— Немцы-колонисты не могли пожаловаться на неуважение царской власти, — вставил Прокл Петрович; он и зять чаёвничали вдвоём. — Колонистов у нас — два миллиона, а полтора века назад не было и десятка тысяч. Скажешь — это не колонизация? Ну тогда скажи: возможен в России такой порядок, когда русская деревня получила бы те права, те условия жизни,которые имело у нас немецкое село?
   Лабинцов помешал в стакане резной посеребрённой ложечкой и отхлебнул чаю:
   — Ты так и видишь национальные пристрастия! Это держит тебя в плену. Как же, однако, быть с тем, что царь не воздержался от войны с Германией?
   Байбарин кивнул, как кивал на его доводы зять:
   — Войны бывали и между германскими государствами и не столь уж давно. Внутрисемейная борьба за главенство! И к этой большой войне, не сомневаюсь, подтолкнули семейные счёты, но здесь надо ещё покопаться... Как бы то ни было, они свою роль сыграли, но главным явилось другое. Царь почёл выгодным подыграть национальному чувству в обществе.
   Хорунжий поднёс к губам стакан чая, с выражением внимательности сделал глоток и причмокнул, словно от необыкновенного удовольствия:
   — Почему наша образованная и полуобразованная публика — от профессоров и думских ораторов до школьных учителей и почтовых служащих — так воспылала противогерманским возмущением? Где был её патриотизм в войну с Японией? Питерские студенты, по случаю японских побед, даже поздравление отправили микадо... Зато уж с Германией — брать Берлин и никаких! В Питере, в Москве беккеровские рояли выбрасывали из магазинов со второго этажа! Сторожа-старика, что в германском посольстве был оставлен, забили дубинками, о чём газеты сообщили с гордостью.
   Ты же сам наблюдал это, — продолжал Прокл Петрович, лишая зятя повода для несогласия. — Патриоты, куда ни глянь, клокотали яростью, как горшки в печи. А допрежь того: как приветствовалось сближение с Францией — Германии в пику? Те же французы и англичане Севастополь у нас забирали, и об этой их славе напоминает в Париже Севастопольский бульвар. Наполеон Москву навестил — а когда к нам вторгались немцы? Последняя война с ними была при Елизавете — да и то далековато от русских земель.
   Хорунжий взыскующе взирал на Лабинцова:
   — Как и откуда оно произрастало — стойкое озлобление на немцев? Чем Германия уедала Россию да так, что ни одна страна, считая и побившую нас Японию, не вызывала эдакого бурления страстей?..
   Умолкнув на миг, Байбарин проговорил с печальной укоризной:
   — Разве же не понятно, разве не очевидно, что Германия расплачивалась за наших, за российских немцев? Они из поколения в поколение говорили в сёлах только на своём языке — германские собственники нашей земли, жители германских оазисов. Они гордились своими колбасами и ветчиной, пивом и тминной водкой, открыто кичились перед русскими тем, что они — немцы. Как же было не оскорбиться русскому национальному чувству? Возмущение обратилось на Германию, откуда текли и текли к нам её ухватистые детки...
   В силу этого, считал хорунжий, укрепилось представление о Германии как о вселенском Зле, распространилась убеждённость в роковой немецкой угрозе, в том, что Германия готовится подмять Россию, уже разведанную, облюбованную и обжитую немцами. Прокл Петрович присовокупил: общий настрой обостряло застарелое негодование из-за того, что немцы особенно отличаемы в армии и на флоте.
   Русские генералы и честолюбивые, стремившиеся к власти деятели Думы понимали: война с Германией окажется дорогой в западню для монарха голштинской династии. Вот что делало эту войну Великой необходимостью!
   Царь, при поощрительном воодушевлении близких ему лиц, не менее умных, чем он, решил, что блестяще выиграет, неопровержимо доказав свой русский патриотизм, — ежели поплывёт на волне. И поплыл — словно щука в плетёный вентерь. В февральские часы он оказался один перед тем, чем сделался выпущенный из бутылки джинн: ненависть к немцам. Царю предложили: или отречение, или будет обнародовано, что он — фон Гольштейн-Готторп. В этом случае генералы-русаки арестовали бы и его, и немцев свиты... (25)
   Слушая тестя, Семён Кириллович думал: “Одно втемяшилось колом, и всё остальное на привязи, от кола — никуда”.
