Где-то она теперь, эта Дуня?.. Работает ли, и день и ночь не разгибая спины, обшивая и мужа и детей, поспевая и на жнитво в поле, и на молотьбу в риге, и на поденную работу к купцу иль к барину?.. Надорвала ли она свои молодые силы на этой ежедневной, ежечасной работе, и сгинула ль ее девичья красота, и здоровый, смуглый румянец заменился зеленоватой бледностью, а высокая, крепкая грудь высохла как щепка, или вынес все невзгоды железный организм, и она по-прежнему бойкая, статная, красивая?..
   А холод уж пронизывал меня насквозь... Тело дрожало и ежилось под сырым платьем. Воротник, на несколько минут согревший меня, не помогал уже... Я отворотил его от лица.
   Вьюга опять немного стихла. Яков покрикивал на лошадей. На сероватом фоне волнующегося снега показался лес, дремучий-предремучий...
   - Яков, сходи-ка, что за лес, - не сад ли панкратовский?
   Яков идет... Я с лихорадочным нетерпением всматриваюсь в его удаляющуюся фигуру.
   - Это бурьян!.. - чуть слышно доносится до меня его крик. - Должно межа аль залоги...
   - Марево, - как-то сосредоточенно выговариваю я... Какая-то разнеживающая усталость овладевает мною... В голове - хаос... требуется сильное напряжение воли, чтобы связать этот хаос, чтобы выработать, выдавить из него какую-либо разумную мысль... Этой способности к напряжению не оказывается...
   - А-э-й! - слышится из мглы, на этот раз явственно и громко.
   - Гри-го-рий! - кричим мы в два голоса.
   Впереди что-то зачернело.
   - Ты, Григорий?
   - Эй, добрые люди!.. {37}
   К самым саням нашим подъехала заиндевевшая, лохматая лошаденка; на розвальнях, в которые она была впряжена, белелась какая-то безобразная масса. Из саней вылез тулуп и подошел к нам; снял шапку.
   - Здравствуйте... Откелева будете?
   - Здорово... Блудим вот... с Малой Березовки... Ты чей?
   - Будиловский... Ехал на станцию, тоже сбился...
   - Куда держать, как думаешь?
   - Держать беспременно на ветер надоть: тут неподалеку либо Тамлык, либо Красноярье должно быть.
   - Ну, едем вместе!
   - Теперича, знамо, вместе. Авось бог милостив...
   Тронулись. Лошаденка, фыркая, шла за нашими санями. Меня клонило ко сну. Желая во что бы то ни стало избавиться от него, я решительным движением руки совсем отворотил воротник... Снег бросился мне в лицо; щеки защипало... Теплое дыханье лошаденки коснулось моей шеи и полилось отрадной струею по спине...
   Протяжный гул едва слышно раздался из мглы... Вот еще...
   - Это колокол! - радостно вскрикнул Яков и ударил по лошадям.
   Поехали на гул. Он становился все ближе и ближе, все слышней и слышней... Лошади, словно почуяв близость жилья, бодро стали переступать по сугробам... Под санями почудилось что-то твердое... Попалась наклоненная ветром растрепанная соломенная вешка... Мы выехали на дорогу. Сонливость мою как рукой сняло...
   Скоро черными пятнами показались избы. Колокол все гудел и гудел... Темный высокий силуэт церкви показался перед нами; чуть-чуть сверкнул огонек около нее. Мы направили лошадей к этому огоньку, - оказалась сторожка.
   Перезябший, занесенный с ног до головы снегом, я бросился из саней в эту сторожку. Блок на двери пронзительно заскрипел...
   С печи свесились чьи-то ноги в лаптях, а потом выглянула оттуда и вся фигура...
   - Григорий! Ты тут?..
   Обрадованный Григорий соскочил с печи и принялся разоблачать меня. {38}
   - Ну, слава богу... Так и думал - замерзли, - торопливо говорил он. Полезайте на печку скорей...
   - Да ты-то как сюда попал?
