Страница:
Таковы ближайшие причины мании. Приближенные к ней настолько, что, по-видимому, не слишком отличаются от простой качественной транскрипции всех наиболее наглядных проявлений болезни. Все то, что при самом простом, самом непосредственном восприятии маньяка придает ему столь характерные черты — возбуждение, беспорядочные движения, жар при отсутствии горячки, — все эти особенности при анализе ближайших причин переносятся извне вовнутрь, из области перцепции в область экспликации, превращаясь из зримого результата в невидимое движение причин15. Однако, проникая в область невидимого, простая качественная особенность парадоксальным образом трансформируется в образ; горячность (качество) становится огнем (образом); беспорядочные жесты и бессвязные слова отвердевают, превращаясь в запутанное пересечение едва заметных следов. Значения, находившиеся на грани моральной оценки, пока их можно было увидеть и потрогать, оказавшись за пределами зрения и осязания, становятся
вещами;этика преобразуется в динамику, даже не меняя своего лексикона: “Покуда душа заключена в наше бренное тело, — пишет Сиденхем, — сила ее зависит главным образом от силы животных духов, служащих как бы орудиями для исполнения ею своих функций: они суть самотончайшие частицы материи, ближайшие к духовной субстанции. Посему слабость и неупорядоченность духов с необходимостью вызывает слабость и беспорядок в душе, делая ее игрушкой самых бурных страстей, коим она утрачивает всякую способность сопротивляться”16. Между ближайшими причинами и их следствиями устанавливается нечто вроде прямого, непрерывного и неопосредованного качественного сообщения;
формируется такая система, в которой каждое явление присутствует одновременно в двух измерениях: с точки зрения следствия оно чувственно воспринимаемое качество, а с точки зрения причины — незримый образ. Циркуляция между этими двумя измерениями происходит совершенно свободно: образ выводится на основании близких и привычных для восприятия особенностей, а симптоматика, отличающая данного больного, описывается исходя из физических свойств, которыми наделяется каузальный образ. В действительности система ближайших причин — это всего лишь изнанка эмпирического узнавания симптомов, нечто вроде каузального значения, приписываемого качественным свойствам болезни.
Но постепенно, на протяжении XVIII в. этот сжатый, замкнутый круг, эта самодостаточная игра транспозиций, отраженная в образе, т. е. в элементе воображаемого, размыкается и приходит в соответствие с линеарной структурой, сущность которой состоит уже не в сообщении качества, а просто в предшествовании во времени; тем самым причина отныне содержится не в элементе воображаемого — ее следует искать в пределах систематизированного восприятия заболевания.
Уже патология нервной фибры основана на стремлении увидеть ближайшую причину болезни, закрепить в восприятии ее реальное существование. Качество и образ не исчезают из этой новой структуры ближайшей причинности; однако теперь они должны быть заключены и наглядно представлены в каком-либо зримом органическом феномене, который можно, не рискуя ошибиться или попасть в порочный круг, отнести к разряду предшествующих. Переводчик Сиденхема критикует его за то, что он не сумел четко объяснить зависимость силы души от “силы животных духов”. “К последнему можно добавить, что о духах наших мы не имеем сколько-нибудь ясного и удовлетворительного понятия… Сила и стойкость души, если воспользоваться терминами нашего автора, зависят, по всей видимости, преимущественно от структуры твердых элементов, которые благодаря необходимой эластичности и гибкости позволяют душе осуществлять свои действия легко и мощно”17. Физиология фибры дает нам целую сеть материальных факторов, восприятие которых может служить основой для установления ближайших причин. Правда, если сама эта основа в своей реальности и материальности вполне зрима, то повреждение, служащее непосредственной причиной безумия, не поддается восприятию в собственном смысле; пока это еще, самое большее, некое неосязаемое, почти моральное свойство, введенное в структуру перцепции. Как ни парадоксально, но речь идет о чисто физическом, чаще всего даже механическом изменении фибры, представляющем собой, однако, повреждение бесконечно малое, недоступное какому-либо восприятию и едва определяющее ее функционирование. Физиологи, которые видятфибру, знают, что на ней или в ней невозможно установить какое-либо поддающееся измерению напряжение или расслабление; даже прямое раздражение нерва лягушки не позволило Морганьи констатировать наличие сокращении — подтверждая тем самым то, что уже до него было известно Бургаве, Ван Свитену, Хофману и Халлеру, т. е. всем противникам теории нервов-струн и их патологического натяжения и расслабления. Однако врачи-практики тоже видят, и видят нечто совсем другое:
перед ними маньяк, чьи мышцы сведены судорогой, с гримасой смеха налицо, с порывистыми, неистовыми движениями, живейшим образом откликающийся на любое возбуждение; они видятнервную ткань в крайней степени напряжения. Конфликт между двумя этими формами перцепции — восприятием изменения вещи и восприятием нарушения качества — неявно пронизывает всю медицинскую мысль XVIII в.18 Однако первая форма со временем возобладает, вобрав в себя и те значения, которые были присущи второй. Помм, практикующий врач, видел собственными глазами и слышал собственными ушами все эти пресловутые состояния напряжения, иссушенности, окостенения, незримые для физиологов, — и, полагая, будто одержал над физиологами триумф, способствовал торжеству той самой каузальной структуры, которую они стремились установить. Склонившись над телом пациентки, он слышал вибрацию излишне возбужденной нервной ткани; а после того, как он по двенадцать часов в день на протяжении десяти месяцев держал больную в воде, он видел, как отслоились иссохшие элементы нервной системы и в ванне оказались “пленчатые частицы, похожие на частицы намокшего пергамента”19.
