Спиридоновна, довольны! - отвечали мы.
- Гость доволен, - хозяин рад... А вы все-таки приневольтесь, милые... Вот ребрышко-то! Кашка-то!.. Крылышко-то!
- Сыты, Спиридоновна, сыты!..
- Против сытости не спорим, а бесчестья на хозяина не кладите... Ох, не кладите, гостечки, бесчестья!.. Лучше ж вы нашу речь послушайте: приневольтесь, скушайте!.. Коли пировать, так не мудровать... То-то вот горе-то наше: больше мы рады, чем запасливы... Не обессудьте, гости дорогие: повинна я вам, старая кочерга, душой-то бы рада, да приспеть-то уменья нет... К пище-то вы приобыкли к господской, к напиткам-то дворянским, а у нас, у мужиков, одна еда: жарено да парено...
Вообще, подвыпивши, мельничиха обнаружила некоторое поползновение к комплиментам, на которые и мы, {278} конечно, не скупились; да и нельзя по совести нельзя было скупиться.
Обед почти не прерывался посторонним разговором. Все, что мы говорили, имело непосредственное отношение лишь к съедобному. Только опять-таки к концу обеда этот невольный церемониал почему-то смягчился, и сама строгая блюстительница его, Устинья Спиридоновна, навела речь на предметы посторонние. Дело пошло с того, что Лазарь, с немалою скорбию, посетовал на засуху, но и посетовал лишь потому, что она, засуха эта, лишала его крупных барышей, ибо по ее милости вода спала и мельница почти перестала работать. Мельничиха и договорить ему не дала.
- Ох, не скупись, ох, не поддавайся жадoбе, Лазарь, - горячо и настойчиво заговорила она, - али не упомнишь, откуда произошли? Из смердов ведь произошли-то мы... В старину ведь так бывало - лаптишек не хватало... Три кола-то вбито да небом покрыто - вот и жилье... Платья, что на себе, бывало, а хлеба, что в себе... Прямо сказать: жили в тоске, а спали на голой доске, пили квас и квас хлебали, с крохи на кроху переколачивались... Ерзнул бы, бывало, по лавке, хошь в старой однорядке, да и той не было!.. Ноне, слава великому господу, живем припеваючи... одна, рука в меду, другая - в патоке... Сообразись, Лазарь, али в чем недостача у нас! Дом - чаша полная! Али почету нету - вся округа шапки ломает... Чего еще? Теперь одно, Парамоныч, держи свой порядок крепко, на корысть не падай... Старые люди говаривали: мамон гнетет, так и сон неймет... И опять я тебе скажу: лучше жить в жалости, чем в зависти!
- Да я разве что... - оправдывался мельник. - Я только одно говорю: то не извоз, коли в путину на кнут не заработаешь...
- Не морочь! - даже с сердцем вскрикнула Устинья Спиридоновна, но затем, помолчав немного, снова в трогательном тоне продолжала: - Эх, Лазарь, не о хлебе едином...
- Будет сыт человек, - добавил Гундриков, поспешно проглатывая кусок пирога. Он все время не сводил сладостного взора с мельничихи.
- Вот видишь ты, не о хлебе едином сыт... Не об воде заботься, милый, - заботься о бедных; при сытости помни {279} голод, при богачестве убожество... Так ли я говорю, гостечки дорогие? - обратилась она к нам и даже прослезилась немного.
- Так, так! - закричали мы, а Лазарь, как бы приведенный в смущение, поник головою и едва слышно лепетал:
- Да разве я... О господи!
- Мы теперь пируем вот! - все более и более приходя в пафос, продолжала речь свою Устинья Спиридоновна, - а гляди, в Криворожье с голоду корчатся... Давно ведь там: чего ни спроси, всего ни крохи... Ведь по правде-то, в селах стало только и ходу, что из ворот да в воду - ни задавиться, ни зарезаться нечем... Известно - голь мудрена и без ужина спит... А все бы и об ней надо подумать, об голи-то. Голь вздыхает - сытому отрыгается...
- Да разве я что... О господи... да я хоть сейчас! - восклицал Лазарь, все возвышая голос, и вдруг вскрикнув как бы поющим от какой-то внутренней боли голосом: - К черту барыши, без барышей век промаемся! - прежестоко ударил по столу кулаком.
Произошло замешательство. Но Устинья Спиридоновна сделала строгий выговор Лазарю, и Лазарь утих. Он, видимо, смирялся перед женою. Она как будто подавляла его. И когда все успокоилось, она снова начала:
- Достатков у нас хватит: маленькая добычка, да большой бережь - век проживем; а ты вот, Лазарь, чем об воде-то печалиться, послал бы малую толику отцу Кипру, он бы, отец-то Кипр, и роздал по бедняйшим. Не хвались серебром, хвались добром, говорит пословица. От честной наживы бог жертву любит, милый ты мой... злато-серебро сумой у нас не пахнет - все накоплено вольным торгом да честным трудом... Не обмерено, не обвешено, с росту не награблено! - Все последнее Устинья Спиридоновна произнесла, видимо, для нас, и произнесла с гордостью.
Обед кончился прямо умилительной сценой: подвыпивший Лазарь, воскликнув: "Правда твоя, баба моя сердечная, Устинья Спиридоновна!" распахнул поддевку и, выхватив из бокового кармана туго набитый бумажник, вынул оттуда две сторублевых. {280}
- Пусть идут к отцу Кипру! - сказал он, причем и глаза и лицо его изъявили какое-то беззаветное молодечество. - Зови Мартишку, пусть везет к отцу Кипру... Мы за этим не постоим!
Явился Мартишка.
Лазарь подошел к самому лицу Мартишки и, шелестя перед его носом деньгами, сказал:
- Вот видишь две сотельных? Гляди сюда: вот одна, вот другая... Теперича садись ты на буланого и катай к отцу Кипру. Духом скатай! Подашь ты отцу Кипру деньги и скажешь: Лазарь, мол, Парамоныч поклон тебе шлет, слышишь? Это первое дело. Второе дело, жертвует, мол, Лазарь Парамоныч от своего богачества на убогих две сотельных и чтоб не иначе, как через отца Кипра. Понял?.. Да ты гляди на меня, аль рожу-то тебе свело!.. Хе-хе-хе... У меня, голубь ты мой, дельце до тебя малое есть - посчитаться бы нам надо с тобой, ну, да уж катай в Криворожье, ужо сочтемся...