   - Плутал, плутал, да и заехал сюда... Я уж тут давишь... тоже насилу отогрелся...
   - Это Красноярье?
   - Какое там Красноярье - это аж Малый Яблонец!
   Я удивился: от Калинкиных двориков до Яблонца считалось пятнадцать верст...
   Старые маленькие часы, шипя и как-то захлебываясь, пробили четыре.
   "Шесть часов под вьюгой", - подумал я и полез на печь.
   Скоро вошел и Яков с новыми спутниками. Их было двое - старик и мальчик. Лошадей поставили под дровяной навес около сторожки. Пришел и сторож, отставной солдат-преображенец, хромой и седой, но еще свежий старик. Он объяснил, что Григорий разбудил его в два часа, рассказал в чем дело, и он сейчас же отправился звонить в колокол, по опыту зная, какое это хорошее пособие для заблудившихся в степи во время вьюги.
   Все обошлось благополучно. Никто из нас даже и носа не обморозил, вероятно благодаря тому, что с самых двориков дул талый, полуденный ветер и стало опять морозить уж недалеко от Яблонца.
   Измученный впечатлениями адской ночи и пригретый теплой печью, я задремал...
   Спал я немного: сдержанный говор разбудил меня. Я открыл глаза. Керосиновая лампочка без стекла коптила потолок, разливая темно-багровый, мигающий свет. Часы проворно тикали; где-то мурлыкала кошка; кто-то пронзительно храпел...
   Говор слышался с палатей.
   - Стало быть, ты, таперича, ходоком будешь от обчествa? - задавал вопрос сиплый баритон, очевидно принадлежавший сторожу.
   - Ходок, ходок, братик ты мой, это ты верно... - отвечал ему добродушнейший голос с какой-то тягучей, плавной интонацией. {39}
   - Куда ж ты, таперича, примерно сказать, бредешь?
   - А бреду я, братик ты мой, в Томскую, - для осмотра, значит...
   - Это, к примеру, насчет новых местов?
   - Да, да. Мир препоручил на мою волю: осмотреть, разузнать: как земли, как что...
   - Вы что ж, стало быть, целым селом норовите туда?
   - Что ж поделаешь... - вздохнул ходок, - уж больно житья не стало... Никаких волей тебе нетути... Так и порешили - идти всем миром...
   - Велико ваше село-то?
   - Да душ около пятисот наберется.
   Сторож глубокомысленно засвистал.
   - Кто же вас пустит-то?
   - Как не пустить... Ты сам посуди, братик ты мой, теперь вот почитай все село без хлебушка сидит... В кажинной избе хворый, либо два... На погост то и знай таскают... А с чего? - с голодухи... Подати еще за первую половину, за осеннюю, не внесёны, а тут уж за другую гонят... Что ж... поневоле уйдешь куда глаза глядят, не токмa в Томскую...
   - Ведь они у всех одни - вол-то!.. А вот мы терпим... Хошь тяжело, кто об этом говорит, а все живем...
   - Земельки-то у вас побольше, братик ты мой...
   - Какое уж там!.. В одном поле сороковая, а в двух по тридцатке...
   - Э!.. - протянул насмешливо ходок, - это вы жители... Еще, никак, леску малость есть?.. А вы вот поживите-ка по-нашему: полтридцатки в клину, окромя ни лесу, ни выгона... Да земля-то дермо!.. Прокормись тут-то... Мы скотинку-то, почитай с самого посева, на зеленях держим, - пустить некуда... уж и так она, сердешная, извелась совсем... Зимой опять: не то ей дать соломки-то, не то избу истопить - ребятишек обогреть... Одно слово горе!.. Весной, честь-честью, выедешь в поле с сохою, а пахать-то и не на чем... Свою еще туда-сюда, как-нибудь с грехом пополам всковыряешь, а вот как придется барину аль купцу отработывать зимнюю наемку, - ну, и плачь... Вот она, жизнь-то какая!.. Иной раз так-то и земельку повинишь, что, мол, хлебушка не рожает, а иной раз и подумаешь: с чего ей, матушке, рожать-то?.. Так-то, братик ты мой... {40}
   - А небось кабак полон? - скептически заметил сторож, сплевывая сквозь зубы и расправляя чубуком трубки свои седые усы.