   — Ты себе же противоречишь, — сказал он устало. — Войну прежде осуждал и теперь ура-патриотизм выбранил, кажется, — а с тем и оправдал.
   Прокл Петрович, осерчав, помотал головой:
   — Я не оправдываю войну! Я объясняю, что к ней вёл всё тот же обман с династией! Если бы не он, народ знал бы — виноваты не Германия и даже не наши российские немцы. Не будь веры в то, что на престоле — русский царь-батюшка, россияне давно бы поднялись на борьбу против коронованных иноземцев.
   Семён Кириллович, внушительно отчеканивая слова, произнёс:
   — Сегодня страну раздирает классовая борьба.
   — До неё бы не дошло, да и не совсем она — классовая... к Февралю привела национально-освободительная борьба!— настырно продолжил своё тесть, но скоро оба обескураженно присмирели.
   То, что творилось сегодня, слухами затеребило нервы до той степени, когда ничего так не хочется, как сделать действительность сном. Вокруг из края в край разливалась плотоядная непримиримость проклятия. Бои становились кровопролитнее, картина — страшнее и страшнее...
   Красные предприняли из Оренбурга карательный набег на станицы повстанцев, но оказались отброшены назад в город. Уходя, они дотла сожгли станицу Павловскую.
   Чехословацкий корпус, чьи эшелоны занимали огромную протяжённость Самаро-Златоустовской и Сибирской железных дорог, восстал против красных, захватил Самару, Уфу, Челябинск, другие города, и это поддержало повстанцев Оренбургского края. Главное командование чехословаков расквартировалось в Самаре, здесь же организовался противобольшевицкий Комитет членов Учредительного Собрания, и казакам были посланы оружие, боеприпасы. Противнику приходилось теперь уходить в оборону, но отбивался он упорно, располагая броневиками, которых казаки не имели. Красные превосходили их и количеством пулемётов, пушек.
   Атаман Дутов, с небольшими силами державшийся против Советов в Тургайской степи, начал наступление на Оренбург. Станицы встречали его хлебом-солью, а то и крестным ходом, служились благодарственные молебны, войско его росло. Большевики двинули ему навстречу по Орской железной дороге отряд с бронепоездом. Дутов лично руководил боем: под огнём с бронеплощадок атаки казаков захлёбывались, но в конце концов бронепоезд получил повреждения, и после новой атаки, стоившей жизни десяткам лучших дутовских партизан, красные откатились и с гораздо большими потерями.
   В эти июньские дни Баймакский отряд в составе одной из большевицких частей оборонялся на недальнем расстоянии от посёлка, а в нём тем временем подумывали: что станется, коли придут казаки? В любой час могли нахлынуть и башкиры, которые, надо полагать, не забыли дела с делегацией.
   Сосущая неопределённость отозвалась в доме Лабинцовых побуждением, навеянным тем, что инженер услышал от знакомых. Красные ли, белые — сказали ему — нынче все расстреливают за хранение оружия. Семён Кириллович дорожил привезённым из Германии нарезным ружьём, искусно украшенным гравировкой с надписью готическими буквами “Stuzer”. В его магазине помещались четыре патрона, столь мощных, что одной пули было довольно, чтобы свалить на месте слона. Имелась ещё двустволка, почему Лабинцов уверенно причислял себя к охотникам, хотя, подстрелив в молодости зайца и увидев, как стекленеют его глаза, ни разу более на охоту не собрался.
   — Я думаю кое-что надёжно спрятать... ты понимаешь — что... — с видом взволнованной осторожности сообщил он тестю. — Где было бы лучше: на чердаке? в подвале?
   Вопрос не касался теории, и совет старика стоил внимания.
   — В доме — ни в коем случае! — отрезал хорунжий.
   Наступала ночь, которая, судя по облачности, не обещала ни звёзд, ни луны. Мужчины приготовились к делу, взяли нужное и через заднюю дверь вышли в сад, густой и немалый. Из его глубины потягивало прохладой и моментально нанесло комарья.
   Решив обойтись из предосторожности без фонаря, двое с ношей, посвечивая себе зажигалкой, направились по дорожке к укромной, среди ветвистых акаций, беседке. Комары с писком влипались в кожу. Отмахиваясь, тесть и зять отодрали несколько досок в полу и спрятали обёрнутые промасленной ветошью ружья, пистолет Лабинцова, спасший ему жизнь, револьвер хорунжего, коробки с патронами. Вернув доски на место, гвоздей не забили.
