Присутствие безумных среди заключенных — это не постыдный предел изоляции, но ее истина, не злоупотребление, но сама ее сущность. Полемика, развернувшаяся в XVIII в. вокруг изоляции, безусловно, затрагивает смешение безумцев с разумными людьми; однако она никак не затрагивает той основополагающей связи, которая устанавливается между безумцами и изоляцией. При всем несходстве позиций эта связь, по крайней мере, никогда не ставится под вопрос. Мирабо, друг людей, одинаково сурово судит как систему изоляции, так и самих узников изоляторов; по его мнению, среди заключенных “знаменитых государственных тюрем” нет ни одного невинного человека; однако им не место в этих дорогостоящих домах, где они ведут бесполезную жизнь; зачем находятся в заключении “девицы легкого поведения, каковые, будучи переведены на мануфактуры в провинцию, могли бы стать девицами работящими”? или же те “злодеи, каковых стоит только выпустить на свободу, чтобы они сей же час попали на виселицу. Отчего бы не использовать подобных людей, заковав их в подвижные цепи, на тех работах, которые могут повредить здоровью вольнонаемных рабочих? Они бы послужили примером для других…” Но если убрать из изоляторов эту часть их населения, кто же в них останется? Останутся люди, которых нельзя поместить никуда, кроме этих заведений, и которые пребывают там по праву; останутся “некоторые государственные преступники, чьи преступления не подлежат огласке”; к ним следует добавить тех “стариков, каковые, растратив в разврате и развлечениях все плоды трудов своей повседневной жизни и всегда имея перед собой славную перспективу умереть в госпитале, отправляются туда со спокойной душой”, и, наконец, помешанных — надо же им где-то притулиться:
   “Эти могут прозябать всюду”44. Мирабо-сын подходит к вопросу с другой стороны: “Я утверждаю и берусь доказать кому угодно, что государственные преступники, злодеи, вольнодумцы, разорившиеся старики составляют не только не большинство, но треть, четверть, десятую долю среди обитателей крепостей, смирительных домов и государственных тюрем”. Таким образом, он усматривает скандал не в том, что сумасшедших держат вместе с негодяями, а в том, что все они вместе не образуют основной массы населения, обитающего в изоляторах; но кому же тогда жаловаться на соседство с преступниками? Вовсе не тем, кто навсегда лишился рассудка, а тем, кто по молодости своей оступился, проявил минутную слабость: “Я мог бы спросить… почему у нас не отличают злодеев от либертинов… Я мог бы спросить, почему молодых людей с опасными задатками оставляют в обществе людей, которые чрезвычайно быстро сделают их в высшей степени испорченными… Наконец, если правда, что вольнодумцев держат вместе со злодеями — а это сущая правда, — то почему мы берем на себя самый чудовищный из грехов и этим отвратительным, позорным смешением толкаем людей на преступление?” Что же касается безумцев, то какой еще участи можно для них желать? Они не настолько разумны, чтобы их можно было отпустить на свободу, и не настолько здравомыслящи, чтобы с ними можно было обращаться иначе, чем со злодеями: “Не подлежит никакому сомнению, что людей, утративших рассудок, следует скрывать от общества”45.
   Мы видим, в каком направлении развивалась в XVIII в. политическая критика изоляции. Ее целью было отнюдь не освобождение безумия; ничто в ней не дает оснований утверждать, что именно она обратила на сумасшедших внимание филантропов или врачей. Напротив, благодаря ей безумие прочнее, чем когда-либо, оказалось связано с изоляцией, причем двояким образом: с одной стороны, оно превратилось в символ той силы, которая подвергает людей заключению, в ее ничтожного и назойливого представителя в самом мире изоляции; с другой, сделалось преимущественным объектом любых направленных на изоляцию мер. Безумие стало субъектом и объектом, образом и конечной целью насилия, символом его слепого произвола и оправданием его разумности и обоснованности. Описав парадоксальный круг, безумие выступает в конечном счете единственной причиной изоляции, символизируя ее глубинное неразумие. Мишле, которому была еще близка эта мысль XVIII в., сформулирует ее на удивление четко; он прослеживает ход мысли Мирабо относительно его собственного пребывания в Венсене одновременно с Садом:
   — Во-первых, изоляция ведет к сумасшествию: “Тюрьма порождает безумцев. Все узники, которых обнаружили в Бастилии, в Бисет-ре, были доведены до полного отупения”.