Здесь мы уже видим торжество линеарных структур восприятия; отсутствуют попытки выявить сообщение качеств и описать цикл, восходящий от следствия и его главных значений к причине — простой транспозиции этих значений; речь идет только о том, чтобы обнаружить некое простое и доступное восприятию событие,которое способно самым непосредственным образом повлечь за собой болезнь. Таким образом, ближайшую причину безумия ищут в каком-то видимом повреждении органа, наиболее близкого к душе, т. е. нервной системы и, по возможности, самого мозга. Близость причины заключается теперь уже не в единстве смысла и не в качественной аналогии, а в предельно тесном анатомическом соседстве. Мы обнаружим причину болезни, если сумеем установить, локализовать и воспринять с помощью чувств такую анатомическую или физиологическую пертурбацию — она может быть любой по своей природе, по форме или способу воздействия на нервную систему, — которая затрагивает душу и тело в их единстве. В XVII в. понятие ближайшей причины предполагает одновременное присутствие явления в двух измерениях и их структурное сходство; в XVIII в. оно предполагает ничем не опосредованное предшествование и непосредственное соседство.
Именно в этом ключе следует рассматривать эволюцию анатомических исследований причин безумия. Боне в своем “Sepulchretum”3*, впервые опубликованном в 1679 г., пока еще предлагает читателю только такие описания свойств мозга, где непосредственное восприятие придавлено бременем воображаемого и теоретических построений и потому несет в себе лишь заранее заданный смысл. Боне в буквальном смысле видел при вскрытиях, что мозг маньяков — сухой и рыхлый, а мозг меланхоликов — влажный и весь пропитанный гуморами; при слабоумии субстанция головного мозга оказывалась либо слишком твердой, либо, наоборот, чрезвычайно размягченной, но так или иначе была лишена упругости20. Примерно через полвека исследования Меккеля по-прежнему будут соотноситься с миром качественных свойств; по-прежнему речь пойдет о сухости, отличающей маньяков, о весомости и влажности, присущей меланхоликам. Однако теперь все эти качества подлежат восприятию, причем такому, которое признает лишь точные измерения и потому свободно от какой бы то ни было примеси чувственного ощущения. Состояние мозга — это уже не иная ипостась безумия, не перевод его в чувственную сферу; это патологическое явление, то главное нарушение, которое и служит причиной безумия.
Принцип меккелевских экспериментов несложен. Из субстанции мозга и мозжечка он вырезает кубики “со стороною в 9, 6 и 3 линии, в парижских футах”. По его наблюдениям, кубик со стороной в 6 линий, взятый из мозга человека, который умер здоровым и никогда серьезно не болел, весит 1 драхму 5 гранов; у юноши, умершего от чахотки, такой же фрагмент мозга весит всего лишь 1 драхму 3 и 3/4 грана, а мозжечка — 1 драхму 3 грана. У старика, скончавшегося от плеврита, вес мозга был нормальным, а вес мозжечка — чуть ниже нормы. Первый вывод: вес мозга не является постоянным, он варьируется в зависимости от различных патологических состояний. Второй вывод: поскольку мозг становится легче при болезнях, истощающих организм, таких, как чахотка, а мозжечок — при болезнях, при которых гуморы и флюиды перетекают в тело, то плотность этих органов должна быть обусловлена “полнокровием находящихся в них мелких сосудов”. Но у помешанных можно обнаружить отклонения того же порядка. При вскрытии женщины, “каковая в течение пятнадцати лет беспрерывно страдала манией и тупоумием”, Меккель констатировал, что “серое вещество” ее мозга слишком обесцвечено, а спинномозговая субстанция необычно белая; “сия последняя была столь твердой, что ее невозможно было нарезать на куски, и столь упругой, что при нажатии пальцем на ней не оставалось никакого следа; она совершенно походила на крутой яичный белок”. Кубик со стороной в 6 линий, вырезанный из этой спинномозговой субстанции, весил одну драхму 3 грана; мозолистое тело было еще менее плотным; кубик, изъятый из мозжечка, весил, как и кубик мозга, 1 драхму 3 грана. Однако при других формах сумасшествия изменения бывают иными; молодая женщина, страдавшая “временными приступами безумия”, умерла в припадке буйного помешательства;
на ощупь ее мозг казался плотным; под паутинной оболочкой обнаружилась красноватая сыворотка; однако само мозговое вещество было иссохшим и упругим и весило 1 драхму 3 грана. Таким образом, напрашивается вывод, что “пересыхание медуллярных протоков может привести к расстройству движений мозга и, как следствие, к повреждению разума”; и наоборот, что “мозг тем пригоднее для работы, к коей он предназначен, чем более пригодны медуллярные протоки для секреции нервного флюида”21.
Для работ Меккеля или его гипотезы о том, что мозг выделяет некий нервный сок, изменения в котором вызывают безумие, теоретический контекст в данном случае совершенно неважен. Главное для нас — это новая форма причинности, проступающая в описании его исследований. Причинности, освободившейся от символики качественных свойств, от тавтологии перенесенных значений, подавлявших ее в работах Боне, и превратившейся в линейную причинно-следственную зависимость, в рамках которой повреждение мозга есть событие, рассматриваемое само по себе, как феномен, обладающий своими собственными локальными количественными значениями, всегда доступными для систематизированного восприятия. Между этим повреждением и симптомами безумия существует лишь одно соотношение, одна система коммуникации — их чрезвычайно тесное соседство, то самое, в силу которого мозг становится органом, ближайшим к душе. Таким образом, любое церебральное расстройство будет иметь свою собственную структуру — структуру анатомическую, открытую для восприятия, а у любого умственного расстройства будут свои особые проявления. В пределах каузальных отношений они просто поставлены рядом, их качественные элементы не переходят друг в друга. Вскрытия, проведенные Меккелем, никоим образом не свидетельствуют о его приверженности материалистической методологии; он верит в то, что безумие определяется органическим нарушением, не в большей и не в меньшей степени, чем его предшественники и современники. Однако тело и душа для него располагаются рядом и связаны причинно-следственной зависимостью — необратимой и не допускающей ни взаимного переноса их элементов, ни качественного сообщения между ними.
