поглядывая на бар, смотревших на него, он, звеня кандалами, пошел среди
конвоя в распахнутые настежь ворота острожного двора.
- Эх, батюшка, на муку привезли! - тяжело вздохнул стоявший в толпе
старичок. В стареньком тулупе, в заячьем треухе, с котомкой за плечами, он
долго смотрел вслед узнику, утирая невольные слезы. Ворота острога
захлопнулись, а толпа все не расходилась.
Ожидали люди, Пугачев подойдет к окошку темницы и пошлет прощальный
взгляд. Однако, прикованный толстой короткой цепью к стене камеры, он не
смог этого сделать. Все гуще и гуще падал снег; расстроенные увиденным,
люди медленно расходились.
Уселся в сани и Демидов. Запахнувшись в теплую доху, он удовлетворенно
подумал: "Вот когда кончилась тревога! Теперь не избежит кары. Кнутобоец
Шешковский, поди, натешится вволю! Никогда ему не доводилось вести такого
большого розыска!"
В то самое время, когда Пугачев томился по казематам, на Каменном Поясе
по горам и лесам еще бродили башкирские ватажники Салавата. Они нападали
на заводы, жгли их и били приказчиков.
Заводчики упросили графа Панина поторопиться восстановить на рудниках,
шахтах и домнах тишину и порядок. Башкирские баи повинились перед царским
генералом, изъявили полную покорность. Обнадеженный этим, генерал отобрал
заложника из наиболее видных башкирских старшин и отослал его для
изъявления раскаяния в Санкт-Петербург, к самой государыне Екатерине
Алексеевне.
Несмотря на умиротворение башкирских старшин, Салават Юлаев не сдался
на увещевания и с конным отрядом удальцов все еще продолжал неравную
борьбу.
Среди лесов дотлевали пожарища разоренных заводов. Остановились домны,
опустели шахты, но, прослышав о пленении Пугачева, заводские приказчики
осмелели. Столковавшись с баями, они завели по улусам лазутчиков, и те
зорко следили за путями Салавата.
Глубокой осенью храброго башкира настигли в горах конники и после
жаркой схватки пленили его. Скованного Салавата возили по уральским
заводам и для устрашения непокорных шельмовали при большом стечении
народа. Во всех местах, где поднимал он людей к восстанию, били Салавата
плетями. После совершения экзекуций на заводах пленнику вырезали ноздри,
выжгли раскаленным клеймом позорный знак "вор и убийца" и отправили на
каторжную работу в Рогервик...



    6



Невьянский завод Демидова уцелел. Прокофий ликовал. В пароконной
упряжке он объезжал московские храмы и требовал, чтобы звонили во все
колокола.
- Пусть первопрестольная знает: сей смерд и злодей пальцем не осмелился
коснуться моего достояния!
8 января 1775 года Прокофий Акинфиевич написал письмо Михельсону:
"Покорнейшую мою благодарность приношу столь справедливо
прославившемуся храбростью и неутомимостью своею господину Михельсону... А
за то благодарю, что с малым, но храбрым корпусом непобедимым ее
императорского величества оружием не устрашился нападать на множественную
толпу разбойничьего государственного бунтовщика Пугачева, и не
препятствовали тебе недостатки в пище и лошадях, и не удерживала
медленность от вспоможения живущих. Вы, государь мой, следовали по пятам
его более 5000 верст по местам пустым и почти непроходимым и многие ему,
вору, с большим уроном делали нападения. Всего того удивительнее: уже
Пугачев, пришедши в город Казань, грабил и разорял и огню предавал, но
помощию божией вы, государь мой, радением и усердием своим с тем же
небольшим храбрым корпусом конец его ускорили, и Казанское царство от
совершенного разорения сохранили, и многих пленных благородных от
мучительной смерти избавили, и тут со всею его поганою толпой разбили, и
паче всего, что тем разбитием отвратили его намерение прийти в царство
Московское, к чему прозорливостью, примерным к отечеству усердием и
благоразумными наставлениями великого в наши времена мужа графа Петра
Ивановича Панина совсем его, вора, искоренили, за что, милостивый
государь, приношу наивящую мою с презентом благодарность и покорно прошу
принять в знак моего усердия, что дал мне жизнь и прочим московским
мещанам от убиения собственных наших людей, которые, слышав его злодейские
прелести, многие прихода его ожидали и жадно разорять, убивать и грабить
домы господ своих желали. И за таковые ко всему обществу усердные и
радетельные поступки должны обще - все вашему высокородию всегда
благодарность приносить и бога молить. И остаюсь вашего милостивого
государя моего усердным слугою".