   — Второй момент: все неразумное, все постыдное, все глубоко аморальное, что есть в XVIII в., сосредоточено в пространстве изоляции и воплощено в фигуре одного-единственного безумца: “Мы видели буйство, царящее в Сальпетриере. В Венсене обитал ужасный, источающий яд безумец — де Сад, пишущий в надежде отравить своей порочностью грядущие века”.
   — Третий момент: только этого безумца и следовало держать в изоляции, но его отпустили: “Его вскоре освободили; Мирабо остался в тюрьме”46.
* * *
   Итак, внутри пространства изоляции образуется пустота; эта пустота окружает безумие, обособляет его, выявляет в нем все, что несводимо к разуму и невыносимо для него; оно предстает теперь во всем своеобразии, отличающем его от остальных форм — соседей по заключению. Присутствие безумцев здесь выглядело несправедливостью — но несправедливостью по отношению к другим.Великое окружение, в котором пребывало неразумие и в котором оно обретало свое смутное единство, было прорвано. Безумие получает индивидуальные черты; оно — странный близнец преступления или, во всяком случае, близкий его родственник, и никому пока не приходит в голову усомниться в их взаимосвязи. Изоляция, отчасти утратив свое содержание, сохранила в себе лишь эти две фигуры; обе они символизируют ее необходимость: отныне только безумцы и преступники заслуживают изоляции. Безумие выделилось из смутного мира неразумия, превратилось наконец в особую, опознаваемую форму, — но не обрело свободы; между ним и изоляцией возникла какая-то глубинная связь, какая-то сущностная причастность.
   Однако в то же самое время изоляция переживает еще один кризис, — еще более глубокий, поскольку под вопросом оказывается не только ее репрессивная функция, но и само ее существование; кризис уже не внутренний и не связанный с политическими протестами, но медленно надвигающийся по всему социально-экономическому небосклону. Конечно, изоляция не играла той простой и действенной роли, какая приписывалась ей во времена Кольбера; но она отвечала реальной общественной потребности и потому не могла не интегрироваться в другие структуры и не служить другим целям.
   Прежде всего она служила рычагом тех миграций, какие требовались для заселения колониальных территорий. С начала XVIII в. лейтенант полиции регулярно направляет министру список узников Бисетра и Сальпетриера, “пригодных для отправки на Острова”, и просит выписать им подъемные47; пока еще это всего лишь один из способов очистить Общий госпиталь, переполненный активным населением, которое было бы невозможно держать в заключении до бесконечности. Но в 1717 г., когда была основана “Западная компания”, эксплуатация американских земель становится полноправной сферой французской экономики. Для этой цели используют население изоляторов: начинаются знаменитые отправки узников из Руана и Ла-Рошели — девушек везут на телегах, юноши идут в кандалах. Первые такие отправки, сопряженные с насилием, больше не повторятся48, однако сама депортация сделается привычной, и мифология изоляции пополнится еще одним внушающим ужас элементом. Людей подвергают заключению для того, чтобы в дальнейшем “отправить на Острова”; дело идет о том, чтобы вынудить значительную часть мобильного населения покинуть родину и отправиться осваивать территории колоний; изоляция становится своего рода складом, где эмигрантов держат про запас, чтобы в нужный момент послать их в заданный регион. С этого времени изоляция выполняет уже не просто функцию рынка рабочей силы во Франции, но определяет положение дел и уровень колонизации Америки: влияет на движение товаров, развитие плантаций, соперничество между Францией и Англией, войны на море, ограничивающие как торговлю, так и эмиграцию. Здесь будут периоды затоваривания, как, например. Семилетняя война; и наоборот, в некоторых фазах этого процесса спрос будет чрезвычайно активным, и население изоляторов легко будет сокращаться путем отправки в Америку49.
   С другой стороны, во второй половине века происходят важные изменения в сельскохозяйственных структурах: как во Франции, так и в Англии идет постепенное уничтожение общинных земель. В 1770 г. их раздел, не запрещавшийся и прежде, становится обязательным. Прямо или косвенно эти меры приносят выгоду крупным землевладельцам; мелкие хозяйства разоряются; там, где общинное имущество делится поровну между семьями или по домам, образуются мелкие владения, существующие обычно недолго50. Короче говоря, все сельское население оказывается оторванным от своей земли и вынуждено вести жизнь сельскохозяйственных рабочих, которые испытывают на себе все тяготы кризисов перепроизводства и безработицы; их заработная плата неуклонно снижается под действием двух поочередно вступающих в силу факторов: плохих урожаев, уменьшающих доход от сельскохозяйственной продукции, и хороших урожаев, вызывающих падение продажной цены. Начинает действовать механизм экономического спада; на протяжении двадцати лет, предшествующих революции, положение только ухудшается51. Нужда и безработица, которые до середины XVIII в. были явлениями сугубо городскими и в сельской местности носили исключительно сезонный характер, вскоре превращаются в проблему деревенского населения. Workhousesи общие госпитали возникали преимущественно в тех регионах, где быстрее всего шло развитие мануфактур и торговли, а значит, там, где плотность населения была наиболее высокой. Не придется ли теперь создавать их в регионах сельскохозяйственных, которые охвачены почти перманентным кризисом?