Структура эта с особенной полнотой проявляется у Морганьи и Куплена. В их исследованиях масса головного мозга — уже не только особая точка приложения принципа причинности; она сама становится дифференцированным и неоднородным пространством каузальности, со своими собственными развернутыми анатомическими и физиологическими структурами, соотношение которых определяет все многообразие форм безумия. Морганьи отмечает, что при мании или буйном помешательстве, когда мозг имеет невероятно твердую и плотную консистенцию, мозжечок, напротив, очень часто сохраняет обычную для него мягкость; даже в случае обострения болезни он, в противоположность мозгу, иногда остается “крайне вялым и расслабленным”. Бывает, что сам мозг становится неоднородным: “в то время как один его участок тверже и плотнее обыкновенного, другие чрезвычайно размягчены”22. Куллен систематизирует все эти различия участков мозга и усматривает в них основной принцип органических нарушений, вызывающих безумие. Для того чтобы мозг находился в нормальном состоянии, его возбуждение должно быть однородным в разных его отделах: он либо пребывает в состоянии повышенного возбуждения (во время бодрствования), либо в состоянии пониженного возбуждения, или коллапса, как во время сна. Но если возбуждение и коллапс распределяются в мозгу неравномерно, если они перемешаны и образуют разнородную сеть, состоящую из участков возбужденных и участков, погруженных в сон, то когда человек спит, он видит сны, а когда он бодрствует, у него случается приступ безумия. Когда же эти неравномерные состояния возбуждения и коллапса поддерживаются в мозгу постоянно, так сказать, закрепляются в самой его субстанции, то возникает безумие хроническое. Вот почему при анатомическом исследовании мозга безумцев оказывается, что он состоит, с одной стороны, из участков твердых и налитых кровью, а с другой — напротив, из участков мягких и более или менее расслабленных23.
Мы видим, какую эволюцию претерпело на протяжении классической эпохи понятие ближайшей причины или, вернее, само значение принципа причинности, какое он обретает в рамках этого понятия. Эта перестройка каузальности приведет в последующую эпоху к возникновению материализма, органицизма — иначе говоря, к стремлению как-то детерминировать локализацию безумия в головном мозге; однако на данном этапе она не означает ничего даже отдаленно похожего на это стремление. Речь идет о вещах гораздо более и гораздо менее значительных. Менее значительных, чем проникновение в медицину материалистического метода; но более значительных, поскольку дело идет о распаде той формы каузальности, в соответствии с которой мыслилось соотношение души и тела начиная с XVII в.; вырвавшаяся из замкнутого круга качественных свойств, помещенная в открытой перспективе линеарной цепи, более загадочной, но одновременно и более простой, эта новая каузальность раз навсегда задает отношения непосредственного следования между церебральным пространством и системой психологических признаков болезни. С одной стороны, между ними прерван всякий сколько-нибудь значимый обмен; но с другой — для формирования структуры ближайшей причины уже не требуется привлекать все тело целиком; привлекается один только мозг — постольку, поскольку он является органом, наиболее близкимк душе; только он, и даже отдельные его сегменты, содержит в себе отныне всю совокупность того, что очень скоро утратит наименование “ближайшие причины”.
Понятие отдаленной причины, напротив, претерпело за тот же период прямо противоположную эволюцию. Изначально определяющим для него был только факт предшествования — то отношение соседства, которое достаточно произвольно объединяло лишь совпадения, стечения обстоятельств либо непосредственные патологические изменения. Характерный тому пример дает Этмюллер, когда перечисляет причины конвульсий; к нем принадлежат: почечные колики, кислотные гуморы при меланхолии, рождение во время лунного затмения, близость шахт, где ведется добыча металла, гнев кормилицы, осенние фрукты, запор, наличие кизиловых косточек в прямой кишке и, более непосредственным образом, страсти, прежде всего любовные24. Мало-помалу этот мир отдаленных причин становится все богаче, захватывает все новые и новые области и раскрывается во всем своем бесконечном многообразии. Вскоре он поглощает всю сферу органики: нет таких нарушений, ненормально скудных или обильных выделений либо отклонений в функционировании органов, которые отныне нельзя было бы внести в список отдаленных причин безумия; Уайтт выделяет среди них, в частности, ветры, слизь или мокроту, глистную болезнь, “пищу дурного качества либо употребляемую в чрезмерно большом или чрезмерно малом количестве… плотные закупорки сосудов или иные засорения”25. Любые сколько-нибудь сильные душевные переживания и волнения могут стать отдаленными причинами безумия: “Душевные страсти, напряжение ума, усиленные ученые занятия, глубокие размышления, гнев, печаль, страх, долгая изнуряющая грусть, отвергнутая любовь…”26 Наконец, безумие легко может возникнуть под воздействием окружающего мира в его изменчивости и неистовстве, со всеми его излишествами и ухищрениями; чрезмерно теплый, холодный или влажный воздух27, определенные климатические условия28, светская жизнь, “любовь к наукам и занятия словесностью, ныне гораздо более распространенные, чем прежде… растущая роскошь, делающая жизнь и господ, и их слуг гораздо более изнеженной”29, чтение романов, театральные спектакли, все, что будоражит воображение — короче, ничто, или почти ничто не может ускользнуть из бесконечно расширяющегося круга отдаленных причин. Миры душевный, телесный, природный и социальный вместе образуют богатейший запас причин, из которого авторы XVIII в. черпают широко, с удовольствием и, по-видимому, не слишком заботясь о том, чтобы наблюдать действие этих причин на практике или же выстроить их согласно какому-либо принципу, отличному от их собственных теоретических предпосылок или морального выбора. Дюфур в своем “Трактате о мыслительной деятельности”, не вдаваясь в детали, перечисляет большинство причин, которые в его эпоху считались общепризнанными: “К очевидным причинам меланхолии относится все, что способно остановить, истощить и привести в расстройство эти животные духи; это сильный и внезапный испуг, бурные душевные переживания, вызванные безудержной радостью либо живыми переживаниями, длительные и глубокие размышления об одном предмете, бурная любовь, ночные бдения и любая усиленная работа ума, особенно по ночам; это одиночество, страх, истерическое возбуждение, все, что препятствует образованию крови, ее восстановлению, обращению, различным ее выделениям и извержениям, особливо в селезенке, поджелудочной железе, сальнике, желудке, брыжейке, кишках, молочных железах, печени, матке, почечуйных сосудах; следственно, это ипохондрический недуг, недолеченные скоротечные болезни, прежде всего бешенство и каузус, любые излишне обильные либо недостаточные средства самоочищения организма или выделения, каковы пот, молоко, месячные, родовое очищение, слюноотделение или возвратная чесотка. Отсутствие семяизвержения вызывает обыкновенно бредовые состояния, именуемые эротическими или эротоманией; состояния эти вызываются также холодной, земляной, вязкой, твердой, сухой, терпкой, вяжущей пищей и подобными же напитками, сырыми фруктами, веществами, содержащими муку без дрожжей, жарой, воздействующей длительно и с неистовой силой и опаляющей кровь; нечистым, болотистым, застоявшимся воздухом; черным волосяным покровом, сухопарым, хрупким, мужественным телосложением, возрастом расцвета сил, живым, проницательным, глубоким, сосредоточенным умом”31.