Лазарь Парамоныч, с какой-то милой ехидностью, ткнул несколько смущенного Мартишку в живот и, передав ему деньги, проводил его.
Мы с Семеном Андреичем были поражены. Не знаю, заплакал ли я, но по лицу Гундрикова текли слезы. Он в каком-то немом восхищении хлопал глазами и прерывающимся шепотом произносил:
- О, вот они, исконные начала... О, вот они, доблести святорусские... Вот где родник неумирающей самобытности... О, Русь святая! Какое сердце не дрожит... - и при этом шелковым фуляром, изображающим карту Европы, отирал раскаленные щеки.
По уходе Мартишки он не вытерпел. Проглотив наскоро пук блинцов и опрокинув в рот свой чуть ли не десятую рюмку холодной вишневки, он тяжело приподнялся и, с усилием опираясь на стол, изъявил желание произнесть "здравицу". Мы, по примеру оратора, тоже выпили, а выпив, в почтительном молчании стали слушать.
- Честнaя хранительница правды русской! - несколько путающимся языком возгласил Гундриков, обращаясь к лицу Устиньи Спиридоновны, - твоими устами вся исконная, вся самобытная Русь возглаголала!.. В твоем сердце широкое сердце земли русской сказалося!.. {281} (Устинья горько плакала, утираясь передником.) Сгинет с лица земли накрахмаленный немец; до срока исчезнет субтильный француз; прахом пропадет поганая туретчина; но ты, святая Русь, превечна пребудешь!.. Живо слово русское, ибо мы внимали ему здесь вот, во всей его силе и во всей красе его... Живо горячее русское сердце, ибо здесь же воочию совершилось перед нами то, что мы именуем деянием, присущим палящей любови большого брата русского к меньшому брату русскому... К тому меньшому брату, коего цвет и краса женщин русских (Семен Андреич торжественным жестом указал на рыдающую мельничиху) так красноречиво уподобила смердам...
В это время оратору точно кто дал шпоры. Внезапно воспрянув и внезапно же возвысив голос до степени крика, он, всецело обратясь к мельничихе, в благоговейном тоне акафиста возговорил:
- О ты, подъявшая дух наш на высоту исторической задачи нашей!.. О ты, указавшая смысл и значение устоев наших!.. О ты, воплощенная правда земли русской!.. О, нашу самость и нашу здравость в духе единения совокупившая... О, проникновенно проникшая в недра духа русского... Ты... ты... ты...
Но тут Гундриков настоятельно уставил палец правой руки своей на согбенную фигуру Устиньи Спиридоновны и вдруг разразился рыданиями.
Эффект произошел неописуемый. Мы с Лазарем, не щадя животов наших, кричали "ура!" и, наполняя опустевшие рюмки душистой наливкой, воздвигали их... Воздвигая же, чокались и целовались и снова будили тишину, парившую окрест, заздравными кликами. Устинья Спиридоновна, неоднократно восклицая: "О, чтоб тебя, Андреич, - уморил!", смеялась и плакала и обнималась с сияющим Гундриковым. Степаха, просунув в дверь голову свою, сияла не менее Гундрикова и по временам испускала смех, подобный ржанию.
Утомленный гамом и криком, я вышел на воздух. На дворе стояла тишина. В развесистых ветлах играл ветер, и они с важною задумчивостью лепетали листами своими. Водяная струйка с неустанным постоянством журчала по колесам и тихо звенела, ниспадая.
По возвращении моем в комнату я заметил, что взаимная приязнь собеседников еще более разгорелась. Мель-{282}ник и мельничиха сидели около Гундрикова. Мельничиха обнимала его, а мельник угощал наливкой. Гундриков усиливался сохранить свое достоинство и потому как-то уморительно морщил лоб свой и старался вызвать на лицо многозначительное выражение, но, вопреки усилиям этим, сладкая улыбка то и дело растягивала его губы, придавая лицу несколько дурковатый вид.
- Знаем мы господ-то! - подобострастно говорил Лазарь, смакуя наливку и приглашая к тому же Семена Андреича, - знаем мы их достаточно... Вот Гуделкин, Ириней Маркыч - он-те не то что подоброхотствовать - он русского языка не понимает. Ей-богу!.. Мужик ему говорит, а он не понимает... И он ежели мужику заговорит - мужик его не понимает. Так разве это возможно? С мужиком живи, так живи не как немец... Я вам, сударь, без лести буду говорить: настоящий вы человек!.. С мужиком ли, с купцом ли-вы все свои... Об вас ведь иных и речей нет, кроме как великатных...
Гундриков уподоблялся коту, которого щекочут за ушами.
- Ну, нельзя того сказать... Это ты, Лазарь, может быть, и преувеличиваешь, - для приличия возразил он.
- Ветром море колышет, молвою народ, - подхватила Устинья Спиридоновна, - молва не по лесу ходит - по людям... Нам что? Мы люди тебе приятные - спроси у чужих, у сторонних...
- Ну и что же? - с самодовольной улыбкой поинтересовался Гундриков.
- А и то же - все одно скажут: свой человек, Семен Андреич, свой, расейский.
- А я вот ономнясь мужичка встретил, - произнес Лазарь. - Ты чей? говорю. "Дурманинский". - Кто у вас нaбольшим? спрашиваю. "Семен Андреич". Хорош человек? (Я-то как будто не знаю.) "Такой, говорит, человек - душа; ежечасно бога, говорит, молим за ихнюю милость... Им живем, им дышим, говорит..."
- Я что же - я рад... Я все, что могу... Я русский народ люблю, охорашиваясь, сказал Гундриков и отпил немного наливки.
- Да уж, мало у нас таких управителев, как ты, сударь! - сказал Лазарь, в пылу чувств заменяя подобострастное вы не менее подобострастным ты: - хозяйскому {283} добру печальник первый... Мне тоже вот Чумаков говорит ономнясь: "Голова, говорит, господин Гундриков; за этакой, говорит, головой не токмо Дурманиным, Шереметеву прожить можно".. Вон оно что!..
- Что ж - я по мере сил... Я совесть свою берегу... Я рад... окончательно разнежился Гундриков.
- А уж и паны-то твои чудны, Андреич, - с соболезнованием подхватила мельничиха, - ты бьешься, ты ночей не спишь, ты об добре об ихнем печалишься, - а они живут себе припевают, да об радетелях своих забывают... Ни от них ласки, ни от них угождения...
- Ну, как же так - я доволен... я рад... - возразил несколько опешенный Семен Андреич.