   По мере того как мы приближаемся к концу века, изоляция оказывается связана со все более сложными социальными феноменами. Потребность в ней становится все более насущной, и однако применять ее теперь все труднее, а эффективность ее снижается. Франция и Англия практически одновременно переживают три серьезных кризиса; ответом на первые два будет ужесточение практики изоляции. Третьему уже невозможно противопоставить столь простые меры. И существование института изоляции оказывается под вопросом.
   Первый кризис, бурный, но непродолжительный, пришелся на момент подписания договора в Экс-ла-Шапель: он стал явлением поверхностным, ибо не затрагивал глубинных структур экономики, и подъем наметился сразу же по окончании войны52. Однако возвращение домой солдат, скопление в изоляторах людей, ожидающих обмена захваченными колониальными территориями, конкуренция английских мануфактур приводят к выраженному росту безработицы; почти повсеместно опасаются бунтов или массовой эмиграции:
   “Мануфактуры, коим мы были так привержены, повсюду закрываются; в Лионе они на грани остановки; в Руане более 12 000 рабочих живут милостыней, то же самое в Type и т. д. За последние три месяца более 20 000 рабочих покинули королевство и перебрались за границу, в Испанию, в Германию и пр., туда, где они получают работу и где правительство умеет рачительно хозяйствовать”53. Делаются попытки остановить рост числа безработных; издается декрет об аресте всех попрошаек: “Был отдан приказ арестовать разом всех нищих в королевстве; в деревне этим занимаются жандармы, тоже происходит и в Париже, и отсюда, без сомнения, они не уйдут, ибо их обложили со всех сторон”54. Однако теперь изоляция становится еще более непопулярной и бесполезной мерой, чем раньше: “Парижские стражники, которым поручен надзор за бедняками и которых прозвали стражниками суповых мисок, задержали малолетних попрошаек, а затем, обознавшись или сделав вид, будто обознались, стали задерживать детей мещан; это вызвало первые возмущения; волнения были 19 и 20 числа этого месяца, но особенно значительные произошли 23-го. В этот день народ, столпившийся в кварталах, где было совершено похищение, растерзал от четырех до восьми из этих стражников”55. В конечном счете госпитали оказываются забиты битком, но ни одна из проблем не получает реального решения: “В Париже всех нищих выпустили на свободу после сказанных волнений, вызванных их арестом; улицы и дороги буквально затоплены ими”56. Безработицу удалось победить лишь в последующие годы, отмеченные экономическим подъемом.
   Около 1765 г. разразился новый кризис, по-своему не менее значительный. Французская торговля находилась в состоянии, близком к катастрофическому; экспорт снизился более чем вдвое57; война практически оборвала торговые связи с колониями. Царила всеобщая нищета. Подводя итог экономической истории Франции в XVIII в., Арну пишет: “Достаточно вспомнить, какого процветания достигла Франция после краха Системы, и сопоставить его с теми глубокими ранами, что были нанесены общественному благосостоянию войной 1755 г.”58 В тот же период столь же глубокий кризис охватывает и Англию, однако здесь он вызван совершенно иными причинами и протекает совершенно иначе; вследствие колониальных завоеваний объем торговли значительно увеличивается59, однако неурожайные годы (1756–1757) и разрыв связей с европейскими странами — производителями сельскохозяйственной продукции влекут за собой резкий рост цен на все товары. И во Франции, и в Англии ответом на кризис служит изоляция; в 1765 г. Купер обнародует свой проект реформы благотворительных учреждений; он предлагает создать в каждом hundred,округе, под наблюдением дворянства и духовенства, специальные дома, которые бы включали лечебницу для больных бедняков, мастерские для бедняков здоровых и исправительные отделения для тех, кто будет отказываться от работы. По этому образцу в сельской местности был сооружен целый ряд домов, а сам образец был подсказан Карлфордским workhouse.