   - Известно полон, - горячо заговорил ходок, - небось, брат, как горе-то навалится, не токмa что в кабак, в прорубь забежишь... Кабы оно, горе-то, какое часовое, наносное, так взялся бы за ум да опять справился... А то ноне голодаешь, а завтра еще пуще... Ноне у те коровенку ведут с двора, завтра - овец последних... Ноне хорош годок, да к посту хлебушка нетути, а завтра - он и вовсе, може, не родится... Вот оно что в кабак-то гонит, милый ты человек... Горе-то, оно вековешное... с шеи-то его не скопнешь: хошь ходи в кабак, хошь в рот капли не бери, все едино... хошь работай, хошь плюнь... А вино, сам знаешь, память отбивает: море по колено... Вот его мужичок-то и любит... А уж коли он в достатке - в кабак не пойдет: шкалик-то какой дома выпьет... Известно, уж пьянство - плохая статья, да сердце-то свое человек переломить не может, братик ты мой, а сердце-то у него вчастую кровью обливается... Ну, вот он ее и душит...
   Ну, правда, - продолжал он, снова впадая в добродушный тон, - много есть и балуются, особливо молодые парни... Есть такие - стащит что попало, да в кабак... У нас, летось, одного мальчика осудили - в церкву залез... Ну, это, я так полагаю, от кабатчиков больше - сомущают... А малый молодой, пожить-то хочется, ну и липнет, ровно муха к меду... Эх, грехи, грехи!
   - Что же это у вас земельки-то обмалковато? - перебил ходока сторож.
   - Да мы встарину-то лесом владали - Будиловским бором... Без мала две тыщи десятин было... Да лес-то тот у нас казна отбила.
   - Как же так? - заинтересовался сторож.
   - То-то все простота... Ишь, ни плантов, ни документов нетути: лет, може, шестьдесят тому брали их в суд, они там и сгори, - в те поры вся архива сгорела... А лес-то был нам закреплен царицей Екатериной - грамота от ней была: владать нам веки-вешные Будиловским бором...
   - Что ж, вы хлопотали?
   - Как же не хлопотать!.. Я разов пяток в Питере-то побывал, все попусту!.. Тысячи три только своих приложили... Вконец разорились... Знамо, казна... Кабы другой {41} кто захватил, глядишь и взяло бы наше... А с казной - что поделаешь! - Ходок сокрушительно вздохнул. - Теперь один конец: новые места..." А то хоть ложись да помирай... Мир так и присудил: коли я облюбую землю, дворов тридцать сразу переселить, а остальных года через два...
   - Кому ж ваша-то земля останется?
   Ходок пренебрежительно махнул рукой.
   - Пускай кто хочет берет... Толку-то в ней немного - почитай сто лет пашется без навоза... Може, купец какой засядет да под степь пустит, гурты отгуливать... Пускай уж разводятся, видно их, толстопузых, царство пришло...
   В тоне ходока задрожали злобные нотки...
   Говор затих. Сторож все покуривал трубочку и поплевывал. Ходок вздыхал и тяжело ворочался в глубине полатей.
   - Что-то отец Афанасий нейдет, - пора бы и заутреню начинать? заговорил сторож.
   Ходок ответил ему что-то, и опять сдержанный говор послышался с полатей. Но я уж не вслушивался в этот говор: дрема одолела меня...
   Когда я проснулся, в оконце, густо запушенное морозом, тускло брезжил розовый рассвет. Ходок стоял среди избы и, благоговейно кладя поклоны, молился.
   "Господи, владыко живота моего, - разносилось в полусумраке сторожки, - духа праздности, уныния, любоначалия, празднословия не даждь ми... духа же целомудрия, смиренномудрия, терпения, любви даруй ми, рабу твоему... Ей, господи, царю, даруй ми зрети моя прегрешения, и не осуждати брата моего..."