- Хе-хе-хе, - в мягком тоне пустил Лазарь. - Это уж, сударь, нечего бы толковать... баба-то она хоть и баба, а попала в самую центру. Не по твоим заслугам тебя ценят. Твоя заслуга - прямо скажу, не рублевая заслуга, а тысячная.
Семен Андреич пожал плечами. По-видимому, ему и самому начинало казаться, что заслуги его в должной мере не оценены.
- А я тебе на этот случай притчу, сударь, скажу, - продолжал Лазарь, и не то что какую житейскую притчу, а прямо от писания - божественная, значит...
Мы, разумеется, изъявили желание послушать притчу.
- Жил, скажем мы, - начал Лазарь, - на свете хозяин - в Рассее ли, ино ли где, не знаю, - ну, и нанял, значит, эфтот хозяин управителя своему дому. Жестокосердый попался управитель! Ну, и по своему жестокосердию первым долгом поналег он на хозяйских должников. Прямо надо говорить должникам от него житья не стало. И проценты ему подавай и работу ему исправляй - все. А чуть какой не исправен, сейчас это в яму его. Одним словом, аспид и василиск... Ну, и был, стало быть, у хозяина другой управитель. Тот как делал? Призовет тебе должника и спрашивает: "Что ты хозяину должен?" - "Сто пудов масла", говорит. "Давай сюда расписку". Тот даст расписку, а управитель в ней и напишет: "Не сто пудов, а семьдесят должен человек этот". Так и с другим. Призвал одного, призвал другого всем долги поспустил. Ну, только много ли, мало ли времени прошло, посогнали управителей с местов. И доброго согнали, и сроптивого {284} согнали. Ну, и стал, скажем мы, сроптивый бедствовать - и не то что как, а просто главы не знал где преклонить. А другой добрый-то, значит, не токмо сыт был - капитал приобрел немалый, потому всякое ему угожденье от должников и всякое приятство воспоследовало. Вот она, притча какая!.. Так что сказано, сам господь доброго управителя-то одобрил - добрый ты раб мне, говорит...
- Представьте себе, ведь именно есть такая притча в священном писании, - оживленно произнес Семен Андреич, обратясь ко мне, и даже просиял, - но в этом переложении народном она еще какой-то особый, мудро-практический смысл приобрела... Это даже трогательно!..
- Как же не мудрость, - сам господь одобрил! - подтвердил Лазарь и затем неожиданно добавил: - Вот и ты, сударь, следуй... Копи не деньги, друзей копи!..
- Не держи сто рублей, держи сто друзей... В поле пшеница годом родится, а добрый человек всегда пригодится, - поддержала мужа мельничиха и умильно поглядела в осоловелые Семен-Андреичевы глаза.
- А я что же, я всегда готов. Я рад... - сказал Семен Андреич, - вы вот друзья мне и просите чего хотите... (Он внезапно побагровел и изъявил в лице своем застенчивое великодушие.) Спиридоновна, хочешь, подарю телку? Сейчас подарю... Я готов... Телка тирольская, а я ее подарю...
- Ты вот что, сударь, - перебил его Лазарь, - телка телкой, а Кабановку мне сдай... Честью я тебя прошу: сдай Кабановку.
- И Кабановку сдам!.. - куражился Семен Андреич, - и телку подарю, и Кабановку сдам... Я все сдам!.. Веришь, Устинья?
- Ах ты, мой батюшка, да кому же нам и верить-то, как не твоей милости! - ответила Устинья.
- Да. Я говорю и отдам... Мне что Дурманины!.. Дурманины мне - тьфу!.. (Гундриков с особенной настойчивостью плюнул).
- А вот Гуделкин, Ириней Маркыч, - тонко заметил Лазарь, - давно бы он, говорит, Кабановку сдал, да правов у него таких нету... Есть, говорит, ему на то запрет - это насчет Кабановки-то...
- Гуделкин?! Ириней?! - пренебрежительно воскликнул Гундриков, как-то странно скосив брови, и затем, {285} придав и тону своему и выражению своей физиономии строгую официальность, произнес: - Лазарь Парамоныч, не угодно ли сейчас же вот у этого стола снять в арендное содержание Кабановскую пустошь?
- Триста двадцать десятин будет-с? - почтительно и тоже официально осведомился Лазарь.
- Триста двадцать.
- В трех полях-с?
- Да.
- На двадцать лет изволите сдавать?
- На двенадцать.
- Ценою как-с?
- Семь рублей.
- Хе-хе, - шутить изволите-с.
- Чего ты, Лазарь, беспокоишь Андреича, - с упреком заметила Устинья Спиридоновна, - стало быть, ты умом-то обносился... Не видишь, Андреич для шутки речь повел... Где виданы такие цены!.. Известно, коли правов ему господа не дают, - как ее сдать!..
Гундриков вознегодовал.
- Что ты говоришь такое!.. Как ты так можешь рассуждать! Ты баба и больше ничего...
- Ох, баба я, кормилец, баба... - смиренно согласилась мельничиха.
- Какая твоя цена, Лазарь? Говори скорей, я вам докажу!.. Я докажу Гуделкину!.. Представьте себе: прав я не имею! Ах, вы...
Дело с Кабановской пустошью покончилось очень скоро. Не далее как через десять минут перед Гундриковым появился лист бумаги, на котором он и начертал нетвердою рукою: "Сдал я, Гундриков, Кабановскую пустошь гг. Дурманиных купцу Лазарю Парамонычу Новичкову, ценою по пяти рублей десятина и задатку пятьсот рублей получил..."
- Друг, - в восхищении воскликнул Лазарь, спрятав расписку Гундрикова в карман, - вовек не забуду твоей услуги!.. Жена! Шипучки...
А Устинья Спиридоновна сокрушалась:
- Ах я дура, дура... Ведь сумлевалась я в тебе, Андреич, ох, сумлевалась!.. Не чаяла я, сколь в тебе силы много...
Гундриков самодовольно улыбался. {286}
Принесли "шипучку". Это оказалось "тотинское". Мы выпили. Тотинское хотя, по своему обыкновению, и отдавало свеклой, но жажду утоляло превосходно.
- Ну, друг, еще одно дельце! - сказал Лазарь после тотинского.
- Проси чего хочешь, - великодушествовал Гундриков.
- Вызволи, сударь, до конца - поддержи нового хозяина!..
- Проси - все дам.
- Ох, немалая просьба...
- Проси говорю! - уже настоятельно и как бы с сердцем повторил Семен Андреич.
- Кабановские мужики в петле у тебя...