Во Франции Королевским ордонансом 1764 г.60 предписывается открыть дома призрения нищих; однако на практике это решение будет впервые применено лишь после того, как Совет вынесет 21 сентября 1767 г. соответствующее постановление: “Должно подготовить и основать в различных финансовых округах королевства закрытые дома, дабы принимать в них всех подозрительных… Содержащиеся в сказанных домах будут получать пищу и обеспечиваться за счет Его Величества”. На следующий год во Франции открывается 80 домов призрения нищих; по своей структуре и целям они в основном повторяют общие госпитали; например, уставом лионского дома призрения предусматривается, что в него будут направлять бродяг и нищих, приговоренных к тюремному заключению судебными органами превотства, “девиц легкого поведения, сопровождающих войска”, “частных лиц, задержанных по приказу короля”, “помешанных, как бедных и всеми покинутых, так и тех, чье содержание будет оплачиваться”61. Судя по описанию Мерсье, эти дома призрения почти не отличались от старинных домов, входивших в Общий госпиталь; здесь царит та же нищета, то же смешение всех и вся, та же праздность: “Эти новоявленные тюрьмы были выдуманы, чтобы побыстрее очистить улицы и дороги от нищих, дабы нельзя было созерцать невыносимого убожества по соседству с невыносимой роскошью. Самым бесчеловечным образом их помещают в мрачные, зловонные жилища и предоставляют самим себе. От безделья, скверной пищи, скученности несчастные вскоре гибнут один за другим”62. Действительно, большинство этих домов призрения не пережили эпохи кризиса.
   Начиная с 1770 г. и на протяжении последующего периода экономического подъема практика изоляции постепенно отступает на задний план; ответом на кризис, разразившийся в это время, будет уже не изоляция, а меры по ее ограничению.
   Эдикт Тюрго о торговле зерном вызвал понижение закупочных цен при весьма ощутимом росте продажной цены, и произошло это как раз тогда, когда в результате раздела общинного имущества начинал складываться сельскохозяйственный пролетариат. Тем не менее Тюрго закрыл многие дома призрения нищих, и к тому времени, когда к власти придет Неккер, 47 из них уже будут упразднены, а некоторые, подобно суассонскому, преобразованы в госпитали для стариков и больных63. Еще через несколько лет в Англии вспыхнет достаточно серьезный кризис, вызванный безработицей как следствием войны в Америке. В связи с этим парламент в 1782 г. примет акт for the better relief and Employment of the Poor"v. Имеется в виду провести целостную административную реорганизацию с целью лишить муниципальные власти их основных полномочий в вопросах, касающихся нищенства; отныне магистраты каждого из округов будут назначать во всех приходах “надзирателей” за бедняками, а также управляющих работными домами; они изберут инспектора, чьи полномочия в области контроля и организации будут почти неограниченными. Но что самое главное, наряду с “workhouses” будут создаваться “poorhouses”, дома для бедняков, которые в действительности предназначаются для тех, кто сделался “неимущим по возрасту, по болезни либо увечью и неспособен собственным трудом обеспечить свое существование”. Здоровых же бедняков не будут направлять ни в эти, ни в работные дома; им следует как можно быстрее предоставить работу, отвечающую их силам и способностям; следует также убедиться, что проделанная работа должным образом оплачена. Деятельность Тюрго и Гилбертов Акт означают не конец изоляции, но расшатывание самых ее оснований. Обветшав от слишком долгого использования, она внезапно обнаружила свою ограниченность. Теперь уже известно, что она бессильна против безработицы, неспособна воздействовать на цены. Если и есть в ней какой-то смысл, то только потому, что она отчасти способна помочь неимущим, которые не в состоянии сами удовлетворить свои потребности. Но как экономическая структура она оказывается несостоятельной.
* * *
   Прежняя политика благотворительности и борьбы с безработицей подлежит пересмотру. Реформа назрела.
   Мало-помалу понятие нищеты очищается от морализаторских примесей. Кризисы явили всем тот лик безработицы, который уже никак нельзя было спутать с ликом лености; все увидели, как бедность и вынужденная праздность получили распространение в деревне — там, где прежде, по всеобщему убеждению, можно было наблюдать как раз самые непосредственные, самые чистые формы нравственной жизни; благодаря этому открылось, что нищету нельзя считать только прегрешением: “Попрошайничество есть плод нищеты, каковая, в свою очередь, есть результат неблагоприятных обстоятельств, складывающихся либо в земледелии, либо в мануфактурном производстве как из-за роста цен на продукты, так и из-за переизбытка населения и т. д.”65 Бедность превратилась в явление экономическое.