Письмо это с радужными ассигнациями, вложенными в пакет, в тот же день
было доставлено Михельсону.


Никита Акинфиевич Демидов с большим удовлетворением прочел объявление
московского обер-полицмейстера Архарова, в котором население
первопрестольной оповещалось о предстоящей казни пугачевцев:
"10 февраля, в 11 часов утра, на Болоте главные преступники будут
наказаны смертью, а прочие по мере преступления наказаны. На другой же
день, то есть 11 числа сего месяца, в 10 часов пополуночи, на Ивановской
площади, перед Красным крыльцом, будет объявлено всемилостивейшее ее
императорского величества помилование тем преступникам, кои добровольно
явились с повинною, а некоторые из них предали и самого злодея законному
правосудию".
Демидов от великой радости размашисто перекрестился: "Слава тебе
господи! Пожар потушен, и можно вновь поднимать заводы!"
Хотя работные на заводах и шахтах притихли, но за труд брались
неохотно. Приписные крестьяне глухо волновались. По лесам и горам гуляли
неспокойные башкирские ватажки, которые нередко нападали на уцелевшие
заводишки и разоряли их. Многие укрывались в бегах по лесным трущобам,
другие чего-то выжидали. Писали приказчики Демидову, что не верят
заводские в гибель Пугачева.
Одно из таких писем привез Никите уральский дедка Голубок, пешком
добравшийся до Москвы. Мастерко стал седой как лунь, лицо его изрезали
глубокие морщины. Демидов подивился ему:
- Что погнало тебя, дед, с далекого Камня?
- Нужда великая привела сюда! - с жаром отозвался старик, и на глазах
его засверкали слезы. - Такое горе у людей!
- Радоваться, дед, надобно! - весело перебил его Никита. - Слышал ли
ты, отец, Пугач ныне пойман?
- Как не слыхать, слыхивал, батюшка. Только то пустой слух! Не может
того быть! - спокойно отозвался раскольник.
Старик глядел упрямо. Демидов вспылил:
- Как так? Пойман он! В железа закован и на Москву доставлен.
- А ты, слышь-ко, не радуйся загодя, - уверенно сказал старик. - Ты
послухай лучше. Ходил на Камне меж двор один благочестивый странник, -
вполголоса, таинственно повел речь дед. - Баял он, что не Емельяна
схватили, а схожего с ним. А Пугачев-батюшка спасся. Бежали его ватажки от
царских войск, рассыпались по горам, по непроходимым чащобам. Тут бы им и
конец от жажды и притомленности, да господь, слышь-ко, спас: набрели
беглые на озеро в горах, укрытое лесом. В озере том неисчислимо рыбы, в
лесу богатимо дичи. Пугачев-батюшка на горе стоял, возрадовался. Рядом с
ним телохранитель его, башкир-лучник, как увидел светлые озерные воды, так
и крикнул на весь лес: "Турго-як! Стоп, стоп нога, бачка!" Остался
Емельянушка со всей ватажкой на том пресветлом озере...
- Байка то! - перебил старика Демидов. Тот угрюмо посмотрел на
заводчика.
- А ты, слышь-ко, дале и прикинь что к чему! - строго сказал Голубок.
Никита притих.