- Это правда, - самодовольно заявил Семен Андреич.
- Я прямо скажу: ты и царь им и бог...
- Это правда. Я доволен. Я народ русский люблю, он господ своих почитает, - высокопарно заметил Семен Андреич и погладил себя по животу.
- Ах, как и не почитать-то, вас, голубчиков, - с умилительным вздохом произнесла мельничиха, - вами, голубчиками, свет держится... Что звезды на небе, то бояре на Руси...
- Оборудуй же ты, сударь, дельце, - продолжал Лазарь, - возьми ты у меня деньги, а под работу кабановских мне найми... Я знаю их - народ они закостенелый.
- Народ закостенелый, а меня послушают.
- А тебя послушают... Ты господин ихний... И ты до поры до времени об аренде скрой, пущай их не знают... А придет время, мы и объявимся... хе-хе-хе!..
- О, я их сожму! - бахвалился Гундриков, - я им гривну за лето дам, и ту возьмут... О, я их умею завлечь!.. Я бужу в них исконные чувства русского человека... Я ищу в них струны и нахожу...
Снова появился на сцену лист бумаги, и на нем снова начертал расписку Семен Андреич... Из расписки явствовало, что он обязывается нанять кабановских мужиков для работ на пустоши Кабановской и нанять не дороже цены такой-то, для чего и взял он у Лазаря Парамоныча Новичкова денег столько-то.
И эта расписка потонула в объемистом бумажнике мельника. {287}
Не успели мы досыта наговориться о сделке и не успел еще Лазарь поведать нам всех предположений своих относительно пустоши, а Гундриков посоветовать ему, какой системы держаться с мужиками кабановской деревни, как возвратился Мартишка. Лазарь, высунувшись в окно, спросил у него, сдал ли он деньги, и затем, обратясь к нам, с тонкой улыбкой предложил:
- А что, господа, - есть такое мое намерение камедь устроить?..
- Что ж, устрой... Устрой, это нас позабавит, - снисходительно согласился Гундриков.
- Это насчет утки? - догадалась Устинья Спиридоновна и прибавила: Утку ты мне отмести, Лазарь; Степки чтоб не было, а Мартишку пробери. Хорошенько его, пса, пробери!..
Лазарь позвал и Степаху и Мартишку. Оба они предстали перед нами смущенные.
- Ты жарила ноне утятину? - простодушно спросил мельник.
Та трепетным от волнения голосом ответила, что жарила.
- Где же она?
- Перепарилась.
- Так... Ты чего ж смотрела?
- Их милость дожидалась... - указала Степаха на Гундрикова. По мере того как допрос продолжался, голос ее крепчал. В нем даже начинало появляться раздражение.
- Куда же ты дела перепаренную-то?
- Куда... куда! собакам отдала!..
- Ах ты, песье мясо!.. Так и отдала?
- Так и отдала.
Лазарь обратился к Мартишке.
- Ты, голубь, давно дома был? - с прежним простодушием спросил он.
- На прошлой неделе был, - угрюмо ответил Мартишка.
- Ржи до новины у домашних хватит?
- Куда-те! с Егория покупают.
- С Егория... А едят сытно? Разносолы большие у них? {288}
Мартишка не отвечал. Он, видимо, уразумел, к чему клонились расспросы Лазаря... Лазарь многозначительно помолчал, не спуская язвительного взгляда с лица Мартишки, и вдруг разразился руганью. Ругань была артистическая. В ней было упомянуто и о неблагодарности людской, и о подлом людском лицемерии, и о скверных свойствах Мартишкиных, и о свойствах его родителей, и об мошенническом поползновении всей вообще голи объедать добрых людей... Было упомянуто и о двух сотенных, только что пожертвованных Лазарем на эту самую неблагодарную голь.
Мартишка молчал и стоял понурившись. Волосы его свесились на лицо. Вся фигура как бы оцепенела в смущенной неподвижности. Степаха все более и более озлоблялась, но, не дерзая протестовать громко, ограничивалась сердитым шепотом.
- Я добряк, - вволю наругавшись, сказал Лазарь, - я тебе на выбор даю: либо вот бог, а вот порог - и ползи по миру, либо - говори правду... Говори, ел нонче утятину?
Наступило тягостное молчание. Наконец Мартишка легонько вздохнул и пробормотал:
- Было малость...
- Степашка приносила?
Мартишка взглянул на нее исподлобья и, взглянув, ответил:
С уткой вышло недоразумение. Дело в том, что вместо ожидаемой утки появился гусь. Утка пропала. По этому поводу у мельничихи с Степахой были в соседней комнате какие-то объяснения. Мало того, даже вызывался туда сам Лазарь. Но утки все-таки мы не видали. Лик Степахи являл смущение. Вероятно, она окончательно перепарила утку. Оказалось не то; но об этом после. После жаркoго дела были в таком положении: дыхание спиралось, в желудке чувствовалась невероятная тяжесть, взгляд становился неподвижным и рассеянным, в голове воцарялся туман. {276}
Но впереди предстояло еще испытание. Перед нами появились кипы тонких ноздреватых блинцов. При виде этих кип у меня сначала настойчиво поднялось было негодование. Но, убежденный хозяйкой, посмаковал я один блин и... оказались не блинцы, а блаженство. Представьте себе тончайшее кружево из нежного подрумяненного теста, насквозь пропитанное душистым сливочным маслом... И вот это-то жирное, жгучее кружево опускалось в холодную, как лед, и густую, как варенец, сметану. Впечатление получалось поразительное. Кипа таких кружев, добравшись до рта и передав подлежащим нервам невероятную смачность свою, казалось, сама собою лезла дальше; а в это время рука, как бы повинуясь инстинктам прожорливого желудка, тянулась за новой кипой. .
Ели мы трое. Устинья Спиридоновна не садилась и в том и время проводила, что угощала нас. Но зато угощала мастерски. В лице ее на меня повеяло чем-то как бы древнерусским. Весь ее добродушный, располагающий облик, ее умное и кстати сказанное слово, ее настойчивая, но, несмотря на настойчивость, не надоедливая ласка,- все это как нельзя более и как нельзя лучше способствовало и аппетиту нашему и великолепному расположению нашего духа. Зоркий глаз ее неусыпно следил за нашими тарелками. Стоило лишь на мгновение задуматься вам над горою жирного гуся с капустой или над доброю третью круглого пирога, как уж она вмиг появлялась около вас и, с добродушной улыбкой на ясном лице, с меткой и как нельзя более идущей к делу пословицей, уговаривала-таки вас не смущаться ни перед гусем, ни перед пирогом. И вы действительно не смущались. Не смущались, ибо видели, что речи Устиньи Спиридоновны не заказные речи, а именно душевные, искренние. Казалось, вся ее душа переселялась в одно желание: обкормить нас до невозможности.