   Но явление это не случайно, с ним невозможно покончить раз и навсегда. Существует нищета неистребимая, та роковая бедность, которая до скончания века неизменно сопутствует любым формам общества, даже таким, где всех праздных людей удается занять делом: “В правильно устроенном государстве не должно быть бедняков, кроме тех, что рождаются в нищете либо впадают в нее по несчастной случайности”66. Это, так сказать, неотчуждаемый фонд нищеты: какова бы ни была ее причина, происхождение или несчастный случай, она отчасти неизбежна. Нужда представлялась настолько неотделимой от человеческого удела и от самой структуры общества, что долгое время никто не был способен представить себе государство без бедняков: понятие собственности, труда и нужды были взаимосвязаны в философской мысли вплоть до XIX в.
   Такая бедность необходима, ибо неуничтожима; но она необходима и потому, что делает возможным существование богатства. Класс нуждающихся благодаря своему труду и низкому уровню потребления позволяет нации в целом обогащаться, извлекать доход из полей, колоний и шахт, производить товары, пользующиеся спросом во всем мире; короче говоря, народ, не имеющий своих бедняков, всегда будет беден. Нужда становится обязательной принадлежностью любого государства. Она скрывает в себе самую тайную, но и самую реальную жизнь общества. Бедные — это фундамент и слава нации. Нищету их нельзя победить, но ей следует вознести хвалу и воздать по заслугам: “Я преследую лишь одну цель — привлечь частицу сего неусыпного внимания [внимания властей] к страждущей части народа… ей должно помогать во имя чести и процветания всякой империи, коей бедные повсюду служат прочнейшей опорой, ибо государь не может сохранять и приумножать владения свои, не поощряя роста населения, не способствуя земледелию, искусствам и торговле; бедные же суть необходимые двигатели тех великих сил, на коих зиждется подлинная мощь данного народа”67. Перед нами полная нравственная реабилитация бедняка, которая, на уровне более глубоком, свидетельствует о его экономической и социальной реинтеграции. При меркантилистском хозяйственном укладе бедняк, не будучи ни производителем, ни потребителем, не находил себе места: праздный, бродяга, безработный, он мог подлежать только изоляции, и эта мера делала его отверженным, стоящим как бы вне общества. С зарождением промышленности, испытывающей потребность в рабочих руках, он снова становится составной частью нации.
   Тем самым экономическая мысль подводит новое основание под понятие бедности. В христианской традиции только бедняк обладал реальным, конкретным и телесным бытием: он был всегда индивидуальным ликом нужды, символизировал собой явление Бога в богочеловеке. Изоляция отделила бедняка от общества, смешала с иными персонажами, окружила ореолом морального осуждения, но не лишила собственного лица. В XVIII в. обнаруживается, что “бедных как таковых” не существует, что они не являются конкретной и конечной реальностью и, называя их так, долгое время смешивали две разных, отличных по своей природе реальности.
   С одной стороны, существует бедность',уменьшение количества товаров и денег, экономическая ситуация, обусловленная состоянием торговли, сельского хозяйства, промышленности. С другой стороны, существует население:не пассивный элемент экономики, испытывающий на себе колебания богатства, но сила, имеющая непосредственное отношение ко всей экономической ситуации, участвующая в производстве богатств — ибо создает их или, во всяком случае, передает, перемещает и умножает именно человеческий труд. Понятие “бедняк” было довольно расплывчатым: в нем смешивалось то богатство, какое представляет собой сам человек, и то состояние нужды, которое считается извечно присущим человечеству. На самом же деле бедность и население соотносятся между собой прямо противоположным образом.
   В этом пункте сходятся физиократы и экономисты. Население само по себе есть одно из слагаемых богатства; больше того, оно — его надежный и неисчерпаемый источник. Для Кене и его учеников человек служит главной опосредующей силой между землей и богатством: “ Какова цена человеку, такова и земле,гласит весьма мудрая пословица. У никчемного человека никчемна и земля. С людьми земля, которой владеешь, стоит вдвое больше; землю можно раскорчевать; ее можно приобрести. Создать человека из земли подвластно одному лишь Богу, но сплошь и рядом мы видим, как, имея людей, можно стать обладателем земли либо по крайней мере ее продуктов, что одно и то же. Из этого следует, что первейшее из благ есть обладание людьми, а второе — обладание землей”68.