   Я с любопытством оглянул молящегося. То был высокий, сгорбленный старик с огромной лысой головою, с бородою вплоть до пояса... Лицо было крайне простое и добродушное; в тихих голубых глазах светилась какая-то трогательная, детская наивность...
   На лавке, прикорнув к какой-то кадушке, совсем одетый, спал мальчик лет двенадцати; на его белокурой кудрявой головке, на его полуоткрытом румяном рте почивало то же добродушие, та же беззаветная наивность, {42} что поражала так в лице ходока. Это был его внучек, с которым он ехал до станции и едва не замерз.
   В сторожку стали набираться говельщики. Поп что-то запоздал: к заутрени заблаговестили, когда уж я выехал из Яблонца.
   На дворе совершенно распогодилось. Ни одно облачко не застилало синего неба. Широкое сугробистое поле так и алело под лучами только что поднявшегося солнца. Крепко морозило. Отдохнувшие лошади, отфыркиваясь и прядая ушами, неслись как ветер. Колокольчики певуче будили степную тишь вперемежку с торжественными звуками яблоновского колокола. Откуда-то издалека еще доносился колокольный гул... Даль сверкала и сливалась с сверкающим небом... Чуть видно искрился крест на какой-то церкви... Позади нас, за Яблонцем, в сторону Битюка, чернелся лес и опять искрились два-три креста... А за лесом тонуло в алых лучах Красноярье, раскинутое на горе, синел Тамлык, до изб которого не добрались еще солнечные лучи, успев только зарумянить крутые столбы дыма, прихотливо поднимавшегося из труб...
   Яков похлопывал рукавицами и весело покрикивал на лошадей. Григорий отстал и не спеша трусил на своей косматой лошаденке. {43}
   III. ОТ ОДНОГО КОРНЯ
   Невесело живется на глухом, степном хуторе в позднюю, непогожую осень. Хлеб уж обмолочен, а пожалуй продан и отпущен, работ по хозяйству никаких нет, или и есть, да чересчур незатейливые - так, около двора больше: защитить хлевы камышом, прикрыть кое-где крышу, - вот и все. Сиди в четырех стенах, читай - если есть что, думай - если есть об чем, спи... А когда надоест все это, выйди за хутор да оглядывай широкий степной простор: не чернеются ли где, на далеком горизонте, лошадки, не ползет ли кто из знакомых разделить скуку... И - боже мой, что за радость обнимет хуторянина, если и в самом деле приползет какой-нибудь сосед!.. Будь тот сосед хоть ненавистнейший человек, он смело может рассчитывать на радушный прием у одуревшего с тоски и скуки хозяина.
   Лет шесть тому назад мне пришлось на своей коже испытать всю прелесть поздней осени, да какой осени!.. Дождь лил не два, не три дня, не неделю, наконец, а целых два месяца. Казалось, не было конца ему. Наступил уж ноябрь, затем и он стал подходить к концу, а не было и признаков зимы. День и ночь низко ползли хмурые тучи над грязными, унылыми полями, в воздухе стояла какая-то гнилая, неприятная теплынь, и с утра до вечера моросил мельчайший дождь. Земля переставала всасывать в себя воду. Дороги казались уж не дорогами, а сплошными узкими и бесконечно длинными болотами, по которым шагу нельзя было ступить. Скирды немолоченного хлеба и ометы не чисто вымолоченной соломы покры-{44}лись густыми зелеными всходами: поросли. Озими начали подопревать... А зима словно сгинула...
   Невесело жилось в деревне, а уж про мой заброшенный в степи хуторок, отстоящий от ближнего поселка более четырех верст, и говорить нечего.
   Проснешься утром, по стеклам маленьких окон методично стучат дождевые капли, в комнате какой-то неприятный, кислый полумрак, - ни свет, ни тьма, - ну, думаешь, должно быть еще рано... Нет, какой там рано! - уж стрелка на часах приближается к десяти... Глазам верить не хочется,..