Я уже сказал, что она напомнила мне собою что-то древнерусское. В ней действительно было пропасть того, что славянофилы называют исконными свойствами народа русского. Начиная от лица ее, простого, но и в самой простоте своей величавого, начиная от ее незамысловатого костюма из синей китайки и грубых, с медными шпильками котов, все обличало в ней эту исконность. С тягучей {277} и важной интонацией речь ее, пересыпанная образными уподоблениями и бесчисленными пословицами, так и переносила вас в какую-то новгородскую глушь, где в чистоте и неприкосновенности и по сих пор, может быть, цветут еще святорусские идеалы.
Если Устинья Спиридоновна наблюдала за пищей, Лазарь Парамоныч не оставлял без внимания вино. После каждой перемены рюмки наши аккуратно наполнялись, и в них то рубином сверкала вишневка, то желтела янтарная рябиновка. Наливка, как и все, была превосходна. По густоте она походила на ликер, но без приторной сладости последнего. Прозрачна была, как слеза, и крепостью уподоблялась хорошему токайскому. Но, вероятно по причине ужасного количества истребленной нами пищи, наливка эта плохо действовала на наши головы. Совсем не то было с Устиньей Спиридоновной. Заметно, она любила выпить. А так как пила она вровень с нами, с тою только разницей, что мы ели, а она нет, то к концу обеда ее и разобрало. Но это, впрочем, выказывалось лишь несколько преувеличенным радушием да какой-то особенной певучестью тона.
- Ох, уж и кушайте вы, дорогие гостечки, приневольтесь собою... причитала она, подсаживаясь то ко мне, то к Семену Андреичу и устремляя на нас преувеличенно ласковые взоры. - Не пожалуйтесь про нас домашним: "Зазвал-де Лазарь гостей глодать костей..."
- Довольны, Спиридоновна, довольны! - отвечали мы.
- Гость доволен, - хозяин рад... А вы все-таки приневольтесь, милые... Вот ребрышко-то! Кашка-то!.. Крылышко-то!
- Сыты, Спиридоновна, сыты!..
- Против сытости не спорим, а бесчестья на хозяина не кладите... Ох, не кладите, гостечки, бесчестья!.. Лучше ж вы нашу речь послушайте: приневольтесь, скушайте!.. Коли пировать, так не мудровать... То-то вот горе-то наше: больше мы рады, чем запасливы... Не обессудьте, гости дорогие: повинна я вам, старая кочерга, душой-то бы рада, да приспеть-то уменья нет... К пище-то вы приобыкли к господской, к напиткам-то дворянским, а у нас, у мужиков, одна еда: жарено да парено...
Вообще, подвыпивши, мельничиха обнаружила некоторое поползновение к комплиментам, на которые и мы, {278} конечно, не скупились; да и нельзя по совести нельзя было скупиться.
Обед почти не прерывался посторонним разговором. Все, что мы говорили, имело непосредственное отношение лишь к съедобному. Только опять-таки к концу обеда этот невольный церемониал почему-то смягчился, и сама строгая блюстительница его, Устинья Спиридоновна, навела речь на предметы посторонние. Дело пошло с того, что Лазарь, с немалою скорбию, посетовал на засуху, но и посетовал лишь потому, что она, засуха эта, лишала его крупных барышей, ибо по ее милости вода спала и мельница почти перестала работать. Мельничиха и договорить ему не дала.
- Ох, не скупись, ох, не поддавайся жадoбе, Лазарь, - горячо и настойчиво заговорила она, - али не упомнишь, откуда произошли? Из смердов ведь произошли-то мы... В старину ведь так бывало - лаптишек не хватало... Три кола-то вбито да небом покрыто - вот и жилье... Платья, что на себе, бывало, а хлеба, что в себе... Прямо сказать: жили в тоске, а спали на голой доске, пили квас и квас хлебали, с крохи на кроху переколачивались... Ерзнул бы, бывало, по лавке, хошь в старой однорядке, да и той не было!.. Ноне, слава великому господу, живем припеваючи... одна, рука в меду, другая - в патоке... Сообразись, Лазарь, али в чем недостача у нас! Дом - чаша полная! Али почету нету - вся округа шапки ломает... Чего еще? Теперь одно, Парамоныч, держи свой порядок крепко, на корысть не падай... Старые люди говаривали: мамон гнетет, так и сон неймет... И опять я тебе скажу: лучше жить в жалости, чем в зависти!
- Да я разве что... - оправдывался мельник. - Я только одно говорю: то не извоз, коли в путину на кнут не заработаешь...
- Не морочь! - даже с сердцем вскрикнула Устинья Спиридоновна, но затем, помолчав немного, снова в трогательном тоне продолжала: - Эх, Лазарь, не о хлебе едином...
- Будет сыт человек, - добавил Гундриков, поспешно проглатывая кусок пирога. Он все время не сводил сладостного взора с мельничихи.
- Вот видишь ты, не о хлебе едином сыт... Не об воде заботься, милый, - заботься о бедных; при сытости помни {279} голод, при богачестве убожество... Так ли я говорю, гостечки дорогие? - обратилась она к нам и даже прослезилась немного.
- Так, так! - закричали мы, а Лазарь, как бы приведенный в смущение, поник головою и едва слышно лепетал:
- Да разве я... О господи!
- Мы теперь пируем вот! - все более и более приходя в пафос, продолжала речь свою Устинья Спиридоновна, - а гляди, в Криворожье с голоду корчатся... Давно ведь там: чего ни спроси, всего ни крохи... Ведь по правде-то, в селах стало только и ходу, что из ворот да в воду - ни задавиться, ни зарезаться нечем... Известно - голь мудрена и без ужина спит... А все бы и об ней надо подумать, об голи-то. Голь вздыхает - сытому отрыгается...
- Да разве я что... О господи... да я хоть сейчас! - восклицал Лазарь, все возвышая голос, и вдруг вскрикнув как бы поющим от какой-то внутренней боли голосом: - К черту барыши, без барышей век промаемся! - прежестоко ударил по столу кулаком.