В конце XVIII в. это почти безграничное расширение сферы отдаленных причин стало самоочевидным фактом; когда началась великая реформа изоляции, то лишь одно представление перешло из теории в новую практику психиатрических лечебниц без изменений, в том же самом виде: поливалентность и гетерогенность причинно-следственных связей в генезисе безумия. Уже Блэк, изучая сумасшедших в Вифлеемском госпитале в 1772–1787 гг., отмечал следующие этиологии безумия: “наследственная предрасположенность; пьянство; слишком усердные ученые занятия; горячки; последствия родов; засоры внутренних органов; контузии и переломы; венерические болезни; ветряная оспа; слишком быстро подсыхающие нагноения; невзгоды, тревога, огорчения; любовь; ревность; чрезмерное благочестие и приверженность к секте методистов; высокомерие”32. Спустя несколько лет, в 1804 г., Жироди составляет для министра внутренних дел отчет о состоянии Шарантона; он заверяет, что сумел собрать “верные сведения”, позволившие ему в 476 случаях установить причину болезни: “Сто пятьдесят один человек заболел вследствие живейших душевных переживании, каковы ревность, неразделенная любовь, непомерная радость, честолюбие, страх, ужас, глубокая печаль; 52 — через наследственную предрасположенность; 28 — через онанизм; 3 — через сифилитический яд; 12 — через злоупотребление радостями Венеры; 31 — через злоупотребление настойками на спирту; 12-через злоупотребление умственными способностями; 2- через обитающих в кишечнике червей; одна — от последствий чесотки; 5 — от последствий лишаев; 29 — от молока матери; 2 — от солнечного удара”33.
Перечень отдаленных причин безумия продолжает удлиняться. В XVIII в. их перечисляют без всякого порядка, ни одной не отдавая предпочтения, во всем их неорганизованном многообразии. И тем не менее этот мир каузальности на самом деле едва ли был таким анархичным, каким он представляется нам. Его множественность бесконечна, но пространство, где она развертывается, не является ни гетерогенным, ни хаотичным. Приведем пример, наглядно представляющий тот принцип организации, который позволяет объединить все эти причины в одну группу и обусловливает их внутреннюю связь.
В XVI в. тема лунатизма встречалась постоянно, и явление это никогда не ставилось под сомнение; на протяжении XVII в. лунатизм поначалу упоминается часто, но со временем эти упоминания исчезают; в 1707 г. Ле Франсуа выдвигает тезис: “ Estne aliquod lunae in corpora humana imperium?” 4*; после долгих споров богословский факультет дает на этот вопрос отрицательный ответ34. В течение XVIII столетия на луну как на причину безумия, пусть даже дополнительную, второстепенную, указывают крайне редко. Но в самом конце века тема лунатизма всплывает вновь — возможно, под влиянием английской медицины, которая никогда не отказывалась от нее окончательно'5, - и Дакен36, а за ним Лёре37 и Гислен38 уже допускают, что луна может влиять на фазы маниакального возбуждения или, по крайней мере, служить причиной беспокойного поведения больных. Но важнее всего не столько само возвращение к этой тематике, сколько те условия и возможности, которыми оно было подготовлено. В самом деле: тема лунатизма приняла теперь новый, совершенно измененный вид и получила новые, прежде ей не свойственные значения. В своей традиционной форме лунатизм свидетельствовал о непосредственном влиянии луны — т. е. о совпадении во времени и о пересечении в пространстве, — обусловленном исключительно властью светил над человеком. У Дакена же влияние луны опосредуется целым рядом факторов, иерархически упорядоченных и связанных с самим человеком. Сила воздействия луны на атмосферу такова, что приводит в движение даже такую весомую массу, как океан. С другой стороны, наиболее чувствительным к атмосферным колебаниям элементом нашего организма является нервная система: малейшее изменение температуры, малейшее колебание влажности и сухости может отозваться на ней самым серьезным образом. Тем больше причин полагать, что луна, движение которой приводит к столь бурным потрясениям атмосферы, оказывает сильнейшее влияние на людей с особо ослабленной нервной фиброй: “Безумие есть болезнь в полной мере нервическая, и потому мозг безумцев должен обладать бесконечно большей чувствительностью к влиянию атмосферы, сила коего зависит от различий в положении луны относительно земли”39.
Как и более чем столетием ранее, лунатизм в конце XVIII в. “не подлежит сколько-нибудь разумному опровержению”. Но — в совершенно ином духе; теперь он — не столько воплощение определенной космической силы, сколько признак особенной чувствительности человеческого организма. Фазы луны могут оказывать влияние на безумие постольку, поскольку человек непосредственно окружен множеством различных элементов, к которым он втайне чувствителен, даже и сам того не сознавая. Между отдаленной причиной и безумием вклинилась, с одной стороны, чувствительность тела, а с другой — воздействие среды, к которому оно чувствительно; тем самым вокруг безумия уже вырисовывается некое квазиединство, система принадлежности, организующая совокупность отдаленных причин в новое однородное целое.
формируется такая система, в которой каждое явление присутствует одновременно в двух измерениях: с точки зрения следствия оно чувственно воспринимаемое качество, а с точки зрения причины — незримый образ. Циркуляция между этими двумя измерениями происходит совершенно свободно: образ выводится на основании близких и привычных для восприятия особенностей, а симптоматика, отличающая данного больного, описывается исходя из физических свойств, которыми наделяется каузальный образ. В действительности система ближайших причин — это всего лишь изнанка эмпирического узнавания симптомов, нечто вроде каузального значения, приписываемого качественным свойствам болезни.
Но постепенно, на протяжении XVIII в. этот сжатый, замкнутый круг, эта самодостаточная игра транспозиций, отраженная в образе, т. е. в элементе воображаемого, размыкается и приходит в соответствие с линеарной структурой, сущность которой состоит уже не в сообщении качества, а просто в предшествовании во времени; тем самым причина отныне содержится не в элементе воображаемого — ее следует искать в пределах систематизированного восприятия заболевания.
Уже патология нервной фибры основана на стремлении увидеть ближайшую причину болезни, закрепить в восприятии ее реальное существование. Качество и образ не исчезают из этой новой структуры ближайшей причинности; однако теперь они должны быть заключены и наглядно представлены в каком-либо зримом органическом феномене, который можно, не рискуя ошибиться или попасть в порочный круг, отнести к разряду предшествующих. Переводчик Сиденхема критикует его за то, что он не сумел четко объяснить зависимость силы души от “силы животных духов”. “К последнему можно добавить, что о духах наших мы не имеем сколько-нибудь ясного и удовлетворительного понятия… Сила и стойкость души, если воспользоваться терминами нашего автора, зависят, по всей видимости, преимущественно от структуры твердых элементов, которые благодаря необходимой эластичности и гибкости позволяют душе осуществлять свои действия легко и мощно”17. Физиология фибры дает нам целую сеть материальных факторов, восприятие которых может служить основой для установления ближайших причин. Правда, если сама эта основа в своей реальности и материальности вполне зрима, то повреждение, служащее непосредственной причиной безумия, не поддается восприятию в собственном смысле; пока это еще, самое большее, некое неосязаемое, почти моральное свойство, введенное в структуру перцепции. Как ни парадоксально, но речь идет о чисто физическом, чаще всего даже механическом изменении фибры, представляющем собой, однако, повреждение бесконечно малое, недоступное какому-либо восприятию и едва определяющее ее функционирование. Физиологи, которые видятфибру, знают, что на ней или в ней невозможно установить какое-либо поддающееся измерению напряжение или расслабление; даже прямое раздражение нерва лягушки не позволило Морганьи констатировать наличие сокращении — подтверждая тем самым то, что уже до него было известно Бургаве, Ван Свитену, Хофману и Халлеру, т. е. всем противникам теории нервов-струн и их патологического натяжения и расслабления. Однако врачи-практики тоже видят, и видят нечто совсем другое:
перед ними маньяк, чьи мышцы сведены судорогой, с гримасой смеха налицо, с порывистыми, неистовыми движениями, живейшим образом откликающийся на любое возбуждение; они видятнервную ткань в крайней степени напряжения. Конфликт между двумя этими формами перцепции — восприятием изменения вещи и восприятием нарушения качества — неявно пронизывает всю медицинскую мысль XVIII в.18 Однако первая форма со временем возобладает, вобрав в себя и те значения, которые были присущи второй. Помм, практикующий врач, видел собственными глазами и слышал собственными ушами все эти пресловутые состояния напряжения, иссушенности, окостенения, незримые для физиологов, — и, полагая, будто одержал над физиологами триумф, способствовал торжеству той самой каузальной структуры, которую они стремились установить. Склонившись над телом пациентки, он слышал вибрацию излишне возбужденной нервной ткани; а после того, как он по двенадцать часов в день на протяжении десяти месяцев держал больную в воде, он видел, как отслоились иссохшие элементы нервной системы и в ванне оказались “пленчатые частицы, похожие на частицы намокшего пергамента”19.
Здесь мы уже видим торжество линеарных структур восприятия; отсутствуют попытки выявить сообщение качеств и описать цикл, восходящий от следствия и его главных значений к причине — простой транспозиции этих значений; речь идет только о том, чтобы обнаружить некое простое и доступное восприятию событие,которое способно самым непосредственным образом повлечь за собой болезнь. Таким образом, ближайшую причину безумия ищут в каком-то видимом повреждении органа, наиболее близкого к душе, т. е. нервной системы и, по возможности, самого мозга. Близость причины заключается теперь уже не в единстве смысла и не в качественной аналогии, а в предельно тесном анатомическом соседстве. Мы обнаружим причину болезни, если сумеем установить, локализовать и воспринять с помощью чувств такую анатомическую или физиологическую пертурбацию — она может быть любой по своей природе, по форме или способу воздействия на нервную систему, — которая затрагивает душу и тело в их единстве. В XVII в. понятие ближайшей причины предполагает одновременное присутствие явления в двух измерениях и их структурное сходство; в XVIII в. оно предполагает ничем не опосредованное предшествование и непосредственное соседство.
Именно в этом ключе следует рассматривать эволюцию анатомических исследований причин безумия. Боне в своем “Sepulchretum”3*, впервые опубликованном в 1679 г., пока еще предлагает читателю только такие описания свойств мозга, где непосредственное восприятие придавлено бременем воображаемого и теоретических построений и потому несет в себе лишь заранее заданный смысл. Боне в буквальном смысле видел при вскрытиях, что мозг маньяков — сухой и рыхлый, а мозг меланхоликов — влажный и весь пропитанный гуморами; при слабоумии субстанция головного мозга оказывалась либо слишком твердой, либо, наоборот, чрезвычайно размягченной, но так или иначе была лишена упругости20. Примерно через полвека исследования Меккеля по-прежнему будут соотноситься с миром качественных свойств; по-прежнему речь пойдет о сухости, отличающей маньяков, о весомости и влажности, присущей меланхоликам. Однако теперь все эти качества подлежат восприятию, причем такому, которое признает лишь точные измерения и потому свободно от какой бы то ни было примеси чувственного ощущения. Состояние мозга — это уже не иная ипостась безумия, не перевод его в чувственную сферу; это патологическое явление, то главное нарушение, которое и служит причиной безумия.
Принцип меккелевских экспериментов несложен. Из субстанции мозга и мозжечка он вырезает кубики “со стороною в 9, 6 и 3 линии, в парижских футах”. По его наблюдениям, кубик со стороной в 6 линий, взятый из мозга человека, который умер здоровым и никогда серьезно не болел, весит 1 драхму 5 гранов; у юноши, умершего от чахотки, такой же фрагмент мозга весит всего лишь 1 драхму 3 и 3/4 грана, а мозжечка — 1 драхму 3 грана. У старика, скончавшегося от плеврита, вес мозга был нормальным, а вес мозжечка — чуть ниже нормы. Первый вывод: вес мозга не является постоянным, он варьируется в зависимости от различных патологических состояний. Второй вывод: поскольку мозг становится легче при болезнях, истощающих организм, таких, как чахотка, а мозжечок — при болезнях, при которых гуморы и флюиды перетекают в тело, то плотность этих органов должна быть обусловлена “полнокровием находящихся в них мелких сосудов”. Но у помешанных можно обнаружить отклонения того же порядка. При вскрытии женщины, “каковая в течение пятнадцати лет беспрерывно страдала манией и тупоумием”, Меккель констатировал, что “серое вещество” ее мозга слишком обесцвечено, а спинномозговая субстанция необычно белая; “сия последняя была столь твердой, что ее невозможно было нарезать на куски, и столь упругой, что при нажатии пальцем на ней не оставалось никакого следа; она совершенно походила на крутой яичный белок”. Кубик со стороной в 6 линий, вырезанный из этой спинномозговой субстанции, весил одну драхму 3 грана; мозолистое тело было еще менее плотным; кубик, изъятый из мозжечка, весил, как и кубик мозга, 1 драхму 3 грана. Однако при других формах сумасшествия изменения бывают иными; молодая женщина, страдавшая “временными приступами безумия”, умерла в припадке буйного помешательства;
на ощупь ее мозг казался плотным; под паутинной оболочкой обнаружилась красноватая сыворотка; однако само мозговое вещество было иссохшим и упругим и весило 1 драхму 3 грана. Таким образом, напрашивается вывод, что “пересыхание медуллярных протоков может привести к расстройству движений мозга и, как следствие, к повреждению разума”; и наоборот, что “мозг тем пригоднее для работы, к коей он предназначен, чем более пригодны медуллярные протоки для секреции нервного флюида”21.
Для работ Меккеля или его гипотезы о том, что мозг выделяет некий нервный сок, изменения в котором вызывают безумие, теоретический контекст в данном случае совершенно неважен. Главное для нас — это новая форма причинности, проступающая в описании его исследований. Причинности, освободившейся от символики качественных свойств, от тавтологии перенесенных значений, подавлявших ее в работах Боне, и превратившейся в линейную причинно-следственную зависимость, в рамках которой повреждение мозга есть событие, рассматриваемое само по себе, как феномен, обладающий своими собственными локальными количественными значениями, всегда доступными для систематизированного восприятия. Между этим повреждением и симптомами безумия существует лишь одно соотношение, одна система коммуникации — их чрезвычайно тесное соседство, то самое, в силу которого мозг становится органом, ближайшим к душе. Таким образом, любое церебральное расстройство будет иметь свою собственную структуру — структуру анатомическую, открытую для восприятия, а у любого умственного расстройства будут свои особые проявления. В пределах каузальных отношений они просто поставлены рядом, их качественные элементы не переходят друг в друга. Вскрытия, проведенные Меккелем, никоим образом не свидетельствуют о его приверженности материалистической методологии; он верит в то, что безумие определяется органическим нарушением, не в большей и не в меньшей степени, чем его предшественники и современники. Однако тело и душа для него располагаются рядом и связаны причинно-следственной зависимостью — необратимой и не допускающей ни взаимного переноса их элементов, ни качественного сообщения между ними.
Структура эта с особенной полнотой проявляется у Морганьи и Куплена. В их исследованиях масса головного мозга — уже не только особая точка приложения принципа причинности; она сама становится дифференцированным и неоднородным пространством каузальности, со своими собственными развернутыми анатомическими и физиологическими структурами, соотношение которых определяет все многообразие форм безумия. Морганьи отмечает, что при мании или буйном помешательстве, когда мозг имеет невероятно твердую и плотную консистенцию, мозжечок, напротив, очень часто сохраняет обычную для него мягкость; даже в случае обострения болезни он, в противоположность мозгу, иногда остается “крайне вялым и расслабленным”. Бывает, что сам мозг становится неоднородным: “в то время как один его участок тверже и плотнее обыкновенного, другие чрезвычайно размягчены”22. Куллен систематизирует все эти различия участков мозга и усматривает в них основной принцип органических нарушений, вызывающих безумие. Для того чтобы мозг находился в нормальном состоянии, его возбуждение должно быть однородным в разных его отделах: он либо пребывает в состоянии повышенного возбуждения (во время бодрствования), либо в состоянии пониженного возбуждения, или коллапса, как во время сна. Но если возбуждение и коллапс распределяются в мозгу неравномерно, если они перемешаны и образуют разнородную сеть, состоящую из участков возбужденных и участков, погруженных в сон, то когда человек спит, он видит сны, а когда он бодрствует, у него случается приступ безумия. Когда же эти неравномерные состояния возбуждения и коллапса поддерживаются в мозгу постоянно, так сказать, закрепляются в самой его субстанции, то возникает безумие хроническое. Вот почему при анатомическом исследовании мозга безумцев оказывается, что он состоит, с одной стороны, из участков твердых и налитых кровью, а с другой — напротив, из участков мягких и более или менее расслабленных23.
Мы видим, какую эволюцию претерпело на протяжении классической эпохи понятие ближайшей причины или, вернее, само значение принципа причинности, какое он обретает в рамках этого понятия. Эта перестройка каузальности приведет в последующую эпоху к возникновению материализма, органицизма — иначе говоря, к стремлению как-то детерминировать локализацию безумия в головном мозге; однако на данном этапе она не означает ничего даже отдаленно похожего на это стремление. Речь идет о вещах гораздо более и гораздо менее значительных. Менее значительных, чем проникновение в медицину материалистического метода; но более значительных, поскольку дело идет о распаде той формы каузальности, в соответствии с которой мыслилось соотношение души и тела начиная с XVII в.; вырвавшаяся из замкнутого круга качественных свойств, помещенная в открытой перспективе линеарной цепи, более загадочной, но одновременно и более простой, эта новая каузальность раз навсегда задает отношения непосредственного следования между церебральным пространством и системой психологических признаков болезни. С одной стороны, между ними прерван всякий сколько-нибудь значимый обмен; но с другой — для формирования структуры ближайшей причины уже не требуется привлекать все тело целиком; привлекается один только мозг — постольку, поскольку он является органом, наиболее близкимк душе; только он, и даже отдельные его сегменты, содержит в себе отныне всю совокупность того, что очень скоро утратит наименование “ближайшие причины”.
* * *
Понятие отдаленной причины, напротив, претерпело за тот же период прямо противоположную эволюцию. Изначально определяющим для него был только факт предшествования — то отношение соседства, которое достаточно произвольно объединяло лишь совпадения, стечения обстоятельств либо непосредственные патологические изменения. Характерный тому пример дает Этмюллер, когда перечисляет причины конвульсий; к нем принадлежат: почечные колики, кислотные гуморы при меланхолии, рождение во время лунного затмения, близость шахт, где ведется добыча металла, гнев кормилицы, осенние фрукты, запор, наличие кизиловых косточек в прямой кишке и, более непосредственным образом, страсти, прежде всего любовные24. Мало-помалу этот мир отдаленных причин становится все богаче, захватывает все новые и новые области и раскрывается во всем своем бесконечном многообразии. Вскоре он поглощает всю сферу органики: нет таких нарушений, ненормально скудных или обильных выделений либо отклонений в функционировании органов, которые отныне нельзя было бы внести в список отдаленных причин безумия; Уайтт выделяет среди них, в частности, ветры, слизь или мокроту, глистную болезнь, “пищу дурного качества либо употребляемую в чрезмерно большом или чрезмерно малом количестве… плотные закупорки сосудов или иные засорения”25. Любые сколько-нибудь сильные душевные переживания и волнения могут стать отдаленными причинами безумия: “Душевные страсти, напряжение ума, усиленные ученые занятия, глубокие размышления, гнев, печаль, страх, долгая изнуряющая грусть, отвергнутая любовь…”26 Наконец, безумие легко может возникнуть под воздействием окружающего мира в его изменчивости и неистовстве, со всеми его излишествами и ухищрениями; чрезмерно теплый, холодный или влажный воздух27, определенные климатические условия28, светская жизнь, “любовь к наукам и занятия словесностью, ныне гораздо более распространенные, чем прежде… растущая роскошь, делающая жизнь и господ, и их слуг гораздо более изнеженной”29, чтение романов, театральные спектакли, все, что будоражит воображение — короче, ничто, или почти ничто не может ускользнуть из бесконечно расширяющегося круга отдаленных причин. Миры душевный, телесный, природный и социальный вместе образуют богатейший запас причин, из которого авторы XVIII в. черпают широко, с удовольствием и, по-видимому, не слишком заботясь о том, чтобы наблюдать действие этих причин на практике или же выстроить их согласно какому-либо принципу, отличному от их собственных теоретических предпосылок или морального выбора. Дюфур в своем “Трактате о мыслительной деятельности”, не вдаваясь в детали, перечисляет большинство причин, которые в его эпоху считались общепризнанными: “К очевидным причинам меланхолии относится все, что способно остановить, истощить и привести в расстройство эти животные духи; это сильный и внезапный испуг, бурные душевные переживания, вызванные безудержной радостью либо живыми переживаниями, длительные и глубокие размышления об одном предмете, бурная любовь, ночные бдения и любая усиленная работа ума, особенно по ночам; это одиночество, страх, истерическое возбуждение, все, что препятствует образованию крови, ее восстановлению, обращению, различным ее выделениям и извержениям, особливо в селезенке, поджелудочной железе, сальнике, желудке, брыжейке, кишках, молочных железах, печени, матке, почечуйных сосудах; следственно, это ипохондрический недуг, недолеченные скоротечные болезни, прежде всего бешенство и каузус, любые излишне обильные либо недостаточные средства самоочищения организма или выделения, каковы пот, молоко, месячные, родовое очищение, слюноотделение или возвратная чесотка. Отсутствие семяизвержения вызывает обыкновенно бредовые состояния, именуемые эротическими или эротоманией; состояния эти вызываются также холодной, земляной, вязкой, твердой, сухой, терпкой, вяжущей пищей и подобными же напитками, сырыми фруктами, веществами, содержащими муку без дрожжей, жарой, воздействующей длительно и с неистовой силой и опаляющей кровь; нечистым, болотистым, застоявшимся воздухом; черным волосяным покровом, сухопарым, хрупким, мужественным телосложением, возрастом расцвета сил, живым, проницательным, глубоким, сосредоточенным умом”31.