   — Вдруг перепрятывать? Так чтоб не возиться, — предусмотрел Прокл Петрович.
   Зять потоптался в каком-то рассеянном удовлетворении, а потом тоскливо сказал: будь у них подлинная действенная местная власть — не пришлось бы красться в ночи.
   — Ведь какая сила рядом и вокруг! Но она не осознала себя силой...
   Он жаловался на “отсталое”, на “серое”, что “до обидного мешает и должно уйти”, высказывал уверенность, что “свинец всё-таки расплавится...” Имел в виду “скованность”, которая не даёт сознанию заводского люда воспринять, что классовые интересы “не мыслятся вне таких вечных понятий, как честность, уважение к истине, братолюбие”.
   — Я чувствую, меня пока слушают предвзято, будто я говорю умозрительную отсебятину... Хотя я стремлюсь донести то, что выработал цвет человечества.
   — Ты только дуешь на зудящее, а большевики энергично почёсывают, где у народа зудит, и даже когда расчёсы до крови — люди испытывают нечто болезненно-сладострастное, вовлекаются всё более, — прибегнул к образности Прокл Петрович. — Людей развращают скопившиеся уродливые искажения. Но душа народа выправится, если ему будет открыта истина...
   — О немецкой власти? — безысходно заскучал Лабинцов.
   Хорунжий не сбился:
   — Истина, что россияне как жили в обмане, будто цари у них — свои, Романовы, — так и теперь не знают сути о большевицкой верхушке. Кто он доподлинно — этот Ленин?.. — Байбарин в темноте смотрел в лицо зятю: — Господствующий Центр останется притоном обмана — пока не выйдет на свет история последних полутора веков.
* * *



47


   День-два спустя у Лабинцовых обедал заезжий деятель союза кооператоров. В разгул войны с её голодом, мором, расстрелами и всеобщей ломкой, кооперация и то, что ею называлось, охватывало страну, расчленённую и гиблую, неуничтожимой жизнеспособной сетью. Фронты фронтами, а союзы кооператоров, связанные не только с красными и с белыми, но и с заграницей, обеспечивали движение товаров, и там, где ежедневно разрушались великие ценности, ежечасно росли доходы.
   Гость наведался в посёлок, привлечённый возможностями, какие сулило кустарное производство котелков, зажигалок, пуговиц, проволоки и других изделий из меди. Он возбудил у руководства Баймака завистливое любопытство своими брюками: белыми в серую, с крапинкой, клеточку. Нестарый человек, собранный и общительный, с начёсанными на лысину чёрными волосами поведал Лабинцову, деликатно приглушая голос, что слышал о нём превосходные отзывы и хотел бы засвидетельствовать готовность к сотрудничеству. Инженер ответил радушным приглашением.
   В доме гость, прежде всего, восхитился дочерьми хозяина и с улыбкой обратился к бонне: они, несомненно, очень способные и некапризные девочки. Молодая женщина подтвердила это, глядя на него с приятной живостью, как если бы он сказал ей удачный комплимент.
   Девочки пошли развлечь бабушку, которая пока так и не оправилась после пережитых мытарств, и ей был прописан постельный режим. Приглашённая к столу бонна появилась со слегка подкрашенными глазами.
   Кооператор, завязывая с инженером деловой разговор, стал рассказывать, какой товар на чёрном рынке “рвут с руками”.
   — Ну, сахарин в таблетках, понятно — нарасхват. Иголки, нитки, обувные подмётки... А ещё на что, вы бы думали, огромный спрос? Не догадаетесь. На замочки к кошелькам!
   Это показалось, в самом деле, странным.
   — Чтобы теперь — кошельки и непременно с замочком... — выговорил гость насмешливо и задумчиво. — Забирают-то их, на замочки не глядя: была бы пухлость.
   Вернулись к кустарным промыслам в посёлке, и кооператор предупредил:
   — Без связей с губвластью товара не вывезти. От вас я прямо в Оренбург.
   Лабинцов понурился и заметил вскользь:
   — Разоряют взятками?
   — Ваши слова — не мои! — гость холодно рассмеялся. Затем как бы ушёл в отвлечённые рассуждения: — Общество, где не будет собственности, должны строить люди практические. И наши марксисты, чуть что до капитальца — замечательно скрупулёзные практики. Знают и толк, и вкус.