Произошло замешательство. Но Устинья Спиридоновна сделала строгий выговор Лазарю, и Лазарь утих. Он, видимо, смирялся перед женою. Она как будто подавляла его. И когда все успокоилось, она снова начала:
- Достатков у нас хватит: маленькая добычка, да большой бережь - век проживем; а ты вот, Лазарь, чем об воде-то печалиться, послал бы малую толику отцу Кипру, он бы, отец-то Кипр, и роздал по бедняйшим. Не хвались серебром, хвались добром, говорит пословица. От честной наживы бог жертву любит, милый ты мой... злато-серебро сумой у нас не пахнет - все накоплено вольным торгом да честным трудом... Не обмерено, не обвешено, с росту не награблено! - Все последнее Устинья Спиридоновна произнесла, видимо, для нас, и произнесла с гордостью.
Обед кончился прямо умилительной сценой: подвыпивший Лазарь, воскликнув: "Правда твоя, баба моя сердечная, Устинья Спиридоновна!" распахнул поддевку и, выхватив из бокового кармана туго набитый бумажник, вынул оттуда две сторублевых. {280}
- Пусть идут к отцу Кипру! - сказал он, причем и глаза и лицо его изъявили какое-то беззаветное молодечество. - Зови Мартишку, пусть везет к отцу Кипру... Мы за этим не постоим!
Явился Мартишка.
Лазарь подошел к самому лицу Мартишки и, шелестя перед его носом деньгами, сказал:
- Вот видишь две сотельных? Гляди сюда: вот одна, вот другая... Теперича садись ты на буланого и катай к отцу Кипру. Духом скатай! Подашь ты отцу Кипру деньги и скажешь: Лазарь, мол, Парамоныч поклон тебе шлет, слышишь? Это первое дело. Второе дело, жертвует, мол, Лазарь Парамоныч от своего богачества на убогих две сотельных и чтоб не иначе, как через отца Кипра. Понял?.. Да ты гляди на меня, аль рожу-то тебе свело!.. Хе-хе-хе... У меня, голубь ты мой, дельце до тебя малое есть - посчитаться бы нам надо с тобой, ну, да уж катай в Криворожье, ужо сочтемся...
Лазарь Парамоныч, с какой-то милой ехидностью, ткнул несколько смущенного Мартишку в живот и, передав ему деньги, проводил его.
Мы с Семеном Андреичем были поражены. Не знаю, заплакал ли я, но по лицу Гундрикова текли слезы. Он в каком-то немом восхищении хлопал глазами и прерывающимся шепотом произносил:
- О, вот они, исконные начала... О, вот они, доблести святорусские... Вот где родник неумирающей самобытности... О, Русь святая! Какое сердце не дрожит... - и при этом шелковым фуляром, изображающим карту Европы, отирал раскаленные щеки.
По уходе Мартишки он не вытерпел. Проглотив наскоро пук блинцов и опрокинув в рот свой чуть ли не десятую рюмку холодной вишневки, он тяжело приподнялся и, с усилием опираясь на стол, изъявил желание произнесть "здравицу". Мы, по примеру оратора, тоже выпили, а выпив, в почтительном молчании стали слушать.
- Честнaя хранительница правды русской! - несколько путающимся языком возгласил Гундриков, обращаясь к лицу Устиньи Спиридоновны, - твоими устами вся исконная, вся самобытная Русь возглаголала!.. В твоем сердце широкое сердце земли русской сказалося!.. {281} (Устинья горько плакала, утираясь передником.) Сгинет с лица земли накрахмаленный немец; до срока исчезнет субтильный француз; прахом пропадет поганая туретчина; но ты, святая Русь, превечна пребудешь!.. Живо слово русское, ибо мы внимали ему здесь вот, во всей его силе и во всей красе его... Живо горячее русское сердце, ибо здесь же воочию совершилось перед нами то, что мы именуем деянием, присущим палящей любови большого брата русского к меньшому брату русскому... К тому меньшому брату, коего цвет и краса женщин русских (Семен Андреич торжественным жестом указал на рыдающую мельничиху) так красноречиво уподобила смердам...
В это время оратору точно кто дал шпоры. Внезапно воспрянув и внезапно же возвысив голос до степени крика, он, всецело обратясь к мельничихе, в благоговейном тоне акафиста возговорил:
- О ты, подъявшая дух наш на высоту исторической задачи нашей!.. О ты, указавшая смысл и значение устоев наших!.. О ты, воплощенная правда земли русской!.. О, нашу самость и нашу здравость в духе единения совокупившая... О, проникновенно проникшая в недра духа русского... Ты... ты... ты...
Но тут Гундриков настоятельно уставил палец правой руки своей на согбенную фигуру Устиньи Спиридоновны и вдруг разразился рыданиями.
Эффект произошел неописуемый. Мы с Лазарем, не щадя животов наших, кричали "ура!" и, наполняя опустевшие рюмки душистой наливкой, воздвигали их... Воздвигая же, чокались и целовались и снова будили тишину, парившую окрест, заздравными кликами. Устинья Спиридоновна, неоднократно восклицая: "О, чтоб тебя, Андреич, - уморил!", смеялась и плакала и обнималась с сияющим Гундриковым. Степаха, просунув в дверь голову свою, сияла не менее Гундрикова и по временам испускала смех, подобный ржанию.
Утомленный гамом и криком, я вышел на воздух. На дворе стояла тишина. В развесистых ветлах играл ветер, и они с важною задумчивостью лепетали листами своими. Водяная струйка с неустанным постоянством журчала по колесам и тихо звенела, ниспадая.
По возвращении моем в комнату я заметил, что взаимная приязнь собеседников еще более разгорелась. Мель-{282}ник и мельничиха сидели около Гундрикова. Мельничиха обнимала его, а мельник угощал наливкой. Гундриков усиливался сохранить свое достоинство и потому как-то уморительно морщил лоб свой и старался вызвать на лицо многозначительное выражение, но, вопреки усилиям этим, сладкая улыбка то и дело растягивала его губы, придавая лицу несколько дурковатый вид.
- Знаем мы господ-то! - подобострастно говорил Лазарь, смакуя наливку и приглашая к тому же Семена Андреича, - знаем мы их достаточно... Вот Гуделкин, Ириней Маркыч - он-те не то что подоброхотствовать - он русского языка не понимает. Ей-богу!.. Мужик ему говорит, а он не понимает... И он ежели мужику заговорит - мужик его не понимает. Так разве это возможно? С мужиком живи, так живи не как немец... Я вам, сударь, без лести буду говорить: настоящий вы человек!.. С мужиком ли, с купцом ли-вы все свои... Об вас ведь иных и речей нет, кроме как великатных...
