Житоров искоса полоснул каким-то дёрганно-вывихнутым взглядом:
   — Есть категория нелюдей, которым нет места в социалистическом государстве! Они не должны его законы использовать для прикрытия. Убийцы из белых, из кулаков, поджигатели кулацких восстаний... К этой категории применимы все целесообразные средства...
   “Ого, весомо!” — взыграла журналистская жилка у Юрия. Он был уверен “на семьдесят процентов” (оговорку всё же считал необходимой), что, по меркам высшего руководства, Житоров злоупотребляет должностной властью.
   “Подбросить в Белокаменной кому повыше — глядишь, и дед не вызволит...” — за стаканом вина он разжигал в себе возмущение садизмом Марата: “Разнуздался, субчик! Перерождаешься в палача”.
   Кстати, вот о чём бы написать рассказ! Воображение дарило сцены, которые, вне сомнений, потрясли бы читателя... Но к чему думать о том, что никогда не дозволят воплотить? Не полезнее ли решить вопрос: пойти на прогулку или позвать горничную, которая посматривала вполне обещающе?
   Рассудив, что гостиница без горничных не живёт, а проветриться — самое время, — он поспешил на улицу. Энергичным шагом, похожим на бег, шёл под высоким, в таявших облачках небом, и было приятно, что весенний свет нестерпим для глаз, а деревья скоро обымутся зеленоватым дымком.
   Отдавшись звучащей в нём легкомысленной мелодии чарльстона, Юрий завернул в библиотеку. Его всегда влекли хранилища книг, где можно рыться с шансом напасть на что-либо малоизвестное, но примечательное — стилем ли, постройкой ли вещи.
   На библиотеках страны сказывалась партийная забота об идейности, и Вакера заняло, что Есенин, которого пролетарская критика оярлычила как “реакционного религиозника”, присутствует на книжной полке. Только что на улице Юрий видел театральную афишу, свежеукрасившую тумбу. Объявлялось: по драматической поэме Сергея Есенина “Пугачёв” поставлен спектакль. Режиссёр — Марк Кацнельсон.
   Заметим, что первая попытка поставить “Пугачёва” относится к 1921 году, в котором поэма увидела свет. Мейерхольд задумывал сценически воплотить произведение в своём Театре РСФСР I — но всё так и окончилось проектом.


34


   Наутро, в воскресенье, Житоров позвонил в гостиницу и пригласил приятеля к себе домой. Жил в десяти минутах ходьбы. Встретил он Юрия, облачённый в белые вязаные подштанники и в футболку. Ткань обтягивала развитые округлые мышцы ног, скульптурный торс. Марат выглядел выспавшимся.
   — И у такого занятого начальства выдаются выходные! — располагающе улыбнулся гость. — Я свидетель редчайших минут.
   — Ничего смешного — в самом деле, замотан. И сегодня свободен только до восьми вечера, — слова эти были произнесены со снисходительным дружелюбием.
   Житоров занимал трёхкомнатную квартиру в доме, где обитали исключительно ответственные лица. Жена — спортсменка, инструктор ОСОВИАХИМа по управлению планёром, — не пожелав бросить работу, осталась в Москве. Супруги решили “пожить двумя домами” — учитывая, что Марат назначен в Оренбург не навечно.
   Вакер прошёл за другом в гостиную. Полы, недавно вымытые приходящей домработницей, поблескивали бурой, со свинцовым отливом краской, что не шла к весёленьким золотистым обоям. Не под стать им был и тёмно-коричневый — по виду неподъёмно-тяжёлый — диван, обитый толстой кожей. Кроме него, в комнате стояли два кресла в чехлах, голый полированный стол, пара стульев, сосновый буфет (точно такой, как в номере Вакера) и тумбочка с патефоном на ней.
   — Ну-у, мы на финише? Можно поздравить? — шаловливо и в то же время торжественно обратился гость к хозяину.