   - Семен! или уж поздно? - тоскливо взываю я.
   - Да уж не рано, Николай Василич. У меня и самовар давно готов - два раза уходил, - отвечает Семен из-за перегородки.
   - Ах ты боже мой!.. А дождь не перестал? - спрашиваю я, хотя и самому мне отлично видно, что по стеклам беспрерывно стекают дождевые капли, но так уж само собой спросилось: авось, мол, это мне только кажется, что на дворе ливень, а на самом-то деле его и нету, - может быть, с пелены, мокрой от вчерашнего дождя, льется вода по стеклам...
   - Какой вам перестал! - сокрушительно докладывает Семен, - всю ночь-ноченскую шел, а с утра-то словно еще пуще... И откелево только он берется, прости господи!.. Все ометы насквозь пролило...
   - Иль глубоко?
   - Мы, давишь, еле дорылись до сухого-то...
   - А ведь это плохо!
   - Чего уж!..
   - Вот то-то низко клали-то... Говорил ведь я - повершить бы еще разок, так нет: больно высоко, таскать носилки тяжело!.. Вот тебе и тяжело...
   Семен энергично гремит стаканами. По-видимому, разговор становится ему неприятен. Ну и ладно...
   Пью чай и курю, курю и хожу по своей небольшой комнатке, хожу и думаю: "Хорошо бы приехать кому теперь..." И представляется мне, что, пожалуй, кто-нибудь и приедет... Кому бы приехать? Может, Егор Василич соберется и притащит с собою гитару и карты?.. Славно бы время провели... Споем мы с ним меланхолическими голосами: "Среди долины ровныя" или "Виют витры" под {45} печальное тренканье гитары, затем, пожалуй, и удалую начнем: "Ах вы сени мои..." или что-нибудь подобное, и по обыкновению не кончим: как-то не ладятся у нас веселые песни... Поговорим о том, что когда же это, мол, пойдут морозы и наступит зима, поскорбим о судьбе несчастных озимей, о бездорожье, о вздорожании бакалейных закусок... Позеваем, повздыхаем сокрушительно, закусим чем бог послал, а на сон грядущий сыграем по маленькой в преферанс с болваном, и по окончании игры аккуратно запишем должок, мелком на притолке. На наличные мы не играем с Егором Василичем: человек он расчетливый и копейку бережет...
   А то и Андрей Захарыч заедет и выложит новости со всего уезда. Расскажет, почему танюхинский целовальник, заведомый вор и грабитель, от острога избавился, свяжет причину этого избавления с новой шляпкой председательши Лупоглазовой или с вороным битюгом, недавно приобретенным самим председателем. Сообщит новый анекдот о Храпоткине, местном помещике и женихе, замечательном своею глупостью и громадным животом... Передаст свежеиспеченную остроту исправника Демокритова или смехотворнейшую выходку нашего enfant terribl'я 1 Микульского... Не забудет и про то, что мать протопопица тройню родила, в Головлеве на крестинах поп костью подавился, а в Ольховатке дьякон с женой подрался и ради этой причины в набат ударил, чем несказанно всполошил все село... Все, все расскажет! И опять-таки славно проведем время...
   Немудрено, что и Семен Андреич приплетется и уж непременно захватит новые газеты, - журналами он пренебрегает и никогда их не выписывает, разве когда с картинками... Ну, уж это человек умственный и о протопопице говорить не станет. С ним мы и Мак-Магона продернем и прохвосту Гамбетте надлежащую встрепку воздадим... Не забудем и австрийского премьера и железного канцлера... Примем во внимание и министерство новое в Турции и волнения в Герцеговине. Как? Что? Почему? Чем кончится?.. Одним словом, все содержимое доброго десятка газетных нумеров с подобающим глубокомыслием взвесим, значение этого содержимого для судеб Европы {46} вообще и России, в частности, определим и о будущем помечтаем, причем сладко вздохнем и сплюнем, как обыкновенно делается, когда мерещатся бифштексы на голодный желудок... Поскорбим слегка и о настоящем, однако с достодолжной осмотрительностью и с надлежащей примесью упования. Вообще славно проведем время...