Гундриков уподоблялся коту, которого щекочут за ушами.
- Ну, нельзя того сказать... Это ты, Лазарь, может быть, и преувеличиваешь, - для приличия возразил он.
- Ветром море колышет, молвою народ, - подхватила Устинья Спиридоновна, - молва не по лесу ходит - по людям... Нам что? Мы люди тебе приятные - спроси у чужих, у сторонних...
- Ну и что же? - с самодовольной улыбкой поинтересовался Гундриков.
- А и то же - все одно скажут: свой человек, Семен Андреич, свой, расейский.
- А я вот ономнясь мужичка встретил, - произнес Лазарь. - Ты чей? говорю. "Дурманинский". - Кто у вас нaбольшим? спрашиваю. "Семен Андреич". Хорош человек? (Я-то как будто не знаю.) "Такой, говорит, человек - душа; ежечасно бога, говорит, молим за ихнюю милость... Им живем, им дышим, говорит..."
- Я что же - я рад... Я все, что могу... Я русский народ люблю, охорашиваясь, сказал Гундриков и отпил немного наливки.
- Да уж, мало у нас таких управителев, как ты, сударь! - сказал Лазарь, в пылу чувств заменяя подобострастное вы не менее подобострастным ты: - хозяйскому {283} добру печальник первый... Мне тоже вот Чумаков говорит ономнясь: "Голова, говорит, господин Гундриков; за этакой, говорит, головой не токмо Дурманиным, Шереметеву прожить можно".. Вон оно что!..
- Что ж - я по мере сил... Я совесть свою берегу... Я рад... окончательно разнежился Гундриков.
- А уж и паны-то твои чудны, Андреич, - с соболезнованием подхватила мельничиха, - ты бьешься, ты ночей не спишь, ты об добре об ихнем печалишься, - а они живут себе припевают, да об радетелях своих забывают... Ни от них ласки, ни от них угождения...
- Ну, как же так - я доволен... я рад... - возразил несколько опешенный Семен Андреич.
- Хе-хе-хе, - в мягком тоне пустил Лазарь. - Это уж, сударь, нечего бы толковать... баба-то она хоть и баба, а попала в самую центру. Не по твоим заслугам тебя ценят. Твоя заслуга - прямо скажу, не рублевая заслуга, а тысячная.
Семен Андреич пожал плечами. По-видимому, ему и самому начинало казаться, что заслуги его в должной мере не оценены.
- А я тебе на этот случай притчу, сударь, скажу, - продолжал Лазарь, и не то что какую житейскую притчу, а прямо от писания - божественная, значит...
Мы, разумеется, изъявили желание послушать притчу.
- Жил, скажем мы, - начал Лазарь, - на свете хозяин - в Рассее ли, ино ли где, не знаю, - ну, и нанял, значит, эфтот хозяин управителя своему дому. Жестокосердый попался управитель! Ну, и по своему жестокосердию первым долгом поналег он на хозяйских должников. Прямо надо говорить должникам от него житья не стало. И проценты ему подавай и работу ему исправляй - все. А чуть какой не исправен, сейчас это в яму его. Одним словом, аспид и василиск... Ну, и был, стало быть, у хозяина другой управитель. Тот как делал? Призовет тебе должника и спрашивает: "Что ты хозяину должен?" - "Сто пудов масла", говорит. "Давай сюда расписку". Тот даст расписку, а управитель в ней и напишет: "Не сто пудов, а семьдесят должен человек этот". Так и с другим. Призвал одного, призвал другого всем долги поспустил. Ну, только много ли, мало ли времени прошло, посогнали управителей с местов. И доброго согнали, и сроптивого {284} согнали. Ну, и стал, скажем мы, сроптивый бедствовать - и не то что как, а просто главы не знал где преклонить. А другой добрый-то, значит, не токмо сыт был - капитал приобрел немалый, потому всякое ему угожденье от должников и всякое приятство воспоследовало. Вот она, притча какая!.. Так что сказано, сам господь доброго управителя-то одобрил - добрый ты раб мне, говорит...
- Представьте себе, ведь именно есть такая притча в священном писании, - оживленно произнес Семен Андреич, обратясь ко мне, и даже просиял, - но в этом переложении народном она еще какой-то особый, мудро-практический смысл приобрела... Это даже трогательно!..
- Как же не мудрость, - сам господь одобрил! - подтвердил Лазарь и затем неожиданно добавил: - Вот и ты, сударь, следуй... Копи не деньги, друзей копи!..
- Не держи сто рублей, держи сто друзей... В поле пшеница годом родится, а добрый человек всегда пригодится, - поддержала мужа мельничиха и умильно поглядела в осоловелые Семен-Андреичевы глаза.
- А я что же, я всегда готов. Я рад... - сказал Семен Андреич, - вы вот друзья мне и просите чего хотите... (Он внезапно побагровел и изъявил в лице своем застенчивое великодушие.) Спиридоновна, хочешь, подарю телку? Сейчас подарю... Я готов... Телка тирольская, а я ее подарю...
- Ты вот что, сударь, - перебил его Лазарь, - телка телкой, а Кабановку мне сдай... Честью я тебя прошу: сдай Кабановку.
- И Кабановку сдам!.. - куражился Семен Андреич, - и телку подарю, и Кабановку сдам... Я все сдам!.. Веришь, Устинья?
- Ах ты, мой батюшка, да кому же нам и верить-то, как не твоей милости! - ответила Устинья.
- Да. Я говорю и отдам... Мне что Дурманины!.. Дурманины мне - тьфу!.. (Гундриков с особенной настойчивостью плюнул).
- А вот Гуделкин, Ириней Маркыч, - тонко заметил Лазарь, - давно бы он, говорит, Кабановку сдал, да правов у него таких нету... Есть, говорит, ему на то запрет - это насчет Кабановки-то...
- Гуделкин?! Ириней?! - пренебрежительно воскликнул Гундриков, как-то странно скосив брови, и затем, {285} придав и тону своему и выражению своей физиономии строгую официальность, произнес: - Лазарь Парамоныч, не угодно ли сейчас же вот у этого стола снять в арендное содержание Кабановскую пустошь?
- Триста двадцать десятин будет-с? - почтительно и тоже официально осведомился Лазарь.
- Триста двадцать.
- В трех полях-с?
- Да.
- На двадцать лет изволите сдавать?
- На двенадцать.
- Ценою как-с?
- Семь рублей.