- Каждое утро, на ранней зорьке, когда травы еще в росе, - продолжал
дед, - Емельян-батюшка умывает коня в светлом озере. Набираются они
вместях сил для ратоборства. Освежатся, пришпорит тогда атаман вороного и
поскачет, слышь-ко, в леса дремучие, в горы высокие. Скачет конь, земля
дрожит, из ноздрей огонь палит, из-под копыт искры летят... Мчал одно
утречко Емельянушка, а навстречу ему странник. Идет скорбный, лик угрюм, в
черной печали человек. Увидел Емельянушка странника и спрашивает его: "По
виду ты, слышь-ко, молод, а по кручине - старец! Ай, ты скажи, молодец,
пошто закручинился? Пошто буйну голову повесил?" Отвечает странник: "Как
мне, милой, не горевать да буйной головы не вешать? Весь свет я объехал,
счастья-доли искал, но не сыскал. Много людей я видел, да все живут в
голытьбе, да в нужде, да в великих страданиях. В поте лица робят, а с
голоду мрут. Мелькнуло-поманило счастьице. Поднял народишко наш Емельян
Иванович... Да вот, сказывают, пленили его бояры-купцы, заковали в железа.
Как теперь быть, скажи, батюшка, как голытьбе помочь?.."
Глаза Голубка уставились пытливо на Демидова. Никита слушал, затаив
дыхание. Старик досказал заветное:
- Встрепенулся тут атаман, говорит молодцу: "Не журись, не кручинься,
удалой, воспрянь духом и скачи в сельбище, мчись по дорогам, весть дай:
жив Емельян Иванович, силен он и даст о себе еще знать! А на прощанье на
вот тебе меч-кладенец, чтобы сечь бояр-ворогов. Гляди, не теряй его! Иди,
поднимай народ!.."
Мастерко огладил бородку, смолк. Демидову не по душе сказ пришелся. Он
вспылил и сказал старому пушкарю:
- Пришел смертный час Пугачеву, вот что, отец! И где ты только такого
странника видел?
- Уж я его видел, как сам-друг! - Глаза старика блеснули хитринкой. -
Брел я с внучкой из-под Косотура и встретил.
- Может, и Пугача в той поре видел? - нахмурился Демидов.
- А кто ж его знает, может, и видал! - простовато отозвался дедка, но
заводчик понял - лукавит он.
"Ишь ты, смутьянщик! - недовольно подумал Никита. - Ну, да откуковала
ныне кукушечка!.."


Еще с ночи вся Москва всколыхнулась. Ночь выдалась ясная, звездная, от
жестокого мороза захватывало в груди дыхание. Несмотря на стужу, со всех
концов Белокаменной затемно на Болото устремился народ. С Земляного Вала,
с Пресни и Самотеков, с Яузы торопились старые и малые посмотреть на
казнь.
Над Болотом еще вился сизый предутренний туман, в Замоскворечье
перекликались ранние петухи, а вокруг эшафота уже волновалось людское
море.
Демидов выехал в крытых санях, когда над Москвой заалело. Из-за дальних
кремлевских палат выглянуло солнце, разом вспыхнули и засияли кресты на
многочисленных московских соборах и церквушках. Силен морозище! Уминая
снег, прошли на Болото войска с барабанным боем. За ними плотным потоком
по дороге двигались кареты, рыдваны, сани.
У Каменного моста демидовская колымага въехала в густую толпу, и
затертые народом кони остановились. Напрасно голосисто кричал форейтор:
- Пади, пади! Расступись!
Народ шумел. Дальше некуда было податься. Форейтор соскочил с коня и
пробрался к рыдвану. Демидов опустил окошечко, людской гомон стал гулче,
плескался рядом. Что-то неуловимо грозное слышалось в неспокойном
человеческом прибое. Демидов вылез из рыдвана. Отяжелевший, в дорогой
собольей шубе, он важно выступал среди раздавшегося народа.
Какой-то мужик в лапоточках, с ершистой бороденкой, пробирался вперед.
Несмотря на жгучий мороз, он шел с непокрытой головой. Никиту раздражал
степенный вид тихого мужика, он сильным движением локтя отбросил его в
сторону. Тот охнул, укоряюще посмотрел на заводчика.
- Ну как, мужик, расказнят ныне Пугача? - Никита весело оскалил зубы.
Старичок быстро вскинул голову, пронзительно посмотрел на Демидова:
- Для тебя Пугач, а для нас царь-батюшка, Петр Федорович!
- Ах ты, пес! - обозлился Никита и во всю глотку заорал: - Вяжи, держи
смутьяна!..
Словно шалый ветер взбурлил море: зашумел народ, раздался в стороны и
поглотил мужика с котомкой, будто волной его смыло...
Форейтор и холопы насилу проложили Демидову дорогу к Болоту. Вдали
виднелся высокий эшафот из свежего теса. Вокруг него виселицы с
раскачивающимися петлями. На помосте было пусто, посредине его стоял столб
с воздетым на него колесом, а на конце столба в утренних лучах солнца
поблескивало железное острие.
Войска окружали лобное место. Никто из простого народа не допускался за
щетину штыков.
- Везут! Везут!.. - закричали в народе.
По улице среди двух волнующихся людских стен двигались дроги с высоким
помостом. На скамье в старом тулупе сидел сутулый исхудалый человек с
черной курчавой бородой.
- Он!.. Он!.. - прошел по толпе тихий говор.
Все устремили взоры на осужденного. В больших жилистых руках Пугачев
держал две толстые восковые свечи. Ярый воск оплывал от ветра и залеплял
ему пальцы. Емельян Иванович все время степенно кланялся на обе стороны
народу.
Против Пугачева сидел священник в ризе, с крестом в руках. Рядом с
духовником пристроился чиновник из Тайной экспедиции.
Чиновник дрожал от холода, взор его то пугливо блуждал по толпе, то
мимоходом останавливался на осужденном.
Никита Демидов не мог оторвать глаз от пленного Пугачева, который и
закованный страшил его. Заводчик тревожно оглянулся вокруг; словно
штормовой прибой, угрожающе гудел народ.
- Эй, эй, сторонись! - кричали конные рейтары, раздвигая толпу.
Позади дровней с обреченным двигались сани, в которых восседали
чиновники, ехали конные драгуны.
Демидов поторопился к лобному месту. Оберегаемый холопами, он пробрался
за воинский фрунт, где толпилось много дворян. Подле эшафота верхом на
коне застыл обер-полицмейстер Архаров с покрасневшим от стужи лицом.
Дровни с осужденным приблизились к помосту. Коренастые палачи
подхватили Пугачева под руки и быстро взвели на эшафот. За ними взошли
военные, судьи и священник с крестом. У плах наготове ждали палачи, на
дубовых колодах поблескивали на солнце отточенные топоры.
Вперед, к краю помоста, вышел сенатский чиновник, стал читать сенатское
определение.
Площадь затихла. Громогласное чтение далеко разносилось в морозном
воздухе.
Будучи выше многих ростом, Никита Акинфиевич внимательно обозревал
площадь. Притихший народ пугал его; он перевел взгляд на сутулого
человека, одетого в нагольный овчинный тулуп.
Пугачев держался с достоинством, вглядывался в народ, изредка кланялся.
В его черных жгучих глазах виделась несломленная сила. "Пожалуй,
отыскивает единомышленников, - с раздражением подумал Демидов, и мурашки
побежали по спине от внезапно вспыхнувшей мысли, - да ведь чернядь, поди,
вся за него! И как только нам смирить эту силу!"
С невозмутимым серым лицом сенатский чиновник продолжал чтение
приговора. Из его тонких уст вился парок в морозном воздухе, чуть приметно
дрожали озябшие руки.
В эту пору, когда шло чтение приговора, вокруг эшафота бесшумно
готовили к казни сообщников Пугачева. Палачи надевали им на головы тюрики
[холщовые мешки, которые надевались на приговоренных и смертной казни] и
взводили приставленные к виселицам лесенки. Осужденные должны были умереть
одновременно с Пугачевым.
Сенатский чиновник окончил чтение. В могильной тишине раздался хриплый
бас обер-полицмейстера. Поднявшись в стременах, Архаров окрикнул
осужденного:
- Ты ли донской казак Емелька Пугачев?
- Так, сударь, - твердо отозвался тот и склонил голову.
Священник осенил его крестом и, волнуясь, еле внятно обронил несколько
напутственных слов. Совершив положенное, батюшка заторопился с эшафота.
Пользуясь минутной паузой, Пугачев перекрестился на блиставшие вдали
кресты кремлевских соборов и торопливо стал кланяться народу:
- Прости, народ православный... Отпусти, в чем согрубил перед тобой...
Экзекутор дал знак.
Забили барабаны; в народе зашумели, где-то завыла и мгновенно смолкла
баба.
Бородатый палач подошел к Пугачеву и стянул с него белый бараний тулуп.
Сильным рывком он разодрал рукав полукафтанья.
Пугачев всплеснул руками, опрокинулся навзничь на плаху... Миг - и над
помостом повисла окровавленная голова с вытаращенными глазами.
- Ах ты, сукин сын, что ты сделал? - осипшим голосом зашипел на палача
сенатский чиновник. - Руби руки и ноги...
По толпе покатился гул. Словно одной грудью охнула вся площадь. Над
эшафотом палач поднял обрубок руки.
Капля крови росинкой упала на чистый снежок. Демидов еще раз взглянул
на эшафот. Там на колесе уже лежал искромсанный труп, а наверху на острие
торчала страшная голова Пугачева. Подле эшафота на глаголях раскачивались
в последних судорогах его сообщники.
Солнце поднималось к полудню; холодно глядело оно с невеселого зимнего
неба.
Народ расходился, и среди простолюдинов, мещан и нищебродов мелькнул
мастерко Голубок. Тут, на Болоте, он выглядел хилым, горбатеньким. К спине
его плотно прильнула котомочка, в руках - посох. Заячий треух глубоко
нахлобучен на голову старика. Никита заслонил деду дорогу.
- Ну что, видал, как голову ему оттяпали? - окрикнул он Голубка. - Вот
тебе и Турго-як! Ку-ку! Откуковался варнак! Каково?
Мастерко нахмурился, потоптался на месте.
- Ничегошеньки не видел, родимый мой, глаза мои плохо зрят от
древности. Темная вода застилает их. - Он поднял сухощавое лицо и
посмотрел на Демидова. - Дай дороженьку немощному человеку, - сказал он и
затерялся в толпе нищебродов.
"Упрямый народ: мертвого живым сробят. Да и то верно, голову-то
отрубили, а его думки в народе остались. Чего доброго, и другие, подобные
Пугачу, найдутся", - хмуро подумал заводчик и пошел к поджидавшей его
колымаге.


Разбитые толпы повстанцев разбрелись по лесам и степи, укрываясь от
мести. Всюду рыскали карательные отряды, хватали правого и виноватого,
секли лозой, а больше вешали. Многим резали уши и языки: на всю жизнь ходи
изуродованным в устрашение другим!
Израненный Ивашка Грязнов долго отлеживался в раскольничьих скитах.
Выходили его старцы, уговаривали уйти из мира, но слишком неугомонен был
пугачевский атаман, слишком любил жизнь, чтобы заживо похоронить себя в
скитской келье. С приходом весны зажили раны, вернулась сила, и снова
потянуло беглого на простор. Ушел он в степи, кругом ковыль да небо. Но
летом 1775 года и в степи не было покоя; дотлевало великое народное
пожарище. Вытесненные из родных гор, отдельные башкирские отряды бродили
по яицким степям, и время от времени на широком пустынном просторе
вспыхивали последние кровавые сечи; бились башкиры с настигающими
карателями насмерть. И долго потом над местом битвы кружили с клекотом
степные беркуты да в густом ковыле по ночам тоскливо выли волки.
В ту пору из Башкирии через степь шли две боевые ватажки; держали они
путь в далекие пустыни. Передовую ватажку вел салаватовский батырь Мухамет
Кулуев. Следом шли всадники, которых вела крепкая плечистая наездница
Анис-Кизым.
Цвела степь из края в край, в горячем мареве перед путниками вставали
миражи: далекие причудливые минареты, серебристые озера, рощи. На высоких
круглых курганах маячили древние могильники. Нередко с обветренных
погребальных камней срывался и взмывал кверху потревоженный орел и долго
кружил над ватагами. По ночам две ватаги вместе становились табором на
ночлег. Огней не жгли, сидели под звездами. И, как птица, плыла над степью
песня. Пел ее Мухамет Кулуев, а башкиры, устремив глаза на звезды,
слушали. Голос, полный горечи, будил просторы:

Пусть ноздри мои вырвут,
Пусть уши и язык отрежут,
Пускай очи мои выколют стрелой, -
Ветер твой сладок будет и рваным ноздрям,
Юрузень!
Искалеченные уши услышат плеск твоих вод,
Юрузень!
Язык мой не сможет славить тебя,
Но и мертвые глаза запомнят красу твою,
Юрузень!

Из-за степного окоема серебряной ладьей выплыл ущербленный месяц, под
ним заструился голубой ковыль. А ночь простерлась теплая, как ласковая
мать над колыбелью сына.
И когда смолкла песня, седой старик башкир с рваными ноздрями утер
слезу и сказал:
- Хорошо ты поешь, Мухамет Кулуев, глубока твоя любовь к родной земле,
но что ты сделал, чтоб не стонала она от мук? Ты послушай, что завещал наш
великий батырь Салават...
Все притихли. Храбрая Анис-Кизым склонила голову на плечо достойного
мужа.
- Двенадцать лун прокатилось над горами Башкирии с той поры, как
подбили царские охотники доброго воителя-уруса, поднявшего народ. - Голос
старика звучал торжественно среди зелено-мглистой ночи. - Двенадцать раз
наливалась огнем и гасла багряная луна с того часа, как в страшной битве
сразили неустрашимого батыря Салавата. Истекая кровью, он уполз в горы и,
чувствуя смерть, снял с себя саблю и железные сарыки. Батырь выкопал
глубокую яму, поцеловал клинок и положил крепкую клятву: "Тот башкирин,
ноги которого так крепки, что смогут носить мои тяжелые сарыки, и рука
которого там сильна, чтобы поднять мою саблю, пусть выроет их из земли и
встанет на защиту башкирского народа..."
Носил великий батырь сарыки, выкованные из железа, выложенные мягким
мехом внутри. Уложил Салават их в глубокую яму, а сверху саблю и зарыл
землей. И ни ржа и ни время не возьмут их, потому что скованы они из
доброй стали, омыты кровью...
Уходим мы сейчас от врага в далекие пустыни, в чужие земли. И где тот
батырь, который выроет из земли саблю великого Салавата? Или она тяжела
для ваших рук, башкиры? - Глаза старика светились огнем. Он смолк, но
пытливым и пронизывающим взором окинул каждого.
Мухамету Кулуеву стало не по себе, он отодвинулся от Анис-Кизым, встал
и сказал друзьям по оружию:
- Многие дни за нами, как голодные шакалы, идут конники генерала. Им не
угнаться за нами, и мы можем уйти. Но позор на наши головы и проклято
будет наше имя в потомстве, если мы не постоим за Башкирию. Старый воин,
слушай верное мое слово: я поднимаю саблю Салавата на врагов наших! Завтра
я и Анис-Кизым поведем вас в бой!..
- Да будет так! - приложил руку к сердцу старый башкир. - Лучше умереть
у родных гор, чем страдать на чужбине!..
Тишина стала глубже, шорохи стихли. Только серебряная ладья месяца
начала погружаться в синие волны ковыля, а за курганом, осыпанным
сверкающей росой, заржали стреноженные кобылицы...
Утром, когда травы лежали еще влажными и на востоке заалела заря, в
степи началась сеча. Тысячи воинов окружили ватажки башкир и рубились с
ними весь день.
Только двоих живыми взял в плен царский генерал: Мухамета Кулуева и
Анис-Кизым. Повязал" им руки и ноги, бросили на коней и под рев медных
труб увезли на казнь...
К вечеру на место сечи прибрел бездомный бродяга. За курганом опускала
синий полог степная ночь. Трусливый шакал, поджав хвост, выбежал из ковыля
и потрусил в темный камыш.
Только царственный беркут неподвижно сидел на камне могильника, на
круглом кургане, сторожил покой мертвых.
Словно уголек, раскалилась тоска в сердце беглого, Он молча обошел
побоище. В дремучем седом ковыле, раскинув руки, почивали вечным
безмятежным сном богатыри.
"Свои! - с мукой подумал он. - Пали в горячем бою. Никто не придет на
безвестную могилу, даже дожди в сухой пустыне не умоют их кости. Только
горячая пыль да перекати-поле пронесутся над печальным долом и никому не
расскажут о последней битве..."
Весна еще не отошла, еще дышала теплом, ароматами горьких степных трав;
пустынная река до краев была полна воды, горячие суховеи, жаркие пески и
солнце не успели ее испить.
Обросший волосами, обожженный ветрами и жаром пустыни человек молчаливо
смотрел на воды. Они текли, текли, как время течет в бесконечность. Что-то
подсказало душе бродяги идти следом. Может быть, ему до конца хотелось
испить горечь чужого и своего горя. Утром он поднялся и пошел на восток:
туда затейливым узором тянулись следы конских подков.
В степи при слиянии двух рек, Увельки и Уя, стоит осыпанный песками,
овеянный ветрами полупустынный Троицк-городок. Сюда царский генерал привел
пленников, тут судил их скоро и жестоко. По улицам крепостцы ходили
профосы и кричали народу:
- На казнь!.. На казнь!..
На берегу Увельки-реки поставили два столба, сложили вокруг них два
костра. Накрепко привязали палачи к столбам последних башкирских ратников
Мухамета Кулуева и Анис-Кизым и подожгли костры.
Из всех сел и казачьих станиц, из киргизских становищ съехались люди,
но солдаты не допускали их близко. Среди народа притаился и степной
бродяга - утром пришел сюда.
Молва принесла весть: был у Мухамета и у Кизым сын, мальчуган семи лет
- Мингарей. В час злой сечи старый башкирин кинул его на коня и крикнул:
- Скачи в горы!..
Умчался Мингарей...
И вот пылают костры, вьется черный дым, пахнет жженым телом, но Мухамет
и Анис-Кизым не плачут, не стонут, слова не обронят.
Когда пламя добралось до груди, раскаленным языком лизнуло лицо,
Мухамет повернулся в степь, набрался сил и разом так засвистел, что травы
степные склонились, у солдат ружья выпали из рук, а народ на колени
повалился.
И на крепкий свист, на отцовский зов из-за реки в степи показался
вороной жеребец, а на нем Мухаметов малец - Мингарей.
Увидал Мингарей отца и мать, остановил жеребца и горько заплакал.
Царский генерал отдал приказ солдатам:
- Стреляйте!
А у служивых руки трясутся, не слушаются, и ружья не стреляют.
Мать и отец крикнули сыну по-башкирски. Мухамет снова свистнул, гикнул
на весь простор, и вороной жеребец ветром умчал Мингарея в степь. И только
тогда у Мухамета показалась слеза. Опустил он на грудь голову, да так до
смерти и не поднял. А жена его, Анис-Кизым, повернула голову к народу и
вдруг заговорила по-русски:
- Братики, нет ли среди вас кого из дальних уральских сел?
Оторопел народ, испугались мужики. Степной бродяга вздрогнул, будто
горючая слеза упала на сердце и прожгла всего. Узнал он голос, растолкал
народ:
- Аниска! Моя любая!.. Это я тут, Иванушка твой.
Заговорила тогда жена Мухамета - огонь ей уже до сердца дошел:
- Радость моя, милый ты мой!.. Вот где довелось видеться!.. Узнал-таки!