   По недовольному выражению догадался: поздравлять-то и не с чем. Тем не менее Житоров произнёс с апломбом:
   — В любую минуту мне могут позвонить, что признание есть! — встав перед усевшимся в кресло приятелем, брюзгливо добавил: — Сегодня пить не будем. Хватит! И-и... не знаю, чем тебя угощать...
   — Угостишь чем-нибудь! — неунывающе хохотнул Юрий.
   Хозяин, будто никакого гостя и нет, прилёг на диван, отстранённо развернул областную газету. Друг внутренне вознегодовал: “Смотри, как козырно держится, скотина!” Стало понятно — его пригласили из самодовольного, показного гостеприимства: “А то скажешь — ни разу в дом не позвал”.
   Он, однако, не пролил вскипевшей обиды, а, закинув ногу на ногу, задал тривиальный вопрос:
   — Что интересного пишут мои местные коллеги?
   — Да вот гляжу... производственные успехи, как обычно, растут... Ага, отмечается успех другого рода: самогоноварение из зерна изжито. Но из свёклы, картошки — продолжается... — пробегая взглядом столбцы, Марат подпустил саркастическую нотку: — Критика в адрес милиции, прокуратуры... куда смотрят органы на местах?
   Он уронил газету на пол:
   — Вот что я скажу. Какие ни будь у нас достижения, но и через сто лет самогонку будут гнать!
   — Интересное убеждение чекиста! — поддел Юрий и, забирая инициативу, “поднял уровень” разговора: — Я вчера перечитывал Есенина — он бы с тобой согласился. Но я не о самогонке, хотя он в ней знал толк. Его поэма “Пугачёв” — вещь, примечательная прозрачными строками... Между прочим, место действия — здешний край. Ты её давно читал? Помнишь начало — калмыки бегут из страны от террора власти?..
   Начальство, продолжил он пересказ, посылает казаков в погоню, но те — на стороне калмыков. Казаки и сами хотели бы уйти.
   Он процитировал по памяти:
   — “Если б наши избы были на колёсах, мы впрягли бы в них своих коней и гужом с солончаковых плёсов потянулись в золото степей...” — Читал дальше умело, напевно — о том, как кони, “длинно выгнув шеи, стадом чёрных лебедей по водам ржи” понесли бы казаков, “буйно хорошея, в новый край...”
   Житоров слушал без оживления, покровительственно похвалил:
   — Память тебе досталась хорошая.
   Друг, считавший свою память феноменальной, обдуманно развивал мысль о поэме:
   — Есенин начал писать “Пугачёва” в марте двадцать первого, когда вспыхнул Кронштадтский мятеж. На Тамбовщине пылало восстание...
   Он выдержал паузу и произнёс в волнении как бы грозного открытия:
   — В связи с этим создана антисоветская поэма! Воспето, по сути, крестьянское, казачье... кулацкое,— поправил он себя, — сопротивление центральной власти!
   Я тебе докажу... — проговорил приглушённо от страстности, с суровой глубиной напряжения. Его лицу сейчас нельзя было отказать в подкупающей выразительности. — Во времена Пугачёва, ты знаешь, столицей был Петербург, из Петербурга посылала Екатерина усмирителей. А в поэме, там, где казаки убивают Траубенберга и Тамбовцева, читаем: “Пусть знает, пусть слышит Москва — ... это только лишь первый раскат...”
   Он был сама доверительная встревоженность:
   — Ты понял,какое времяимеется в виду?
   Марат понял. Понял, но не дал это заметить. Мы же заметим относительно фамилии Траубенберг, что уже упоминалась в нашем рассказе. Жандармский офицер, который носил её, не придуман. Возможно, Есенин знал о нём и нашёл фамилию подходящей для поэмы. Или же мы имеем дело со случайным совпадением. Однако вернёмся к нашим героям.
   Житоров, скрывая, насколько он впечатлён важностью того, что слышит, сыронизировал в притворном легкомыслии:
   — Шьёшь покойнику агитацию — призыв к побегу за границу?
   “Индюк ты! — мстительно подумал Юрий. — Будь я в твоей должности — анализом и дедукцией уже вывел бы, кто прикончил отряд!” Его так и тянуло явить этой помпадурствующей посредственности, как он умеет добираться до сердцевины вещей.
   — Есенина хают, — сказал он, — за идеализацию старого крестьянского быта и тому подобное, но никто не сомневается, что он — патриот, что он влюблён в Русь. Так вот, этот русский народный, национальный поэт призывает массы обратиться к врагам России как к избавителям... Превозносит Азию, восхваляет монголов. Его Пугачёв упивается: “О Азия, Азия! Голубая страна ... как бурливо и гордо скачут там шерстожёлтые горные реки! ... Уж давно я, давно я скрывал тоску перебраться туда...”
   Юрий замер, всем видом побуждая друга внутренне заостриться, обратить себя в слух:
   — У Есенина Пугачёв заявляет, что необходимо влиться в чужеземные орды... — “чтоб разящими волнами их сверкающих скул стать к преддверьям России, как тень Тамерлана!” — с силой прочёл он.
   Глаза Житорова ворохнулись огоньком, точно сквозняк пронёсся над гаснущими углями. Полулёжа на диване в хищной подобранности, он смотрел на приятеля с въедистым ожиданием.
   Тот, как бы в беспомощности горестного недоумения, вымолвил:
   — Чудовищно! Другого слова не подберёшь... Поэт, — продолжил он и насмешливо и страдающе, — поэт, который рвался целовать русские берёзки, объяснялся в любви стогам на русском поле, восторгается — мужики осчастливлены нашествием орд: “Эй ты, люд честной да весёлый ... подружилась с твоими сёлами скуломордая татарва”.
   Гость угнетённо откинулся на спинку кресла и вновь подался вперёд с мучительным вопросом:
   — А?.. Ты дальше послушай, — проговорил гневно и процитировал: “Загляжусь я по ровной голи в синью стынущие луга, не берёзовая ль то Монголия? Не кибитки ль киргиз — стога?..”
   Вакер простёр руки к окну, словно приглашая посмотреть в него:
   — Он уже так и видит на месте РСФСР новое Батыево ханство!
   Замечая, как всё это действует на друга, сказал с нажимом язвительности и возмущения:
   — Пугачёв выдан сподвижниками из трусости, они купили себе жизнь. Они — предатели! Ну, а кто тот, кого подаёт нам Есенин под видом Пугачёва? Нарисованный крестьянским поэтом крестьянский вождь — призывает вражьи орды на свою родину!
   Житоров, знавший лишь есенинскую “Москву кабацкую”, подумал с невольным уважением: “Какие, однако, достались Юрке способности! В двадцатых-то никого не нашлось, кто бы нашим глаза открыл... Шлёпнули б Есенина как подкожную контру!”
   Он сказал укорчиво:
   — Стихи ещё когда написаны, а ты до сих пор молчал?
   Вакеру не хотелось признаться, что он раньше не читал “Пугачёва”. Он читал у Есенина многое, но не всё: поэт, казалось ему, опускается до “сермяжно-лапотной манеры”, а это “отдаёт комизмом”.
   — Ты же знаешь, — ответил он с извиняющейся уклончивостью, — я люблю Багрицкого, Светлова, Сельвинского... А на выводы, — произнёс твёрдо, с серьёзным лицом, — меня навели решения партии — о том, как опасна произвольная трактовка истории.
   Он говорил о постановлениях середины тридцатых, когда была отвергнута так называемая “школа Покровского” — за то, что прошлое страны рассматривалось лишь под углом зрения классовой борьбы, с позиций “экономического материализма”. Сталин нашёл, что упускаются сильнейшие средства воздействия, связанные с национальным чувством.
   Прежний подход был заклеймён как “вульгаризация истории и социологии”. Согласно новым принципам воспитания, делался упор на то, что любовь русских людей к родной земле со времён Ильи Муромца закономерно развилась в советский патриотизм. Татарское иго предоставляло возможность усиленно напоминать о священной ненависти народа к иноземным захватчикам.
   — Народ шёл и, если понадобится, пойдёт на любые жертвы, защищая отчизну... — произнеся ещё несколько подобных фраз привычно-гладким слогом, Вакер зловеще понизил голос: — Но отравителям хотелось бы иного... Мы воспитываем любовь и уважение к фигуре Пугачёва, а у него на уме якобы — разящие волны нашествия! Тень Тамерлана — желанный союзник.
   — Ставка на басмачество! В начале двадцатых хлопотно было с ним! — сказал Житоров с категоричностью, как бы выявив самую суть поэмы.
   Юрий кивнул и, словно в удовлетворении, встал с кресла. Открыв дверцу буфета, он обернулся к хозяину со словами:
   — Ты, безусловно, прав! Но кончилось ли на том? — запустив, не глядя, руку в буфет, выудил бутылку “зверобоя”.
   — А-аа... это... Шаликин как-то принёс, — пояснил Житоров, пряча нетерпение: что ещё поведает ему гостенёк?
   Тот задумчиво переложил бутылку из руки в руку и поставил на стол. Давеча хозяин, объявляя, что сегодня они пить не будут, непроизвольно отклонил взгляд к буфету: это не прошло незамеченным.


35


   Марат знал: приятель мнётся-мнётся, а расскажет всё, с чем пришёл, — и не желал, чтобы тот упивался своим значением. Не ясно ли, что Юрка пробует его выдержку, говоря с умиляюще-нахальной просительностью:
   — Я посмотрю на кухне?
   Он не отвечал, сохраняя холодное спокойствие. Гость принёс из кухни хлеб, электроплитку и найденную в шкафу банку говяжьей тушёнки. Предупреждая вероятное неудовольствие, произнёс многозначительно:
   — Ты уже всё понял, но я скажу... — подойдя к дивану, на котором боком полулежал друг, наклонился к нему: — В поэме — калмыки бегут со всем своим скотом в Китай. Представитель центральной власти обращается к казакам: “Нет, мы не можем, мы не можем, мы не можем допустить сей ущерб стране: Россия лишилась мяса и кожи, Россия лишилась лучших коней”.
   “Россия лишилась мяса и кожи... — впечаталось в мозг Житорова, — какая антисоветская подначка!”
   — Ну? — срываясь, поторопил резко и хмуро.
   Юрий передвинул на столе электроплитку, поискал взглядом розетку.
   — И что услышал представитель Москвы? — проговорил вкрадчиво, косясь на Марата. — Что ответили казаки о калмыцком народе? — Вакер продекламировал: — “Он ушёл, этот смуглый монголец, дай же Бог ему добрый путь. Хорошо, что от наших околиц он без боли сумел повернуть”.
   Хозяин, всё ещё стараясь выглядеть непроницаемым, показал, что ему не надо разжёвывать:
   — Национальной интеллигенции адресовано — башкирам, татарам. Подливается масло в их мечту — о расчленении страны.
   — Провокация, — в тон ему договорил гость и достал из буфета, в котором рюмок не оказалось, чайные чашки.
   Он вынул из кармана пиджака складной нож, оснащённый для походов, откупорил бутылку, затем вскрыл и поставил на электроплитку банку с тушёнкой. Распространился соблазнительный аромат разогреваемого говяжьего отвара с пряностями.
   — Мне не наливай! — Житоров махнул рукой слева направо, будто отсёк что-то.
   — А я и не наливаю, — приятель наполнил свою чашку настоянной на траве зверобой водкой, отломил ломтик хлеба и опустил в банку с тушёнкой, напитывая его бульонцем: — Пробовал так — корочку с соусом?