- Хе-хе, - шутить изволите-с.
- Чего ты, Лазарь, беспокоишь Андреича, - с упреком заметила Устинья Спиридоновна, - стало быть, ты умом-то обносился... Не видишь, Андреич для шутки речь повел... Где виданы такие цены!.. Известно, коли правов ему господа не дают, - как ее сдать!..
Гундриков вознегодовал.
- Что ты говоришь такое!.. Как ты так можешь рассуждать! Ты баба и больше ничего...
- Ох, баба я, кормилец, баба... - смиренно согласилась мельничиха.
- Какая твоя цена, Лазарь? Говори скорей, я вам докажу!.. Я докажу Гуделкину!.. Представьте себе: прав я не имею! Ах, вы...
Дело с Кабановской пустошью покончилось очень скоро. Не далее как через десять минут перед Гундриковым появился лист бумаги, на котором он и начертал нетвердою рукою: "Сдал я, Гундриков, Кабановскую пустошь гг. Дурманиных купцу Лазарю Парамонычу Новичкову, ценою по пяти рублей десятина и задатку пятьсот рублей получил..."
- Друг, - в восхищении воскликнул Лазарь, спрятав расписку Гундрикова в карман, - вовек не забуду твоей услуги!.. Жена! Шипучки...
А Устинья Спиридоновна сокрушалась:
- Ах я дура, дура... Ведь сумлевалась я в тебе, Андреич, ох, сумлевалась!.. Не чаяла я, сколь в тебе силы много...
Гундриков самодовольно улыбался. {286}
Принесли "шипучку". Это оказалось "тотинское". Мы выпили. Тотинское хотя, по своему обыкновению, и отдавало свеклой, но жажду утоляло превосходно.
- Ну, друг, еще одно дельце! - сказал Лазарь после тотинского.
- Проси чего хочешь, - великодушествовал Гундриков.
- Вызволи, сударь, до конца - поддержи нового хозяина!..
- Проси - все дам.
- Ох, немалая просьба...
- Проси говорю! - уже настоятельно и как бы с сердцем повторил Семен Андреич.
- Кабановские мужики в петле у тебя...
- Это правда, - самодовольно заявил Семен Андреич.
- Я прямо скажу: ты и царь им и бог...
- Это правда. Я доволен. Я народ русский люблю, он господ своих почитает, - высокопарно заметил Семен Андреич и погладил себя по животу.
- Ах, как и не почитать-то, вас, голубчиков, - с умилительным вздохом произнесла мельничиха, - вами, голубчиками, свет держится... Что звезды на небе, то бояре на Руси...
- Оборудуй же ты, сударь, дельце, - продолжал Лазарь, - возьми ты у меня деньги, а под работу кабановских мне найми... Я знаю их - народ они закостенелый.
- Народ закостенелый, а меня послушают.
- А тебя послушают... Ты господин ихний... И ты до поры до времени об аренде скрой, пущай их не знают... А придет время, мы и объявимся... хе-хе-хе!..
- О, я их сожму! - бахвалился Гундриков, - я им гривну за лето дам, и ту возьмут... О, я их умею завлечь!.. Я бужу в них исконные чувства русского человека... Я ищу в них струны и нахожу...
Снова появился на сцену лист бумаги, и на нем снова начертал расписку Семен Андреич... Из расписки явствовало, что он обязывается нанять кабановских мужиков для работ на пустоши Кабановской и нанять не дороже цены такой-то, для чего и взял он у Лазаря Парамоныча Новичкова денег столько-то.
И эта расписка потонула в объемистом бумажнике мельника. {287}
Не успели мы досыта наговориться о сделке и не успел еще Лазарь поведать нам всех предположений своих относительно пустоши, а Гундриков посоветовать ему, какой системы держаться с мужиками кабановской деревни, как возвратился Мартишка. Лазарь, высунувшись в окно, спросил у него, сдал ли он деньги, и затем, обратясь к нам, с тонкой улыбкой предложил:
- А что, господа, - есть такое мое намерение камедь устроить?..
- Что ж, устрой... Устрой, это нас позабавит, - снисходительно согласился Гундриков.
- Это насчет утки? - догадалась Устинья Спиридоновна и прибавила: Утку ты мне отмести, Лазарь; Степки чтоб не было, а Мартишку пробери. Хорошенько его, пса, пробери!..
Лазарь позвал и Степаху и Мартишку. Оба они предстали перед нами смущенные.
- Ты жарила ноне утятину? - простодушно спросил мельник.
Та трепетным от волнения голосом ответила, что жарила.
- Где же она?
- Перепарилась.
- Так... Ты чего ж смотрела?
- Их милость дожидалась... - указала Степаха на Гундрикова. По мере того как допрос продолжался, голос ее крепчал. В нем даже начинало появляться раздражение.
- Куда же ты дела перепаренную-то?
- Куда... куда! собакам отдала!..
- Ах ты, песье мясо!.. Так и отдала?
- Так и отдала.
Лазарь обратился к Мартишке.
- Ты, голубь, давно дома был? - с прежним простодушием спросил он.
- На прошлой неделе был, - угрюмо ответил Мартишка.
- Ржи до новины у домашних хватит?
- Куда-те! с Егория покупают.
- С Егория... А едят сытно? Разносолы большие у них? {288}
Мартишка не отвечал. Он, видимо, уразумел, к чему клонились расспросы Лазаря... Лазарь многозначительно помолчал, не спуская язвительного взгляда с лица Мартишки, и вдруг разразился руганью. Ругань была артистическая. В ней было упомянуто и о неблагодарности людской, и о подлом людском лицемерии, и о скверных свойствах Мартишкиных, и о свойствах его родителей, и об мошенническом поползновении всей вообще голи объедать добрых людей... Было упомянуто и о двух сотенных, только что пожертвованных Лазарем на эту самую неблагодарную голь.
Мартишка молчал и стоял понурившись. Волосы его свесились на лицо. Вся фигура как бы оцепенела в смущенной неподвижности. Степаха все более и более озлоблялась, но, не дерзая протестовать громко, ограничивалась сердитым шепотом.
- Я добряк, - вволю наругавшись, сказал Лазарь, - я тебе на выбор даю: либо вот бог, а вот порог - и ползи по миру, либо - говори правду... Говори, ел нонче утятину?
Наступило тягостное молчание. Наконец Мартишка легонько вздохнул и пробормотал:
- Было малость...
- Степашка приносила?
Мартишка взглянул на нее исподлобья и, взглянув, ответил: