Страница:
- Из города вы рано выехали? - переменил я разговор.
- А нет, не очень рано... Да вот... - он задумался,- да, да, метель уж была, и порядочная-таки была метель...
- Зачем же вы в такую погоду выезжали?
- А как вам сказать... Это надо объяснить, видите... (Он окончательно переконфузился.) Овес, знаете, и притом опять пища... О пище тоже необходимо объяснить... Ужасно неудобно в городе!.. и так, знаете ли... ужасно все дорого!.. Да, очень дорого. Ну, я, видите, не успел в управу... Другие успели... Очень многие успели!.. Многие ужасно нуждались... О, как нуждались!.. Знаете ли, {222} Венчуткин есть, Михей Иваныч... Он семинарист, из учительской семинарии... Жена у него больная такая, слабая, дети... Очень маленькие дети!.. Ну, и ни копейки... а?.. О, ужасно нуждались Венчуткины!.. И вдруг, что же? приезжает, знаете ли, Михей Иваныч, - он, впрочем, пешком пришел, но это все равно... итак, является он, ему прямо за три месяца... (Нам за три месяца не выдавали... но это неважно!..) И так за три месяца, - это с чем-то тридцать шесть рублей... И, вообразите, прямо-таки тридцать шесть рублей и получил!.. О, он ужасно теперь счастлив... И все это очень удачно, знаете... - Глаза Серафима Николаича засветились чисто детской радостью. Говорил он торопливо и часто задыхался от волнения, особенно сильно овладевавшего им во время разговора о чьей-либо нужде или о каком-нибудь горе.
- Ну да, так вот видите... (я ровно ничего не видел и только смутно догадывался, что из города выжил Ежикова голод) ...выехали мы, и вдруг буря эта... Знаете ли, у Кольцова есть... - как-то необычайно просияв, неожиданно воскликнул он и задыхающимся голосом продекламировал (голос его при напряжении оказался каким-то нервно звенящим и как будто надтреснутым):
Выходи ж ты, туча,
С темною грозою
Обойми свет белый,
Закрой темнотою...
Молодец удалый
Соловьем засвищет,
Без пути, без света
Свою долю сыщет...
После этого для меня неожиданного порыва Серафим Николаич тотчас же смутился и низко нагнулся над стаканом, но не утерпел и, улыбнувшись детски-востор-женной улыбкой, снова заговорил:
- Не правда ли, сила какая?.. Тут, знаете ли, есть что-то... Ужасно гордое что-то есть!.. И главное - могущественное... О, это главное!.. Видите ли, это не Байрон... Там немудрено, знаете: он на уровне многих знаний стоял... Там, видите ли, стон какой-то, озлобление этакое... А тут такое... такое непосредственное... и свежее... Чувство тут, а не сплин... Конечно, не сплин!.. Я, знаете ли, о чем... здесь ведь народ вносил и... и это {223} очень важно... Не правда ли?.. Именно, именно весь народ, а не философия... не... не... ну, да не Система Натуры и не Руссо... Видите ли, я много думал...
Но что думал Ежиков, осталось на этот раз мне неизвестным, ибо он как-то взглянул на меня и окончательно переконфузился: я смотрел на него во все глаза, недоумевая, где бы слышать сельскому учителю о Руссо и о Системе Натуры.
С этого момента Серафим Николаич как будто спохватился и ушел в свою скорлупу. Получая неохотные и очень неопределенные ответы на все мои выспрашивания, я понял, наконец, что стесняю гостя, а потому без дальних промедлений предложил ему спать. Спать он с охотой согласился, но при укладывании опять изъявил себя церемонным человеком, ибо долго отказывался от подушек и одеяла и долго уверял, что подушку ему заменит пальто (все еще мокрое), а вместо одеяла он "легко удовольствуется пиджачком..."
Наконец мы улеглись - только что пробило три часа. Вьюга по-прежнему мела, и гудела, и завывала в трубу.
Наутро, когда я проснулся, до меня прежде всего донесся опять-таки шум вьюги. Погода не утихла. Из окон, полузалепленных снегом, лился скудный, сумрачный свет.
Я взглянул на диван, где спал Ежиков - его там не было. В печке с веселым треском горели дрова; в комнате было свежо и легко. На столе уже кипел самовар. На дворе громоздились сугробы и непроницаемым саваном кружилась метель.
Не успел я одеться, как услышал из передней голос Ежикова:
- А? Право, как бы-нибудь... Я думаю, можно бы... Право, Архип Лукич...
- Не мудри, - кратко отозвался угрюмый Архипов голос.
- Помилуй же, как это можно: приехали и будем объедать... Ты пойми, Лукич, нельзя же так!.. Ворвались и будем проживаться!..
- Не мудри, сделай милость. {224}
- Ах, какой ты, Лукич... Я, право, не знаю... У меня, знаешь... как бы тебе объяснить... У меня... ведь не успел я в управу, знаешь...
- Успеть-то ты успел!
- Как же успел... Что ты, Лукич!
- Успеть-то ты успел, - невозмутимо повторил Архип, - а рохля ты, вот что я тебе скажу...
- Чудак ты!.. Ах, какой ты чудак!.. Ты видел: успели которые получили...
- Ты в управу ходил? - уже с сердцем спросил Архип.
- Ну, ходил...
- Секлетаря видел?
- Ну что же - видел...
- Секлетарь просил с тебя три целковых?
- Ах, Лукич...
- Нет, ты мне скажи: просил?
- Ну, просил...
- Просил! - передразнил Архип и с пренебрежением добавил: - Ну, рохля ты после этого и есть!
- Ах, как ты не можешь понять!.. Пойми - нельзя так... Нельзя, и я не мог... Ты какой-то чудной, Архип Лукич... Как же это так взятку... Это подло ведь... Это ужасно подло, и я тебе сколько раз говорил...
- Ну ладно, ладно - завел канитель... - снисходительно перебил Ежикова Архип.
Они помолчали немного.
- Так как, Лукич, право, ехать бы нам, а? - опять заговорил Ежиков.
- Чудак ты, паря, погляжу я... Ты глянь за окно-то, видел?
- Несет немного...
- "Несет"? Эх ты!.. Ты посмотри-ка-сь, избу-то видно ихнюю?..
- Что ж, что избу... По ветру бы как...
Архип помедлил ответом и, помедлив, вдруг воззвал, возвышая голос:
- Миколаич!
- Что?
- Ты в тепле?
- Ну?
- Я в тепле? {225}
- Ну?
- Живот в приборе? (Под "животом" Архип, вероятно, подразумевал своего мерина.)
- Ну?
- Хозяин малый приятный?
- Ну?
- Ну, и не мудри.
Ежиков опять что-то стал возражать.
- Мы где ? - опять спросил Архип.
- Ну, на Грязнуше...
- На Грязнуше?.. А Лески где?
- Что ж, по ветру, я думаю...
- Нет, ты мне скажи: Лески где?.. Сколько от их ворот, вот что, милый ты человек, мне скажи...
- Пятнадцать, семнадцать...
- Хватай выше!
- Ну, двадцать, наконец...
- Хватай выше!
Наконец помирились на двадцати двух верстах.
- Ну, ты и молчи, - наставительно заключил Архип, - сделай ты милость, помолчи!.. И я тебе прямо, Миколаич, скажу: вот видишь, сижу я на печке, в тепле, а Иваныч, ихний работник, за кулешом пошел... И нахлебаюсь я этого самого кулешу да опять на печку и залезу... И скажи ты мне тогда: "Архип! вот тебе осыпучая деньга - ступай в Лески". Ну, и как ты полагаешь, какой мой ответ будет?.. (Архип немного помолчал.) А возьму я вот эдак-то, милячок ты мой, да на другой бок и перевалюсь... (Послышалось некоторое шуршание, как будто и в самом деле Архип повернулся на печи) - вот тебе весь мой ответ!
- Да как же, Архип, ты не хочешь понять, - умоляющим голосом возразил Серафим Николаич, - как ты не хочешь понять, что нам придется... даром все это!.. Заплатить, знаешь ли, надо...
- Что ты толкуешь, толкушка! - вдруг горячо и убежденно воскликнул Архип, - нешто в таком разе берут деньги... Чудачина ты... Тут произволение!.. Мы не зря как... - А еще ученый!.. Эх!.. Ты прямо так и так: Миколай, мол, Василич, я ежели простою у вас какую малость, вы считать ефтого не могите, потому - планида и все {226} такое... - и с выражением полнейшего презрения добавил: - А еще учили вашего брата!
Ежиков стремительно выбежал из передней. Он был сильно взволнован. Виски и щеки его пылали румянцем, и на лбу мелкими каплями выступил пот.
Мне нет нужды посвящать читателя в те переговоры, которые имел я с Ежиковым по поводу его болезненной деликатности. Скажу только, что между нами было решено приехать мне как-нибудь в Лески и прогостить у него ровно столько же дней и ночей, сколько пробудет у меня он... На этом компромиссе Серафим Николаич успокоился.
Установивши наши отношения, мы засели за чай, Архип, уже успевший нахлебаться кулешу, тоже был приглашен. Он поместился у притолки и с неутомимым усердием истреблял чашку за чашкою. Но, истребляя чай, он в то же время не уставал вести разговоры. И я заметил, что эти разговоры его велись им с ехидной целью: сконфузить, пристыдить учителя и, пожалуй, позабавить меня, выставляя на вид его особенности, уморительно смешные и странные, по мнению Архипа. Он как бы давал мне представление. И, само собою, в представлении этом играл роль воплощенного благоразумия, неизмеримого по своему превосходству над "малодушием" Серафима Николаича.
Так, между прочим, получилось следующее представление.
- Миколаич! - воскликнул Архип с обычным своим угрюмым лукавством.
- Что тебе, Лукич?
- Стосковались, поди!
- Кто?
- А "брать"-то!
Ежиков моментально вспыхнул.
- Ты, барин, поди не знаешь братьев-то наших? - обратился ко мне Архип.
Я, разумеется, изъявил недоумение. Серафим Николаич пылко и невнятно запротестовал.
- Помолчи, Миколаич, - остановил его Архип и, многозначительно помедлив, снова обратился ко мне: - ...А вот, к примеру, ежели мне жрать нечего, скотина какая была - подохла, подани стали, и самый я что ни на {227} есть отёрханный мужичишка... И ежели я, к примеру, изобижен кем, аль опять вздерут меня в волостном за какие ни на есть художества... Что, аль сказать? - спросил он Ежикова, с уморительным простодушием стягивая кверху свои лохматые брови.
- Да полно тебе... Ах, Лукич... Ах, да не слушайте его... Он ужасный... Он ужасно все понимает...
- Ты погоди ужахаться-то... Что, аль стыдно перед барином?.. Не-эт, милячок, мне эти "брать"-то вот где сидят! - он патетическим жестом указал на затылок. - "Архип, становь самовар!.. Архип, беги за водкой!.. Лукич! Лупи с пальтецом к целовальнику... Архип Лукич! Тащи к яму часики под заклад... У Фомки корова издохла!.. У Макарки кобылу увели... Митрошку за подань всписали..." Не-эт; они, брат, браты-то эти...
Ежиков что-то снова торопливо и возбужденно заговорил.
- Остынь, - хладнокровно перебил его Архип, - остынь, Миколаич, не закипай понапрасно... Ты мне вот что лучше скажи: ты кто? мужик? ай не мужик?.. У тебя родители из каких, а?
Ежиков смущенно и молчаливо глотал чай.
Архип обвел его высокомерным взглядом и снова обратился ко мне.
- Нет, вы спросите у него... - предложил он мне и, многозначительно помолчав, произнес громко и торжественно (не без примеси некоторой гордости): - Енарал у нас родитель-то, а родительница что ни на есть самая великатная енаральша!..
Прошло несколько минут не совсем легкого молчания. Серафим Николаич с упреком поглядел было на Архипа, но видя, что тот ровно ни малейшего внимания. на него не обращает, в смущении обратился к своему стакану. Я тоже чувствовал некоторую неловкость. Только Архип, как ни в чем не бывало, тянул свой чай, отдувался и пыхтел, обливаясь чуть ли не десятым потом. Он, кажется, даже и не заметил нашего конфуза.
Речи свои Архип до сих пор произносил (как я уже и сказал) с каким-то угрюмым и, если можно так выразиться, важным лукавством. Но вдруг он неожиданно поставил на пол блюдечко с чаем и разразился самым искренним, самым подмывающим смехом. Мы тоже не {228} могли не засмеяться, глядя на него, и смеялись с добрую минуту. Наконец, с трудом подавляя шумную веселость свою, Архип воскликнул:
- Миколаич!
Тот отозвался.
- Помнишь Миколу-то летнего?
- Ах, оставь, оставь, пожалуйста, Лукич!.. - с ужасом вскрикнул Ежиков и даже вскочил со стула. Но на Архипа это нимало не подействовало. Он удовольствовался только тем, что саркастически заметил ему: "Что, ай не любишь?" и затем, обращаясь ко мне, продолжал:
- Летось на Миколу, сижу я в избе - он у меня хватеру-то держит... (Архип кивнул на Серафима Николаича, который порывисто шагал по комнате и от времени до времени пытался остановить некстати откровенного рассказчика.) Ну, сижу я, братец ты мой, - только хвать - алёшка... 1 "Господин Серафим Миколаич здесь?" - спрашивает... "Нет, нету здесь господина Серафима", говорю. "Где ж они?" - "С ребятишками на леваду пошли". А уж дело к вечеру. "Тебе на что, говорю, господина Серафима?" - "А мамана ихняя приехамши, енаральша..." Как так!.. Я схватился с коника, бежать!.. Бегу я, братец ты мой, вижу этак у задворка карета... Ах, дуй-те горой!.. Я на леваду... Вбежал я на леваду и только вижу, лежит этот самый господин Серафим на брюхе и с ребятками канитель разводит...
"Ты что ж это, друг любезный, - говорю ему, - мать твоя енаральша и все такое, а ты тут с мужицкими ребятишками проклаждаешься!.. Ты как же это, а?.." Ну, нечего сказать, потазал 2-таки я его... Так что ж ты думаешь? - упирается... Скажи ты, говорит, мамане, выбыл, мол... Есть, говорит, такое мое желание маману эту не видать... А?.. Штукарь, тоже... Нет, говорю, уж это ты не привередничай, милячок, а ступай-ка Варвара на расправу... Ну, делать ему нечего - пошел. Только шел, шел я за ним, да на задворок и забеги. Забег я на задворок, глянул в карету - пуста... Я в избу. Только вошел я в избу, глядь, самая эта его мамана-енаральша... вроде {229} как на карачках!.. Алёшка мечется вокруг ей, в мурло ей чего-то тычет, а она только, братец ты мой, лапками перебирает... Ну, думаю, оказия!.. "Ты что, - кричу на него (Архип опять кивнул на Ежикова), - аль ошарашил чем ее?" Промеж нас бывает это: иной раз так-то сынок маменьке гвоздя отрубит, что любо-два... (в скобках пояснил он)... Ну, нет, не видно, чтоб ошарашил: ни шворня чтоб, ни узды... А так, кулаком ежели - не способно ему: ишь, он квелый какой! а мамана эта из себя баба хоть куда... Ядреная баба!.. Только малость годя очнулась... Очнулась она, и пошло у них тут, я тебе скажу... И пошло, и пошло!.. Он ей слово - она двадцать, он-то по-нашински, она черт-те по-каковскому норовит... Чесались, чесались... ах, пропасти на вас нету!.. - Миколаич! - воскликнул Архип после краткого молчания и, не получив ответа, добавил: - Серчаешь? ну, пущай!..