   Марат глянул с небрежным любопытством, ноздри его дрогнули. Поддавшись, протянул руку к буханке, чтобы тоже отломить хлеба, но друг остановил:
   — Вот же готовенький... — подцепил лезвием разбухший ломтик и так, словно сам с удовольствием съел его и сейчас облизнётся, сказал: — Из поэмы у вас в театре спектакль сделали.
   Глаза Марата засветились такой впивающейся остротой, что показались заворожёнными чем-то сладостным. Юрий поднёс к его губам свою чашку, говоря:
   — Как произнесут со сцены: “Россия лишилась мяса и кожи...”
   “Произнесут! — ухватил Житоров, в оторопи отхлёбывая из чашки. — А если б ужепроизнесли?” Внутри черепа будто ворочалось что-то твёрдое невероятной тяжести. Едва не сорвалась с языка фамилия сотрудника, который контролировал культуру в крае. “У-ууу, Ершков, дармоед подлый! Попью я из тебя крови...”
   Юрий, захваченно-участливо, словно лекарство больному, налил водку во вторую чашку.
   — Да дай заесть! — взвинченно и грубо бросил Марат.
   Приятель доставил к его рту кусок мяса на лезвии, при этом не уронив ни капли сока. Прожёвывая, хозяин спросил как бы между прочим:
   — Когда премьера?
   — Завтра.
   В мысли, что с мерами он не запоздает, Житоров приказал смягчённо-барственно:
   — Слетай за вилками, что ли.
   Когда Юрий вернулся из кухни, оба дружно налегли на выпивку и тушёнку. Безвыразительно, точно отпуская замечание о чём-то будничном, Вакер сказал:
   — Представителя Москвы, Траубенберга, и второго... их убили, совсем как... — он замолчал, цепко глянув в глаза приятелю, чьё мускулистое лицо сжалось от глубинного озноба, вызванного прикосновением к застарело-болезненному узлу.
   “Тешится! — отравленно думал Житоров. — А как же — вон что раскрыл!.. Параллели тебе, сравнения... Демонстрирует себя!”
   Подхватив вилкой порцию тушёнки, Марат закапал стол жиром:
   — А ведь хотел бы, чтоб условия изменились, а? — он вдруг расхохотался полнокровно и добродушно.
   Рассмеялся и Вакер.
   — Какие, ха-ха-ха... условия? — сказал беспечно, словно едва справляясь со смехом, а на деле усиленно скрывая насторожённость.
   — Ну, чтобы стало возможным поафишировать себя в печати, а не только здесь, передо мной... Разобрать поэму, показать всем, как умно ты до того и до сего дошёл...
   Душа у Юрия остро затомилась. Друг оказался так близок к истине! Хотя, если глядеть трезво, сопоставляя с минусами все выгоды его, Вакера, положения...
   — Ты меня подозреваешь в антисоветчине? — он постарался передать клокотание еле сдерживаемой обиды.
   Высказанное, казалось, возбудило в хозяине угрюмую радость.
   — Если б подозревал — то неужели сидел бы тут с тобой и пил? — произнёс он с удивлением и приподнятостью.
   — Наверно, нет, — гость счёл нужным это сказать, убеждённый, что подозрения и не только они никак не противоречат задушевности совместной выпивки. “Гадюка!” — было самым мягким из слов, которыми он мысленно одаривал друга.
   — Пей, — мирно пригласил тот и, когда чашки опустели, продолжил растроганно-успокаивающе: — Мне ли не знать твою преданность советской власти? Если бы не она, — заметил он несколько суше, — кто бы ты был? Какой-нибудь судебный репортёришка, писака третьего разбора. Впереди тебя были бы многие-многие — те, кто сбежал за границу, и те, кого мы вытурили, пересажали, перешлёпали... — лицо Житорова дышало сладкой живостью. — А в литературе что тебя бы ждало? Ты ж не Есенин, хо-хо-хо... — заключил он жёстким дробным хохотком. — Ну о чём ты написал бы роман? О трудной судьбе обрусевшего немчика, сына захолустного фельдшера? Ой, как кинулись бы покупать эту книгу! — опьяневший друг, откровенно паясничая, захлопал в ладоши.
   Потом стал нахмуренно-серьёзным:
   — Тему для романа, положение — в награду зароман по теме— тебе может дать только наше государство, и ты это знаешь.
   Марат опять не дал промаха, и, хотя на сей раз это успокаивало Юрия, а не пугало, всё равно было неприятно. Убрав со стола руки и сидя с видом чинным и оскорблённым, он высказал с прорывающейся злобой:
   — Говоришь со мной, как с кем-то... кто со стороны прилип! Я с девятнадцати лет — коммунист, я — сын коммуниста!
   Житоров смотрел с ледяной весёлостью:
   — Что ещё у тебя новенького? Коли уж я подзабыл — кто ты и с какого года? — назидательно подняв указательный палец, сказал с безоговорочной требовательностью, как подчинённому: — Романа я от тебя жду и яркого! Чтобы героизм воспевался с максимальным накалом!
   Вакер оценил удачный миг и с охотой отыгрался:
   — Самого основного факта, ради которого я, по твоему вызову, приехал, — выговорил елейным голосом, — ты что-то не можешь мне представить.
   Друг протрезвел от ярости, череп болезненно распирало: “Ишь, ехидная сволочь!” Готовый хлынуть мат сдержал редкостным волевым нажимом — дабы приятель не торжествовал, как метко и глубоко воткнул булавку.
   — А на тебя я не трачу время? — рука хозяина простёрлась над столом, растопыренные пальцы мелко подрагивали. — Не говорил я тебе — сегодня не пьём?! Над тобой же сжалился — и... благодар-рр-ность получаю!
   Юрий, как бы в приступе стыдливой тоски, понурил голову.
   — Умолкаю, умолкаю, умолкаю... — проговорил с раскаянием.
   — Водочка тебя утопит, — со злым наслаждением предсказал Житоров. — Ну, по последней — и я в управление, чтобы из-за тебя день не терять!
   Простившись с гостем, он сквозь дверь послушал, как удаляются его шаги, и устремился к телефонному аппарату.
* * *
   Житоров лёг ничком на диван, прижал к его прохладной коже лицо, осыпанное жаром азарта. Возбуждённый ум подсказывал, что услышанное от Вакера надо оформить как собственные анализ и выводы. И направить не только непосредственному начальству, но и деду. Тот может — подвернись какой-нибудь вопрос, касающийся литературы, — пристегнуть к нему докладную внука, и она попадёт к Сталину...
   О, был бы фарт, окажись, что не только в оренбургском, но и в других театрах — в самой Москве! — ставят спектакли по поэме “Пугачёв”! Тут уж Сталин оценит чекиста, который просигналил, когда все остальные деловито моргали...
   У Марата намечалось свидание вечером. Девушкой в своё время обеспечил Шаликин, обладавший не только страстишкой, но и умением отметиться. Наедине, с тем тактом, который внушает уважение к делу и к пристойности, показал фотокарточку из служебной папки: “Новый секретный сотрудник. Хорошо бы вам самим с ней побеседовать...” Квартира, предназначенная для уединённой передачи сведений, скромно помогла знакомству. Студентка мединститута не стала ценным источником информации, но в ином проявила себя вполне достойно.
   Однако у Житорова выветрилось желание убедиться в этом в очередной раз: ревниво звало дело. Он вызвал автомашину и скоро был у себя в управлении. Девушка, отперев заветным ключом квартиру, никого в ней не застанет. Зазвонит телефон, и она услышит: встреча откладывается. Падёт ли на её лицо тень?
   Марату было мало убеждения, что он нравится женщинам и весьма. Он хотел, чтобы каждая переспавшая с ним только о нём и думала, безраздельно покорённая. Реальность же не уставала иронизировать. “Отдавалась мне так самозабвенно! А через два дня — с недоноском...” — узнавая об одной, другой, третьей, он беспомощно перекипал неистовством.