   А что, если все трое?.. Что, если?.. Вот бы... Я радостно вздрагиваю и начинаю усиленно ходить и курить... Того гляди приедут... Отчего же им и не приехать?..
   - Эка льет-то, батюшка! - вздыхает Семен за перегородкой. "Гм... льет... А ведь и в самом деле льет!" И я гляжу упорно в окно, а за окном будто какие нити тянутся сверху, и нету тем нитям конца. Очевидная нелепость моих предположений встает предо мною воочию... Радостное ожидание сменяется какою-то ленивой злобою, и опять хожу и курю, хожу и курю... Туман в глазах, туман в голове, во рту какая-то горькая, вяжущая скверность, на сердце - тоска... А дождик - тук-тук, тук-тук... А маятник тик-так, тик-так... И главное - все это постукивает не спеша, размеренно, хладнокровно... Именно хладнокровно, как будто так думая: к чему спешить, торопиться, времени у нас довольно на то, чтоб свести с ума любого миндальника-оптимиста... О господи!..
   С Семеном бы, что ли, поговорить?.. Да об чем с ним говорить?.. Сгорели "они" до тла в позапрошлом году. - Знаю... Мальчишку пятилетка у него лошади задавили. - Знаю... Жена к Чумакову приказчику сбежала. Знаю... Мир целовальнику надел отдал в аренду за недоимки - знаю... Чахотка у него развивается. Работать он почти не может. - И, это знаю... Все знаю... И не о чем мне говорить с Семеном.
   Порывисто беру какую-то книжонку и начинаю читать. Нет - темно. То есть оно, пожалуй, и не совсем темно, читать-то и можно бы, но... О господи!..
   С твердою решимостью, вероятно несколько удивившею Семена, преспокойно подшивавшего подметку к старому сапогу, я напяливаю кожаное пальто и выхожу за хутор. Дождь как будто поутих; по крайней мере он уж не льет, а только моросит, то есть стоит в воздухе в виде мельчайшей пыли... Дует влажный, пронизывающий ветер, наклоняя к земле мокрый бурьян на межах, щетиня соломенную крышу хуторских построек... До далекого {47} подернутого легким туманом горизонта тянется ровное, как скатерть, грязно-желтое, печальное, неприветное поле... Ни деревушки, ни кустика, ни бугорка... Все это появляется на горизонте только в ясные дни.
   Около самого хутора пролегает неглубокая ложбина, в которой шумит и трепещется мокрый камыш. Невдалеке, в этой же самой ложбинке, морщится маленькими грязноватыми волнами узенький прудок, запруженный полуразмытой плотиной, которую только, кажется, и сдерживают своими корнями молодые ветелки, сиротливо распростирающие по сырому воздуху свои мокрые, голые ветви... У пруда - небольшой лужок с поблекшей травою, низко прибитой к земле, долгими, непрерывными дождями.
   И над всем этим нескончаемой вереницей тянутся угрюмые, синеватые тучи...
   И так-то изо дня в день, изо дня в день!
   В один из таких сумрачных дней, когда я только что начинал пить свой утренний чай, совершенно неожиданно скрипнула дверь, и за перегородкой послышался тихий голос:
   - Дома хозяин-то?
   - Где ж ему быть? - вопросом же ответил Семен.
   - Кто там? - спросил я, внезапно воспрянув духом.
   - Мы, Миколай Василич, - вваливаясь в комнату, ответил мне неожиданный гость. Это был мужик из соседней деревушки Березовки, Василий Мироныч. Я, конечно, обрадовался ему, как только может обрадоваться человек, почти обезумевший со скуки. Мы сейчас же вплотную подсели к самовару и завели длиннейшие разговоры. Но прежде расскажу, что за мужик был Василий Мироныч.