- Ну, какой ты, Лукич!.. вовсе я не сержусь... Но я не знаю, как это... Я ведь, помнишь, просил тебя... Это, право же... да, это не... не... ловко!.. И мне ужасно совестно... Вы непеременно меня извините, Николай Василич - и я не знаю, какой он... Это... это ужасная наивность... О, поверьте... и вы непременно, непременно извините меня...
Всю эту тираду Ежиков произнес с необычайной горячностью. Нужно заметить, что в его речи были некоторые слова, на которые он напирал с особенной настойчивостью, повторяя их по нескольку раз кряду и беспрестанно возвращаясь к ним.
Пока Ежиков говорил, Архип степенно допил свой несколько остывший чай, а допив, с таковой же степенностью попросил новую чашку, и затем уже снова перебил Серафима Николаича:
- Нет, я об чем, Миколаич... Скажи мне в ту пору эта самая твоя мамана: "Архипка! имеешь ты к сыну моему заблудящему подверженность?" Имею, мол. - "Ну, крути ты его, друга любезного, вожжами и тащи ты его в карету - есть такое мое намерение к енаральству его оборотить..." И взяли бы мы тебя, сокола, с ейным алёшкой под микитки!..
- Вот слушайте его! - вдруг рассердился Ежиков,- вы не знаете, что такое... Ты не знаешь, что такое "енаральство"... Это... вертеп... Это... это ложь и разврат... Ах, {230} право, как это все... - Он с тоскою махнул рукой и уж исключительно обратился ко мне: - Видите! Вот смотрите на него... Год! Целый год живу с ним... Говорю ему, читаю... И вдруг является карета, и он за эту карету мерзкую, за поганые эти гербы... О, вы не поверите, как это ужасно... Он знает меня, знает - не могу я "енаральствовать"... О, он знает, что я живу им, Архипом, что я дышу Фомою, Макаром... Он знает это, но является "енаральша" с своим "алёшкой", с своей каретой, со всем своим подлым, чужеядным престижем, и он готов силой водворить меня в этот омут... Он, видите ли, готов "вожжами меня скрутить"... и скрутил бы... О, непременно, непременно бы скрутил... И вы не знаете, как это все ужасно...
- Ведь он от любви... - возразил было я.
- Ах, не это, не это... - с тоскою воскликнул Ежиков и мучительно наморщил лоб свой, - о, не это!.. Видите ли, они... я не знаю... Но, они не понимают... Именно - не понимают... Вот что ужасно!.. (Тут, опустив голос свой почти до шепота, он как бы с некоторой болью повторил: "ужасно, ужасно"...) Я знаю, что "от любви"... Я знаю, любя он желал бы моего водворения в эту отравленную среду, где дармоедство - доблесть, а труд позор... Знаю, ибо среда эта - идеал и Архипа, и Фомы, и Макара... И вы вдумайтесь в это слово: идеал (слово это Ежиков произнес с расстановкою), и затем с злобой добавил: - О, дармоедство, возведенное в куб, еще бы не идеал!.. Но я не об этом... Но это пустяки... Главное - обойдутся они без меня!.. Вот что главное... И знаете ли, это очень жалко... То есть, вы понимаете, я не о себе говорю, я говорю: обойдутся они без интеллигенции-то, и так обойдутся, что даже и пустоты-то не восчувствуют после нее... Вы говорите: "любят"... Но, боже мой, не любви надо, но нужно непременно, чтоб ценили они... ценили б меня, но не любили... Без любви я обойдусь... да, я обойдусь без любви! (Последнее Серафим Николаич повторил с раздражительной настойчивостью и как бы оспаривая кого-то.) Но без цены... Без цены я не могу жить, ибо она, цена эта, есть единственный мой raison detre...1 О, единственный raison detre! {231}
Он внезапно замолчал и впал в задумчивость, но вскоре снова воскликнул:
- Главное - обойдутся они без меня... Исчезни я из Лесков, и лесковцы пожалеют меня, как Миколаича, но не пожалеют во мне ничего, кроме "Миколаича" ... О, это главное!.. Вы не поверите, как все это... Да, да, все это ужасно и... тяжело... Вы спросите вот у него, чтo я в деревне?.. Ну, слросите-ка!.. Он вам и скажет: "Душевный человек"...
Архип на мгновение оторвался от блюдечка с чаем и насмешливо скривил лицо. Но Ежиков ничего не замечал: засунув руку за борт своего пиджачка, он другою с нервическим беспокойством пощипывал свою бородку и то присаживался на кончик стула, то нетерпеливо вскакивал с него и быстрыми шагами мерил комнату. Взгляд его глубоких глаз был тускл и рассеян. И, казалось, не на вас он был устремлен, а куда-то внутрь, где с мучительным упорством следил за развитием какой-то тяжелой мысли.
Вьюга с неутомимым постоянством била в окна, металась и шумела. Сугробы, видимо, возвышались. Самовар едва заметно звенел однообразным, надоскучным звоном.
- О, поймите же, - продолжал Ежиков, - что мне вовсе, совсем не нужно это милое качество "душевного человека"... Что такое "душевный человек"? Тряпка ваш душевный человек... Ну да, тряпка!.. Но допустим - я тряпка... пускай так... Это он верно насчет "пальтеца"-то сказал, и этого бы по-настоящему делать не следовало... Но есть же во мне что-нибудь, кроме-то тряпки? Есть же!.. и притом нечто неизмеримо важнейшее, чем все мои тряпичные свойства... О, неизмеримо важнейшее!.. Деревня бедна, да?.. Голодуха, дифтерит и проч., и проч... О да, деревня очень бедна!.. И это ужасно важно, необыкновенно важно... Да, важно. Но видите ли, тут возникает вопрос, что важней - то ли, что у Макарки хлеба нет, или Макаркина вера, что солнце "в лунки" 1 на ночь прячется, и что власть какая-то мифическая {232} завтра землю переделит, и к нему, Макарке, барский яровой клин отойдет (может быть "завтра", а может быть и не завтра, а через неделю, через год, через десять лет, наконец! - в скобках заметил Ежиков, - и эту неопределенность времени, вы заметьте... Вы не забудьте, что мне незачем навoзить мой десятинный надел, ибо завтра, сегодня даже, к моим услугам целый барский "клин"... О, вы это заметьте и не забудьте!). Итак, что важнее?.. Человек-тряпка - (они называют это "душевный человек") - заложит "пальтецо" и накормит Макарку, а Макарка набьет брюхо да опять насчет "лунок" мечтать примется... О, я знаю, что я подлость говорю, презирая Макаркино брюхо... Вы простите и извините меня... Непременно извините... Но все это вздор... Вы понимаете меня?.. О, конечно, понимаете!.. Макаркино брюхо очень важно, чрезвычайно важно... Но с другой стороны, оно галиматья... Или не так: оно важно, видите, но в сравнении с "лунками" оно ничтожно... Именно, ничтожно. - Ну, вот теперь и скажите. "Душевный человек" - будем называть, как они - кроме того, что Макарку накормит, положим, имеет еще целый запас всяческих знаний, для деревни просто драгоценных: и об "лунках", и... о прочем. Все, до чего додумалась наука по части "лунок", все, что выработали самые здравые человеческие отношения (это по части барского ярового клина) - он предлагает деревне... И не думайте, чтобы деревня пренебрегала этим запасом... О нет, иначе я бы не жил... Но, боже мой, - в конце концов Макаркина сытость (временная, заметьте, ибо "пальтецо" у меня одно) - составляет мое реноме, а мнения всех этих Коперников, Галилеев и Ньютонов насчет "лунок"... О, за эти мнения я прослываю "блаженным", или нет, виноват, мужички благодушны... не "блаженным", а "блаженненьким". (Серафим Николаич желчно рассмеялся.) Знаете ли, как я думал о них, об их бедноте... О, я не знаю... Я ночей не спал... Ах, помните "Мцыри" ("юнкерского поэта", - заметил он в скобках и опять желчно засмеялся).