   Он не женился на неотразимой девушке, которую отбил у Вакера, ибо воспалённо-трепещущее “я” не выдерживало терзания: рано или поздно такая породистая, изысканная красотка изменит ему, мужу, и он не сможет жить, не убив её и того недоноска... Судьба будет скомкана.
   Остановил выбор на девице, влюблённой в планёры: в свои двадцать три она и впрямь оказалась девицей. Работавшие с нею мужчины давно привыкли, что ухаживаний она “не понимает”, и видели в ней товарищески-симпатичное бесполое существо.
   После его женитьбы оставленная красавица вышла замуж за сравнительно молодого отличаемого руководством работника внешторга. Марат возобновил с нею близость. Ревнуя её к мужу, черпал своеобразное утешение в том, что не ему изменяют, а с ним, не он унижен, а наоборот. Он захлёбывался в омуте душевных искажений, пока не приспел отъезд из столицы в Оренбург.


36


   Вакер, в отличие от друга, не мучился тем, что приятная ему женщина может оказаться благосклонной к кому-то ещё. Он ценил упоительность мига самого по себе, безотносительно к прошлому и к грядущему.
   С завидным мужеством Юрий преодолел путь, изобиловавший терниями, и сделался мужем прославленной молодой поэтессы, чей отец, литературный критик, носил военную форму, демонстрируя воинствующую идейность. Он возглавлял журнал, который, насаждая пролетарскую культуру, с избирательностью особого рода указывал на сорняки и рьяно призывал к прополке.
   Вакер со стойко приветливой миной выносил угловатость сердитого человека, подкатываясь к дочери, воздавая в печати хвалу её стихам. Однажды в доме отдыха железнодорожников, на вечере после её выступления, он отменно танцевал с нею официально осуждаемый шимми, и потом в отведённой ей комнате оба разделили бурный наплыв радости.
   Однако чувственная дочь твердокаменного марксиста вовсе не собиралась выделять Юрия из среды своих спутников. Это не загнало его в плен смущению. Обуздывая внутреннюю дрожь, он зимой отчаянно тратился на цветы и с букетом дожидался возлюбленную у подъезда её дома, зная, что к себе она вернётся не одна. В конце концов, взглядывая на него, она стала как-то задумываться — чем дальше, тем теплее. С неуклонностью укореняющейся привычки это привело к тому, что был зарегистрирован брак.
   Когда появился сын, радость Юрия не была трескучей, но и известного рода сомнения докучали не слишком. Болезненный ребёнок в двухлетнем возрасте умер от инфлуэнцы. Минула ещё пара лет: кремлёвский хозяин, давно замечавший, что ретивые сторожа на литературном подворье стучат в колотушку больше себе в интерес, чем из радения о хозяйском добре, вызвал приказчиков. Служителя идеи, что назначил себя председателем литревкома, свели с поста. Известие грянуло утром, а в полдень — работники загса не успели уйти на обед — Вакер уже подал на развод, процедуру которого в то время не отягощали сложности.
* * *
   Итак он был свободен и обогащён опытом, мужчина, который мартовским вечером направлялся в театр — подхлёстываемый охоткой попробовать, что за блюдо приготовил товарищ Кацнельсон? Будут ли в спектакле те соль и перец, коими Есенин сдобрил своего “Пугачёва”?
   Солнце зашло за городские крыши, и в той стороне, меж окрашенных в шафран облачков, непередаваемо утончённо сияло зеленоватое, политое косым светом небо. Юрий шёл через сад и с удовольствием обонял чуть внятный аромат набухших соком кленовых почек, погружаясь в лирические воспоминания о том, как Марата встряхнула и распалила его, Вакера, расшифровка поэмы...
   Две встретившиеся девушки взглянули на него сбоку, он полуобернулся — ещё немного, и мы имели бы случай рассказать о прелюдии к некой пьеске. Но девушки уронили смешок и вольно убыстрили лёгкий шаг.