   Ему было лет за пятьдесят. Благообразное, умное лицо, обросшее большой светло-русой бородой, степенная тихая речь, открытый взгляд серьезных серых глаз - все это располагало в его пользу, заставляло если не чувствовать к нему особой симпатии, то уважать его, а главное - верить ему, его всегда строго обдуманным и непременно имеющим какое-нибудь практическое значение рассказам, советам и рассуждениям. Именно - практическое значение, потому что все его рассказы, советы и рассужде-{48}ния вертелись исключительно на почве непосредственной, так сказать осязательной, пригодности. Все, что не соприкасалось с этой пригодностью, - не пользовалось его уважением. Оно было либо лишнее и вообще "блажное", либо такое, о котором нам, темным и грешным людям, говорить не след. Одним словом, он был не из тех, которые, мечтая о журавле в небе, выпускают синицу из рук. Мне даже всегда почему-то думалось, что и эта пословица, а также и много иных в таком же духе, вроде "своей рубашки" и "всяк за себя", - выдумана и пущена в ход непременно Василием Миронычем. Не этим, не березовским, конечно, а другим, который, может быть, во времена удельных междоусобиц проживал где-нибудь около Твери либо Рязани...
   Вот за эту-то "синицу" я хотя и уважал Василия Мироныча, но любить его не мог, - просто инстинктивно не мог любить... Странно, что не я только один относился так к Василию Миронычу. И на миру его уважали, даже отчасти побаивались, почти всегда слушали, но любить опять-таки не любили.
   - Каков мужик Василий Мироныч? - спросишь, бывало, какого-нибудь березовского обитателя, и обитатель, не задумываясь, ответит;
   - Мужик умнейший... Обстоятельный мужик...
   Другой, пожалуй, прибавит: "ума - палата", "деляга", "кремень", даже "справедливым" мужиком назовет, но никогда не отзовется как о "душевном человеке", о "мирском". Купцы и помещики почему-то звали его "серым министром",
   Мужик он был зажиточный. Богаче его, кажется, не было в Березовке: впрочем, нужно добавить, что быть первым богачом в Березовке значило не очень много. Было у него штук пять лошадей, - правда, очень порядочных, местной битюцкой породы, - две или даже три дойных коровы, с полсотни овец, рига изба-двойня. Были и деньжонки, хотя, конечно, по-нашему очень небольшие - сотни три, четыре, - но по крестьянству немалые. Он каждый год снимал у меня десятин по семи под посев, а плательщиком был исправным. Были в нем и торговые замашки. Так, недавно выстроил он рушку, а к ней пристроил и помольный постав. Мельницы водяные от нас не близко, а потому дело его пошло хорошо. При постройке {49} рушки он был сам за мастера, а уж откуда научился этому мастерству, требующему немалых познаний, сказать положительно не могу... Слышал я как-то, что жил он исключительно для этой выучки где-то на мельнице простым работником, но жил очень недолго. Я думаю, что поставил он рушку и пустил ее в ход только с помощью своей необыкновенно острой сметки и какой-то врожденной способности к математическим вычетам и расчетам.
   Впрочем, слово "необыкновенный" я, пожалуй, употребил неправильно. В среде торговых мужиков, мещан и тому подобных людей, которых принято называть теперь всех вообще "кулаками", эта самая сметка и эта способность к чисто математическим вычислениям встречаются очень часто.
   - Вот беда с осенью-то, Василий Мироныч!
   - Что поделаешь - божеское произволение!.. - сокрушительно вздохнул Василий Мироныч, отирая чистым ситцевым платком вспотевшее лицо.
   - Зеленя-то, кажется, подопревают...
   - Как не подопревать, известно - подопревают... Кабы знато, сев-то попоздней бы начать...
   - Да я и не знаю, Василий Мироныч, к чему спешили? Ведь вы, вон небось, еще до первого спаса ржи-то свои отсеяли...
   Василий Мироныч сдержанно улыбнулся.
   - Нешто угадаешь?.. Известно так огадывали: пораней посеешь, зеленя-то будут кустистей, ан по заморозкам скотине корм... Вот вышло-то не по-нашему... Меня и то попрекают севом-то, - добавил он.