...Я эту страсть во тьме ночной
Вскормил слезами и тоской...
Она, как червь, во мне жила,
Изгрызла душу... {233}
- Но это все вздор! - внезапно заключил он и внезапно же вспыхнул до корня волос, - и это неважно... И вообразите! - с новою силой воскликнул он, увлекаясь своею мыслью. - Все, к чему я готовился, все, чем я запасался с неутомимым рвением, все, для чего я бросил гимназию с ее Кикеронами и Саллюстиями (у нас почему-то произносили не Цицерон, а Кикерон), с ее ранжиром и тупоумнейшим фарисейством - все это оказалось совершенно ненужным... Все эти там физики, астрономии, все эти - заметьте, элементарные - понятия о боге, о правде, о свободе, все это, повторяю, оказалось самым чистосердечнейшим балластом... Впрочем, я уж говорил это... Знаете ли - я повторяюсь... Но это вздор, и вы простите... Ну, и что же? Ну, и не будь во мне тряпичных свойств (заметьте, чисто природных), не таись во мне качеств "душевного человека", и не сопровождайся эти качества ежемесячным двенадцатирублевым бюджетом (это в море-то, - что я говорю! - в бездне-то народных нужд...), деревня даже не узнала бы: друг ли я ей, враг ли... И вот, смотрите теперь: первейший мой благоприятель, Архип Лукич, водворив меня посредством вожжей в "енаральство", когда-нибудь за косушкой пожалел бы обо мне, о "господине Серафиме" (о, непременно бы пожалел!), но никогда бы и не вспомнил о том запасе знания, который исчез из деревни вместе с исчезновением господина Серафима... Знаете ли, это что-то такое... такое нелепое и такое даже ужасное, что я не знаю... не знаю... Простите я повторяюсь... Но... и извините, пожалуйста.
Ежиков вдруг смутился и, как провинившийся школьник, опустился на стул.
Архип все время преспокойно тянул чай (боже, сколько он опорожнил чашек!), отдувался и отирал платком пот, изредка насмешливо покачивая своею огненно-рыжей головою. После того как Серафим Николаич умолк, он шумно и наскоро высосал последнюю каплю чая с блюдечка и произнес, обращаясь ко мне:
- Насчет лунок - это он верно. Народ глуп. Народ сказывает, что за морем лунки накопаны, одна подле другой, и на закате и на восходе... Вот в эти лунки солнце и хоронится на ночь. Знамо, брешут! {234}
- Это верно, что брешут, - согласился я, - как же солнце может прятаться в лунки, коли оно наутро совсем с другой стороны выходит?
- А уж это планида! - развел руками Архип.
- Что за слово такое! - с негодованием вскрикнул Ежиков и, как ужаленный, вскочил со стула, - ну, что это за планида, скажи, сделай милость?
- Вона! известно что - произволение!
На этот раз развел руками Ежиков.
- Вы ведь что думаете, - обратился он ко мне, - ведь он говорит теперь: "Народ глуп", - но знаете ли, я положительно уверен, что сам он в эти "лунки" верит и ничем вы его с них не собьете... О, ни за что не собьете!.. И это, знаете, просто ужасно... Ужасно!.. - Он опять скорыми и частыми шажками заходил по комнате и порывисто задергал свою бородку..
Архип не сразу ответил. Он сначала встал, степенно помолился, поблагодарил "за чай, за сахар" и, уж выходя из комнаты, небрежно проронил:
- Уж как ты там хошь, Миколаич, а земле тоже вертеться не приходится. Это уж прямо надо сказать. Это ведь, паря, не веретено!..
Впрочем, Архип не придавал, по-видимому, особого значения солнечной системе, ибо разговор о ней поддерживал вяло. Далеко не с таким интересом, как вопрос о "братьх" и "енаральстве".
- Видите, видите! - возмущался Серафим Николаич неуважением Архипа к авторитету "Коперников, Галилеев и Ньютонов".
По уходе Архипа и после того как Ежиков почти совершенно уже успокоился, я полюбопытствовал узнать, в чем же видит он raison detre своего проживания в деревне, если деревня эта остается совершенно чужда ему, как вместилищу "драгоценных знаний".
- Как бы вам сказать... - ответил он, - как ни грустно признаться, но только роль капли, долбящей камень, дает мне мир с моею совестью... Только роль капли. О, это не романтично, знаете, и от этой капли до белой лошади красавца Лафайета и до красивых шелковых знамен очень далеко, но, видите ли, вся суть-то пока в этом... О, слова нет, это тяжело, ужасно тяжело, но это и единственный путь наш... И, знаете ли, у этого сухого и как {235} бы невыразимо прозаичного пути есть своя подкладка, которая пожалуй что и любому поэту дала бы богатую тему!.. - Ежиков оживился и заблестел. Помирить народ с "детьми бича", расширить его мысль, просветить его разум и, главное, снять повязку с его глаз, научить его различать врагов от друзей своих... о, это, знаете ли, такая задача, такая... И задачу эту именно нам, интеллигенции, необходимо, неизбежно надо выполнить... И необходимо отучить народ судить о нас либо как о барах, либо - о блаженных шутах каких-то, о каких-то немцах с русской речью - вот что необыкновенно важно!.. И этот путь - единственный путь наш... Это медленный путь, вы скажете? О, несомненно медленный, я знаю, и это ужасно, но все-таки неизбежно... Я погорячился недавно и наговорил о них много злых вещей... Это, видите, опять-таки нельзя иначе, это, знаете ли, плоть и кровь во мне говорит, но не разум... О, нисколько не разум!.. Когда я злюсь на них - во мне говорит романтик, который скучает иногда без шума развеваемых по ветру знамен и без видимого разгрома враждебных бастионов... И это неважно... Пусть... пусть я не вижу следов копотливой работы... И не увижу... Разум и совесть мои говорят мне: "Да, капля долбит камень..." И я долблю... И вы замечайте прогресс: нынче меня, как колебателя основ, мужики крутят вожжами и преподносят господину становому приставу (и не подумайте - за что-либо "важное" крутят, о нет, - просто за "лунки"... и скручивание за "лунки"-то я именно и подразумеваю), - а завтра уже не крутят, а зовут "блаженным", послезавтра, еще уступка - меня величают "блаженненьким"... И придет день... О, непременно придет! - восторженно воскликнул Серафим Николаич, и народ сердцем своим широким полюбит "кающегося дворянина". И полюбит не за "душевность" его - этак-то он иногда и помещиков своих любил и от этого избави боже, - а именно за знание и за честность... За честность полюбит, и это главное!