В конце XVIII в. это почти безграничное расширение сферы отдаленных причин стало самоочевидным фактом; когда началась великая реформа изоляции, то лишь одно представление перешло из теории в новую практику психиатрических лечебниц без изменений, в том же самом виде: поливалентность и гетерогенность причинно-следственных связей в генезисе безумия. Уже Блэк, изучая сумасшедших в Вифлеемском госпитале в 1772–1787 гг., отмечал следующие этиологии безумия: “наследственная предрасположенность; пьянство; слишком усердные ученые занятия; горячки; последствия родов; засоры внутренних органов; контузии и переломы; венерические болезни; ветряная оспа; слишком быстро подсыхающие нагноения; невзгоды, тревога, огорчения; любовь; ревность; чрезмерное благочестие и приверженность к секте методистов; высокомерие”32. Спустя несколько лет, в 1804 г., Жироди составляет для министра внутренних дел отчет о состоянии Шарантона; он заверяет, что сумел собрать “верные сведения”, позволившие ему в 476 случаях установить причину болезни: “Сто пятьдесят один человек заболел вследствие живейших душевных переживании, каковы ревность, неразделенная любовь, непомерная радость, честолюбие, страх, ужас, глубокая печаль; 52 — через наследственную предрасположенность; 28 — через онанизм; 3 — через сифилитический яд; 12 — через злоупотребление радостями Венеры; 31 — через злоупотребление настойками на спирту; 12-через злоупотребление умственными способностями; 2- через обитающих в кишечнике червей; одна — от последствий чесотки; 5 — от последствий лишаев; 29 — от молока матери; 2 — от солнечного удара”33.
Перечень отдаленных причин безумия продолжает удлиняться. В XVIII в. их перечисляют без всякого порядка, ни одной не отдавая предпочтения, во всем их неорганизованном многообразии. И тем не менее этот мир каузальности на самом деле едва ли был таким анархичным, каким он представляется нам. Его множественность бесконечна, но пространство, где она развертывается, не является ни гетерогенным, ни хаотичным. Приведем пример, наглядно представляющий тот принцип организации, который позволяет объединить все эти причины в одну группу и обусловливает их внутреннюю связь.
В XVI в. тема лунатизма встречалась постоянно, и явление это никогда не ставилось под сомнение; на протяжении XVII в. лунатизм поначалу упоминается часто, но со временем эти упоминания исчезают; в 1707 г. Ле Франсуа выдвигает тезис: “ Estne aliquod lunae in corpora humana imperium?” 4*; после долгих споров богословский факультет дает на этот вопрос отрицательный ответ34. В течение XVIII столетия на луну как на причину безумия, пусть даже дополнительную, второстепенную, указывают крайне редко. Но в самом конце века тема лунатизма всплывает вновь — возможно, под влиянием английской медицины, которая никогда не отказывалась от нее окончательно'5, - и Дакен36, а за ним Лёре37 и Гислен38 уже допускают, что луна может влиять на фазы маниакального возбуждения или, по крайней мере, служить причиной беспокойного поведения больных. Но важнее всего не столько само возвращение к этой тематике, сколько те условия и возможности, которыми оно было подготовлено. В самом деле: тема лунатизма приняла теперь новый, совершенно измененный вид и получила новые, прежде ей не свойственные значения. В своей традиционной форме лунатизм свидетельствовал о непосредственном влиянии луны — т. е. о совпадении во времени и о пересечении в пространстве, — обусловленном исключительно властью светил над человеком. У Дакена же влияние луны опосредуется целым рядом факторов, иерархически упорядоченных и связанных с самим человеком. Сила воздействия луны на атмосферу такова, что приводит в движение даже такую весомую массу, как океан. С другой стороны, наиболее чувствительным к атмосферным колебаниям элементом нашего организма является нервная система: малейшее изменение температуры, малейшее колебание влажности и сухости может отозваться на ней самым серьезным образом. Тем больше причин полагать, что луна, движение которой приводит к столь бурным потрясениям атмосферы, оказывает сильнейшее влияние на людей с особо ослабленной нервной фиброй: “Безумие есть болезнь в полной мере нервическая, и потому мозг безумцев должен обладать бесконечно большей чувствительностью к влиянию атмосферы, сила коего зависит от различий в положении луны относительно земли”39.
Как и более чем столетием ранее, лунатизм в конце XVIII в. “не подлежит сколько-нибудь разумному опровержению”. Но — в совершенно ином духе; теперь он — не столько воплощение определенной космической силы, сколько признак особенной чувствительности человеческого организма. Фазы луны могут оказывать влияние на безумие постольку, поскольку человек непосредственно окружен множеством различных элементов, к которым он втайне чувствителен, даже и сам того не сознавая. Между отдаленной причиной и безумием вклинилась, с одной стороны, чувствительность тела, а с другой — воздействие среды, к которому оно чувствительно; тем самым вокруг безумия уже вырисовывается некое квазиединство, система принадлежности, организующая совокупность отдаленных причин в новое однородное целое.