- А нет, не очень рано... Да вот... - он задумался,- да, да, метель уж была, и порядочная-таки была метель...
- Зачем же вы в такую погоду выезжали?
- А как вам сказать... Это надо объяснить, видите... (Он окончательно переконфузился.) Овес, знаете, и притом опять пища... О пище тоже необходимо объяснить... Ужасно неудобно в городе!.. и так, знаете ли... ужасно все дорого!.. Да, очень дорого. Ну, я, видите, не успел в управу... Другие успели... Очень многие успели!.. Многие ужасно нуждались... О, как нуждались!.. Знаете ли, {222} Венчуткин есть, Михей Иваныч... Он семинарист, из учительской семинарии... Жена у него больная такая, слабая, дети... Очень маленькие дети!.. Ну, и ни копейки... а?.. О, ужасно нуждались Венчуткины!.. И вдруг, что же? приезжает, знаете ли, Михей Иваныч, - он, впрочем, пешком пришел, но это все равно... итак, является он, ему прямо за три месяца... (Нам за три месяца не выдавали... но это неважно!..) И так за три месяца, - это с чем-то тридцать шесть рублей... И, вообразите, прямо-таки тридцать шесть рублей и получил!.. О, он ужасно теперь счастлив... И все это очень удачно, знаете... - Глаза Серафима Николаича засветились чисто детской радостью. Говорил он торопливо и часто задыхался от волнения, особенно сильно овладевавшего им во время разговора о чьей-либо нужде или о каком-нибудь горе.
- Ну да, так вот видите... (я ровно ничего не видел и только смутно догадывался, что из города выжил Ежикова голод) ...выехали мы, и вдруг буря эта... Знаете ли, у Кольцова есть... - как-то необычайно просияв, неожиданно воскликнул он и задыхающимся голосом продекламировал (голос его при напряжении оказался каким-то нервно звенящим и как будто надтреснутым):
Выходи ж ты, туча,
С темною грозою
Обойми свет белый,
Закрой темнотою...
Молодец удалый
Соловьем засвищет,
Без пути, без света
Свою долю сыщет...
После этого для меня неожиданного порыва Серафим Николаич тотчас же смутился и низко нагнулся над стаканом, но не утерпел и, улыбнувшись детски-востор-женной улыбкой, снова заговорил:
- Не правда ли, сила какая?.. Тут, знаете ли, есть что-то... Ужасно гордое что-то есть!.. И главное - могущественное... О, это главное!.. Видите ли, это не Байрон... Там немудрено, знаете: он на уровне многих знаний стоял... Там, видите ли, стон какой-то, озлобление этакое... А тут такое... такое непосредственное... и свежее... Чувство тут, а не сплин... Конечно, не сплин!.. Я, знаете ли, о чем... здесь ведь народ вносил и... и это {223} очень важно... Не правда ли?.. Именно, именно весь народ, а не философия... не... не... ну, да не Система Натуры и не Руссо... Видите ли, я много думал...
Но что думал Ежиков, осталось на этот раз мне неизвестным, ибо он как-то взглянул на меня и окончательно переконфузился: я смотрел на него во все глаза, недоумевая, где бы слышать сельскому учителю о Руссо и о Системе Натуры.
С этого момента Серафим Николаич как будто спохватился и ушел в свою скорлупу. Получая неохотные и очень неопределенные ответы на все мои выспрашивания, я понял, наконец, что стесняю гостя, а потому без дальних промедлений предложил ему спать. Спать он с охотой согласился, но при укладывании опять изъявил себя церемонным человеком, ибо долго отказывался от подушек и одеяла и долго уверял, что подушку ему заменит пальто (все еще мокрое), а вместо одеяла он "легко удовольствуется пиджачком..."
Наконец мы улеглись - только что пробило три часа. Вьюга по-прежнему мела, и гудела, и завывала в трубу.
Наутро, когда я проснулся, до меня прежде всего донесся опять-таки шум вьюги. Погода не утихла. Из окон, полузалепленных снегом, лился скудный, сумрачный свет.
Я взглянул на диван, где спал Ежиков - его там не было. В печке с веселым треском горели дрова; в комнате было свежо и легко. На столе уже кипел самовар. На дворе громоздились сугробы и непроницаемым саваном кружилась метель.
Не успел я одеться, как услышал из передней голос Ежикова:
- А? Право, как бы-нибудь... Я думаю, можно бы... Право, Архип Лукич...
- Не мудри, - кратко отозвался угрюмый Архипов голос.
- Помилуй же, как это можно: приехали и будем объедать... Ты пойми, Лукич, нельзя же так!.. Ворвались и будем проживаться!..
- Не мудри, сделай милость. {224}
- Ах, какой ты, Лукич... Я, право, не знаю... У меня, знаешь... как бы тебе объяснить... У меня... ведь не успел я в управу, знаешь...
- Успеть-то ты успел!
- Как же успел... Что ты, Лукич!
- Успеть-то ты успел, - невозмутимо повторил Архип, - а рохля ты, вот что я тебе скажу...
- Чудак ты!.. Ах, какой ты чудак!.. Ты видел: успели которые получили...
- Ты в управу ходил? - уже с сердцем спросил Архип.
- Ну, ходил...
- Секлетаря видел?
- Ну что же - видел...
- Секлетарь просил с тебя три целковых?
- Ах, Лукич...
- Нет, ты мне скажи: просил?
- Ну, просил...
- Просил! - передразнил Архип и с пренебрежением добавил: - Ну, рохля ты после этого и есть!
- Ах, как ты не можешь понять!.. Пойми - нельзя так... Нельзя, и я не мог... Ты какой-то чудной, Архип Лукич... Как же это так взятку... Это подло ведь... Это ужасно подло, и я тебе сколько раз говорил...
- Ну ладно, ладно - завел канитель... - снисходительно перебил Ежикова Архип.
Они помолчали немного.
- Так как, Лукич, право, ехать бы нам, а? - опять заговорил Ежиков.
- Чудак ты, паря, погляжу я... Ты глянь за окно-то, видел?
- Несет немного...
- "Несет"? Эх ты!.. Ты посмотри-ка-сь, избу-то видно ихнюю?..
- Что ж, что избу... По ветру бы как...
Архип помедлил ответом и, помедлив, вдруг воззвал, возвышая голос:
- Миколаич!
- Что?
- Ты в тепле?
- Ну?
- Я в тепле? {225}
- Ну?
- Живот в приборе? (Под "животом" Архип, вероятно, подразумевал своего мерина.)
- Ну?
- Хозяин малый приятный?
- Ну?
- Ну, и не мудри.
Ежиков опять что-то стал возражать.
- Мы где ? - опять спросил Архип.
- Ну, на Грязнуше...
- На Грязнуше?.. А Лески где?
- Что ж, по ветру, я думаю...
- Нет, ты мне скажи: Лески где?.. Сколько от их ворот, вот что, милый ты человек, мне скажи...
- Пятнадцать, семнадцать...
- Хватай выше!
- Ну, двадцать, наконец...
- Хватай выше!
Наконец помирились на двадцати двух верстах.
- Ну, ты и молчи, - наставительно заключил Архип, - сделай ты милость, помолчи!.. И я тебе прямо, Миколаич, скажу: вот видишь, сижу я на печке, в тепле, а Иваныч, ихний работник, за кулешом пошел... И нахлебаюсь я этого самого кулешу да опять на печку и залезу... И скажи ты мне тогда: "Архип! вот тебе осыпучая деньга - ступай в Лески". Ну, и как ты полагаешь, какой мой ответ будет?.. (Архип немного помолчал.) А возьму я вот эдак-то, милячок ты мой, да на другой бок и перевалюсь... (Послышалось некоторое шуршание, как будто и в самом деле Архип повернулся на печи) - вот тебе весь мой ответ!
- Да как же, Архип, ты не хочешь понять, - умоляющим голосом возразил Серафим Николаич, - как ты не хочешь понять, что нам придется... даром все это!.. Заплатить, знаешь ли, надо...
- Что ты толкуешь, толкушка! - вдруг горячо и убежденно воскликнул Архип, - нешто в таком разе берут деньги... Чудачина ты... Тут произволение!.. Мы не зря как... - А еще ученый!.. Эх!.. Ты прямо так и так: Миколай, мол, Василич, я ежели простою у вас какую малость, вы считать ефтого не могите, потому - планида и все {226} такое... - и с выражением полнейшего презрения добавил: - А еще учили вашего брата!
Ежиков стремительно выбежал из передней. Он был сильно взволнован. Виски и щеки его пылали румянцем, и на лбу мелкими каплями выступил пот.
Мне нет нужды посвящать читателя в те переговоры, которые имел я с Ежиковым по поводу его болезненной деликатности. Скажу только, что между нами было решено приехать мне как-нибудь в Лески и прогостить у него ровно столько же дней и ночей, сколько пробудет у меня он... На этом компромиссе Серафим Николаич успокоился.
Установивши наши отношения, мы засели за чай, Архип, уже успевший нахлебаться кулешу, тоже был приглашен. Он поместился у притолки и с неутомимым усердием истреблял чашку за чашкою. Но, истребляя чай, он в то же время не уставал вести разговоры. И я заметил, что эти разговоры его велись им с ехидной целью: сконфузить, пристыдить учителя и, пожалуй, позабавить меня, выставляя на вид его особенности, уморительно смешные и странные, по мнению Архипа. Он как бы давал мне представление. И, само собою, в представлении этом играл роль воплощенного благоразумия, неизмеримого по своему превосходству над "малодушием" Серафима Николаича.
Так, между прочим, получилось следующее представление.
- Миколаич! - воскликнул Архип с обычным своим угрюмым лукавством.
- Что тебе, Лукич?
- Стосковались, поди!
- Кто?
- А "брать"-то!
Ежиков моментально вспыхнул.
- Ты, барин, поди не знаешь братьев-то наших? - обратился ко мне Архип.
Я, разумеется, изъявил недоумение. Серафим Николаич пылко и невнятно запротестовал.
- Помолчи, Миколаич, - остановил его Архип и, многозначительно помедлив, снова обратился ко мне: - ...А вот, к примеру, ежели мне жрать нечего, скотина какая была - подохла, подани стали, и самый я что ни на {227} есть отёрханный мужичишка... И ежели я, к примеру, изобижен кем, аль опять вздерут меня в волостном за какие ни на есть художества... Что, аль сказать? - спросил он Ежикова, с уморительным простодушием стягивая кверху свои лохматые брови.
- Да полно тебе... Ах, Лукич... Ах, да не слушайте его... Он ужасный... Он ужасно все понимает...
- Ты погоди ужахаться-то... Что, аль стыдно перед барином?.. Не-эт, милячок, мне эти "брать"-то вот где сидят! - он патетическим жестом указал на затылок. - "Архип, становь самовар!.. Архип, беги за водкой!.. Лукич! Лупи с пальтецом к целовальнику... Архип Лукич! Тащи к яму часики под заклад... У Фомки корова издохла!.. У Макарки кобылу увели... Митрошку за подань всписали..." Не-эт; они, брат, браты-то эти...
Ежиков что-то снова торопливо и возбужденно заговорил.
- Остынь, - хладнокровно перебил его Архип, - остынь, Миколаич, не закипай понапрасно... Ты мне вот что лучше скажи: ты кто? мужик? ай не мужик?.. У тебя родители из каких, а?
Ежиков смущенно и молчаливо глотал чай.
Архип обвел его высокомерным взглядом и снова обратился ко мне.
- Нет, вы спросите у него... - предложил он мне и, многозначительно помолчав, произнес громко и торжественно (не без примеси некоторой гордости): - Енарал у нас родитель-то, а родительница что ни на есть самая великатная енаральша!..
Прошло несколько минут не совсем легкого молчания. Серафим Николаич с упреком поглядел было на Архипа, но видя, что тот ровно ни малейшего внимания. на него не обращает, в смущении обратился к своему стакану. Я тоже чувствовал некоторую неловкость. Только Архип, как ни в чем не бывало, тянул свой чай, отдувался и пыхтел, обливаясь чуть ли не десятым потом. Он, кажется, даже и не заметил нашего конфуза.
Речи свои Архип до сих пор произносил (как я уже и сказал) с каким-то угрюмым и, если можно так выразиться, важным лукавством. Но вдруг он неожиданно поставил на пол блюдечко с чаем и разразился самым искренним, самым подмывающим смехом. Мы тоже не {228} могли не засмеяться, глядя на него, и смеялись с добрую минуту. Наконец, с трудом подавляя шумную веселость свою, Архип воскликнул:
- Миколаич!
Тот отозвался.
- Помнишь Миколу-то летнего?
- Ах, оставь, оставь, пожалуйста, Лукич!.. - с ужасом вскрикнул Ежиков и даже вскочил со стула. Но на Архипа это нимало не подействовало. Он удовольствовался только тем, что саркастически заметил ему: "Что, ай не любишь?" и затем, обращаясь ко мне, продолжал:
- Летось на Миколу, сижу я в избе - он у меня хватеру-то держит... (Архип кивнул на Серафима Николаича, который порывисто шагал по комнате и от времени до времени пытался остановить некстати откровенного рассказчика.) Ну, сижу я, братец ты мой, - только хвать - алёшка... 1 "Господин Серафим Миколаич здесь?" - спрашивает... "Нет, нету здесь господина Серафима", говорю. "Где ж они?" - "С ребятишками на леваду пошли". А уж дело к вечеру. "Тебе на что, говорю, господина Серафима?" - "А мамана ихняя приехамши, енаральша..." Как так!.. Я схватился с коника, бежать!.. Бегу я, братец ты мой, вижу этак у задворка карета... Ах, дуй-те горой!.. Я на леваду... Вбежал я на леваду и только вижу, лежит этот самый господин Серафим на брюхе и с ребятками канитель разводит...
"Ты что ж это, друг любезный, - говорю ему, - мать твоя енаральша и все такое, а ты тут с мужицкими ребятишками проклаждаешься!.. Ты как же это, а?.." Ну, нечего сказать, потазал 2-таки я его... Так что ж ты думаешь? - упирается... Скажи ты, говорит, мамане, выбыл, мол... Есть, говорит, такое мое желание маману эту не видать... А?.. Штукарь, тоже... Нет, говорю, уж это ты не привередничай, милячок, а ступай-ка Варвара на расправу... Ну, делать ему нечего - пошел. Только шел, шел я за ним, да на задворок и забеги. Забег я на задворок, глянул в карету - пуста... Я в избу. Только вошел я в избу, глядь, самая эта его мамана-енаральша... вроде {229} как на карачках!.. Алёшка мечется вокруг ей, в мурло ей чего-то тычет, а она только, братец ты мой, лапками перебирает... Ну, думаю, оказия!.. "Ты что, - кричу на него (Архип опять кивнул на Ежикова), - аль ошарашил чем ее?" Промеж нас бывает это: иной раз так-то сынок маменьке гвоздя отрубит, что любо-два... (в скобках пояснил он)... Ну, нет, не видно, чтоб ошарашил: ни шворня чтоб, ни узды... А так, кулаком ежели - не способно ему: ишь, он квелый какой! а мамана эта из себя баба хоть куда... Ядреная баба!.. Только малость годя очнулась... Очнулась она, и пошло у них тут, я тебе скажу... И пошло, и пошло!.. Он ей слово - она двадцать, он-то по-нашински, она черт-те по-каковскому норовит... Чесались, чесались... ах, пропасти на вас нету!.. - Миколаич! - воскликнул Архип после краткого молчания и, не получив ответа, добавил: - Серчаешь? ну, пущай!..
- Ну, какой ты, Лукич!.. вовсе я не сержусь... Но я не знаю, как это... Я ведь, помнишь, просил тебя... Это, право же... да, это не... не... ловко!.. И мне ужасно совестно... Вы непеременно меня извините, Николай Василич - и я не знаю, какой он... Это... это ужасная наивность... О, поверьте... и вы непременно, непременно извините меня...
Всю эту тираду Ежиков произнес с необычайной горячностью. Нужно заметить, что в его речи были некоторые слова, на которые он напирал с особенной настойчивостью, повторяя их по нескольку раз кряду и беспрестанно возвращаясь к ним.
Пока Ежиков говорил, Архип степенно допил свой несколько остывший чай, а допив, с таковой же степенностью попросил новую чашку, и затем уже снова перебил Серафима Николаича:
- Нет, я об чем, Миколаич... Скажи мне в ту пору эта самая твоя мамана: "Архипка! имеешь ты к сыну моему заблудящему подверженность?" Имею, мол. - "Ну, крути ты его, друга любезного, вожжами и тащи ты его в карету - есть такое мое намерение к енаральству его оборотить..." И взяли бы мы тебя, сокола, с ейным алёшкой под микитки!..
- Вот слушайте его! - вдруг рассердился Ежиков,- вы не знаете, что такое... Ты не знаешь, что такое "енаральство"... Это... вертеп... Это... это ложь и разврат... Ах, {230} право, как это все... - Он с тоскою махнул рукой и уж исключительно обратился ко мне: - Видите! Вот смотрите на него... Год! Целый год живу с ним... Говорю ему, читаю... И вдруг является карета, и он за эту карету мерзкую, за поганые эти гербы... О, вы не поверите, как это ужасно... Он знает меня, знает - не могу я "енаральствовать"... О, он знает, что я живу им, Архипом, что я дышу Фомою, Макаром... Он знает это, но является "енаральша" с своим "алёшкой", с своей каретой, со всем своим подлым, чужеядным престижем, и он готов силой водворить меня в этот омут... Он, видите ли, готов "вожжами меня скрутить"... и скрутил бы... О, непременно, непременно бы скрутил... И вы не знаете, как это все ужасно...
- Ведь он от любви... - возразил было я.
- Ах, не это, не это... - с тоскою воскликнул Ежиков и мучительно наморщил лоб свой, - о, не это!.. Видите ли, они... я не знаю... Но, они не понимают... Именно - не понимают... Вот что ужасно!.. (Тут, опустив голос свой почти до шепота, он как бы с некоторой болью повторил: "ужасно, ужасно"...) Я знаю, что "от любви"... Я знаю, любя он желал бы моего водворения в эту отравленную среду, где дармоедство - доблесть, а труд позор... Знаю, ибо среда эта - идеал и Архипа, и Фомы, и Макара... И вы вдумайтесь в это слово: идеал (слово это Ежиков произнес с расстановкою), и затем с злобой добавил: - О, дармоедство, возведенное в куб, еще бы не идеал!.. Но я не об этом... Но это пустяки... Главное - обойдутся они без меня!.. Вот что главное... И знаете ли, это очень жалко... То есть, вы понимаете, я не о себе говорю, я говорю: обойдутся они без интеллигенции-то, и так обойдутся, что даже и пустоты-то не восчувствуют после нее... Вы говорите: "любят"... Но, боже мой, не любви надо, но нужно непременно, чтоб ценили они... ценили б меня, но не любили... Без любви я обойдусь... да, я обойдусь без любви! (Последнее Серафим Николаич повторил с раздражительной настойчивостью и как бы оспаривая кого-то.) Но без цены... Без цены я не могу жить, ибо она, цена эта, есть единственный мой raison detre...1 О, единственный raison detre! {231}
Он внезапно замолчал и впал в задумчивость, но вскоре снова воскликнул:
- Главное - обойдутся они без меня... Исчезни я из Лесков, и лесковцы пожалеют меня, как Миколаича, но не пожалеют во мне ничего, кроме "Миколаича" ... О, это главное!.. Вы не поверите, как все это... Да, да, все это ужасно и... тяжело... Вы спросите вот у него, чтo я в деревне?.. Ну, слросите-ка!.. Он вам и скажет: "Душевный человек"...
Архип на мгновение оторвался от блюдечка с чаем и насмешливо скривил лицо. Но Ежиков ничего не замечал: засунув руку за борт своего пиджачка, он другою с нервическим беспокойством пощипывал свою бородку и то присаживался на кончик стула, то нетерпеливо вскакивал с него и быстрыми шагами мерил комнату. Взгляд его глубоких глаз был тускл и рассеян. И, казалось, не на вас он был устремлен, а куда-то внутрь, где с мучительным упорством следил за развитием какой-то тяжелой мысли.
Вьюга с неутомимым постоянством била в окна, металась и шумела. Сугробы, видимо, возвышались. Самовар едва заметно звенел однообразным, надоскучным звоном.
- О, поймите же, - продолжал Ежиков, - что мне вовсе, совсем не нужно это милое качество "душевного человека"... Что такое "душевный человек"? Тряпка ваш душевный человек... Ну да, тряпка!.. Но допустим - я тряпка... пускай так... Это он верно насчет "пальтеца"-то сказал, и этого бы по-настоящему делать не следовало... Но есть же во мне что-нибудь, кроме-то тряпки? Есть же!.. и притом нечто неизмеримо важнейшее, чем все мои тряпичные свойства... О, неизмеримо важнейшее!.. Деревня бедна, да?.. Голодуха, дифтерит и проч., и проч... О да, деревня очень бедна!.. И это ужасно важно, необыкновенно важно... Да, важно. Но видите ли, тут возникает вопрос, что важней - то ли, что у Макарки хлеба нет, или Макаркина вера, что солнце "в лунки" 1 на ночь прячется, и что власть какая-то мифическая {232} завтра землю переделит, и к нему, Макарке, барский яровой клин отойдет (может быть "завтра", а может быть и не завтра, а через неделю, через год, через десять лет, наконец! - в скобках заметил Ежиков, - и эту неопределенность времени, вы заметьте... Вы не забудьте, что мне незачем навoзить мой десятинный надел, ибо завтра, сегодня даже, к моим услугам целый барский "клин"... О, вы это заметьте и не забудьте!). Итак, что важнее?.. Человек-тряпка - (они называют это "душевный человек") - заложит "пальтецо" и накормит Макарку, а Макарка набьет брюхо да опять насчет "лунок" мечтать примется... О, я знаю, что я подлость говорю, презирая Макаркино брюхо... Вы простите и извините меня... Непременно извините... Но все это вздор... Вы понимаете меня?.. О, конечно, понимаете!.. Макаркино брюхо очень важно, чрезвычайно важно... Но с другой стороны, оно галиматья... Или не так: оно важно, видите, но в сравнении с "лунками" оно ничтожно... Именно, ничтожно. - Ну, вот теперь и скажите. "Душевный человек" - будем называть, как они - кроме того, что Макарку накормит, положим, имеет еще целый запас всяческих знаний, для деревни просто драгоценных: и об "лунках", и... о прочем. Все, до чего додумалась наука по части "лунок", все, что выработали самые здравые человеческие отношения (это по части барского ярового клина) - он предлагает деревне... И не думайте, чтобы деревня пренебрегала этим запасом... О нет, иначе я бы не жил... Но, боже мой, - в конце концов Макаркина сытость (временная, заметьте, ибо "пальтецо" у меня одно) - составляет мое реноме, а мнения всех этих Коперников, Галилеев и Ньютонов насчет "лунок"... О, за эти мнения я прослываю "блаженным", или нет, виноват, мужички благодушны... не "блаженным", а "блаженненьким". (Серафим Николаич желчно рассмеялся.) Знаете ли, как я думал о них, об их бедноте... О, я не знаю... Я ночей не спал... Ах, помните "Мцыри" ("юнкерского поэта", - заметил он в скобках и опять желчно засмеялся).
...Я эту страсть во тьме ночной
Вскормил слезами и тоской...
Она, как червь, во мне жила,
Изгрызла душу... {233}
- Но это все вздор! - внезапно заключил он и внезапно же вспыхнул до корня волос, - и это неважно... И вообразите! - с новою силой воскликнул он, увлекаясь своею мыслью. - Все, к чему я готовился, все, чем я запасался с неутомимым рвением, все, для чего я бросил гимназию с ее Кикеронами и Саллюстиями (у нас почему-то произносили не Цицерон, а Кикерон), с ее ранжиром и тупоумнейшим фарисейством - все это оказалось совершенно ненужным... Все эти там физики, астрономии, все эти - заметьте, элементарные - понятия о боге, о правде, о свободе, все это, повторяю, оказалось самым чистосердечнейшим балластом... Впрочем, я уж говорил это... Знаете ли - я повторяюсь... Но это вздор, и вы простите... Ну, и что же? Ну, и не будь во мне тряпичных свойств (заметьте, чисто природных), не таись во мне качеств "душевного человека", и не сопровождайся эти качества ежемесячным двенадцатирублевым бюджетом (это в море-то, - что я говорю! - в бездне-то народных нужд...), деревня даже не узнала бы: друг ли я ей, враг ли... И вот, смотрите теперь: первейший мой благоприятель, Архип Лукич, водворив меня посредством вожжей в "енаральство", когда-нибудь за косушкой пожалел бы обо мне, о "господине Серафиме" (о, непременно бы пожалел!), но никогда бы и не вспомнил о том запасе знания, который исчез из деревни вместе с исчезновением господина Серафима... Знаете ли, это что-то такое... такое нелепое и такое даже ужасное, что я не знаю... не знаю... Простите я повторяюсь... Но... и извините, пожалуйста.
Ежиков вдруг смутился и, как провинившийся школьник, опустился на стул.
Архип все время преспокойно тянул чай (боже, сколько он опорожнил чашек!), отдувался и отирал платком пот, изредка насмешливо покачивая своею огненно-рыжей головою. После того как Серафим Николаич умолк, он шумно и наскоро высосал последнюю каплю чая с блюдечка и произнес, обращаясь ко мне:
- Насчет лунок - это он верно. Народ глуп. Народ сказывает, что за морем лунки накопаны, одна подле другой, и на закате и на восходе... Вот в эти лунки солнце и хоронится на ночь. Знамо, брешут! {234}
- Это верно, что брешут, - согласился я, - как же солнце может прятаться в лунки, коли оно наутро совсем с другой стороны выходит?
- А уж это планида! - развел руками Архип.
- Что за слово такое! - с негодованием вскрикнул Ежиков и, как ужаленный, вскочил со стула, - ну, что это за планида, скажи, сделай милость?
- Вона! известно что - произволение!
На этот раз развел руками Ежиков.
- Вы ведь что думаете, - обратился он ко мне, - ведь он говорит теперь: "Народ глуп", - но знаете ли, я положительно уверен, что сам он в эти "лунки" верит и ничем вы его с них не собьете... О, ни за что не собьете!.. И это, знаете, просто ужасно... Ужасно!.. - Он опять скорыми и частыми шажками заходил по комнате и порывисто задергал свою бородку..
Архип не сразу ответил. Он сначала встал, степенно помолился, поблагодарил "за чай, за сахар" и, уж выходя из комнаты, небрежно проронил:
- Уж как ты там хошь, Миколаич, а земле тоже вертеться не приходится. Это уж прямо надо сказать. Это ведь, паря, не веретено!..
Впрочем, Архип не придавал, по-видимому, особого значения солнечной системе, ибо разговор о ней поддерживал вяло. Далеко не с таким интересом, как вопрос о "братьх" и "енаральстве".
- Видите, видите! - возмущался Серафим Николаич неуважением Архипа к авторитету "Коперников, Галилеев и Ньютонов".
По уходе Архипа и после того как Ежиков почти совершенно уже успокоился, я полюбопытствовал узнать, в чем же видит он raison detre своего проживания в деревне, если деревня эта остается совершенно чужда ему, как вместилищу "драгоценных знаний".
- Как бы вам сказать... - ответил он, - как ни грустно признаться, но только роль капли, долбящей камень, дает мне мир с моею совестью... Только роль капли. О, это не романтично, знаете, и от этой капли до белой лошади красавца Лафайета и до красивых шелковых знамен очень далеко, но, видите ли, вся суть-то пока в этом... О, слова нет, это тяжело, ужасно тяжело, но это и единственный путь наш... И, знаете ли, у этого сухого и как {235} бы невыразимо прозаичного пути есть своя подкладка, которая пожалуй что и любому поэту дала бы богатую тему!.. - Ежиков оживился и заблестел. Помирить народ с "детьми бича", расширить его мысль, просветить его разум и, главное, снять повязку с его глаз, научить его различать врагов от друзей своих... о, это, знаете ли, такая задача, такая... И задачу эту именно нам, интеллигенции, необходимо, неизбежно надо выполнить... И необходимо отучить народ судить о нас либо как о барах, либо - о блаженных шутах каких-то, о каких-то немцах с русской речью - вот что необыкновенно важно!.. И этот путь - единственный путь наш... Это медленный путь, вы скажете? О, несомненно медленный, я знаю, и это ужасно, но все-таки неизбежно... Я погорячился недавно и наговорил о них много злых вещей... Это, видите, опять-таки нельзя иначе, это, знаете ли, плоть и кровь во мне говорит, но не разум... О, нисколько не разум!.. Когда я злюсь на них - во мне говорит романтик, который скучает иногда без шума развеваемых по ветру знамен и без видимого разгрома враждебных бастионов... И это неважно... Пусть... пусть я не вижу следов копотливой работы... И не увижу... Разум и совесть мои говорят мне: "Да, капля долбит камень..." И я долблю... И вы замечайте прогресс: нынче меня, как колебателя основ, мужики крутят вожжами и преподносят господину становому приставу (и не подумайте - за что-либо "важное" крутят, о нет, - просто за "лунки"... и скручивание за "лунки"-то я именно и подразумеваю), - а завтра уже не крутят, а зовут "блаженным", послезавтра, еще уступка - меня величают "блаженненьким"... И придет день... О, непременно придет! - восторженно воскликнул Серафим Николаич, и народ сердцем своим широким полюбит "кающегося дворянина". И полюбит не за "душевность" его - этак-то он иногда и помещиков своих любил и от этого избави боже, - а именно за знание и за честность... За честность полюбит, и это главное!