   — Обогащаются? — мрачно сказал Лабинцов. — А как же быть с идейностью?
   Гость, остановивший на нём взгляд, очевидно, не так понял:
   — С идейными — что?.. Был, знаете, в Оренбурге кооператив: выздоравливающие раненые создали, для прокормления. И отказываются... смазывать... наотрез! Приходят от них в ЧК: оградите! по идее-принципу взяток не даём! “Взяток? — их спрашивают. — А кто требует? Посидите — выясним”. — Рассказчик принял мину добродушно-досадливого осуждения: — Выясняли недолго... Провели в дворик внутренний — и к Богу.
   — Прошу прощения, — начал Семён Кириллович каким-то странно-увещевательным тоном, — но я не верю, что просто так и расстреляли. Наверняка кооператив оказался не без греха, открылось что-то дурнопахнущее...
   Гость тотчас заявил: он совершенно так же считает! — и стал хвалить чекистов за решительные меры против мешочников.
   Ночевал он у Лабинцовых, а наутро поспешил в Совет: после полудня уезжал. Перед хозяевами предстала бонна — в вуальке, по-дорожному одетая — стянула с руки перчатку и, комкая её, попросила расчёт.
   — Это необходимо! Я еду вместе... с Лукьяном Ильичом, — назвала она имя кооператора.
   Происшествие соответствовало пестроте и изменчивости обстановки, когда ретиво теснили впечатления и одно сбивалось другим.
   Вскоре, было перед ужином, от прислуги, выходившей к огороднику за редиской, женщины обстоятельной и толковой, стало известно: в посёлке — комиссары.
   — Снова, значит, за золотом! Сейчас они у предрика на дому.
   Семён Кириллович занимался с дочерьми математикой: услышав через неплотно прикрытую дверь, вышел из детской. В коридоре уже стоял хорунжий, который выразительно посмотрел на зятя, как бы говоря: “Памятливые люди, а?” Тот отвёл глаза, словно замыкаясь на чём-то сложном, понятном лишь ему.
   Он ждал — вот-вот позовут в заводоуправление... Сели ужинать, и было видно — Семён Кириллович не замечает, что ест: овсянку ли, селёдку, оладьи... Лицо трогала неопределённая, какая-то бессознательная улыбка, он переставал жевать, уголки рта приподнимались, точно человека тянуло зевнуть. Варвара Тихоновна, которой сегодня полегчало и она вышла в столовую, взглянула на него раз-другой и не сдержала дрожь руки — разлила чай с молоком.
   Ночь подползала к окнам с ленцой; зажгли висячую лампу. Мужчины направились было в кабинет хозяина, но тут донеслось: в калитку входят люди.


48


   Лабинцов щёлкнул пальцами, будто вспомнив, что нужная ему вещь находится в гостиной, и прошёл туда; тесть последовал за ним.
   Опередив прислугу, которая хотела доложить, в комнате оказалась группа людей. Трое, с винтовками на ремне, в одинаковых солдатских шароварах из бязи, были, очевидно, рядовыми красноармейцами. В других фигурах хорунжий признал начальство.
   Мужчина, в чьём выражении сквозила некоторая манерность, взял руку Лабинцова и, пожимая её обеими руками, глядя ему в глаза с какой-то заискивающей пытливостью, сказал:
   — Принимайте по неотложному заданию...
   Прокл Петрович подумал, что это — не кто иной, как тот самый предрика, чьё присутствие неизменно отмечало рассказы зятя. Зять между тем сказал проворному мужчине “здравствуйте” и повторил остальным.
   — По заданию, говорите? Чьему? — спрашивал он пришельца без видимой приязни.
   — Товарищи выполняют, — тот обернулся к двоим подошедшим.
   Первый походил на сельского ухаря в недавнем прошлом, его легко было представить с баяном. Поношенное лицо, крупные губы напоминали как о поцелуях, так и о полной стопке, но сейчас человек хранил в облике холодную уравновешенность, за чем угадывались уважение и охота к службе. На нём хорошо сидел китель со споротыми погонами, линяло-зелёный, — вне сомнений, с чужого плеча. Второй комиссар, в пиджачной паре с выпущенным воротом рубахи, выглядел моложе; карман пиджака оттопыривал револьвер. Человек этот вошёл в комнату с застывшей высокомерно-язвительной полуулыбкой, будто непоколебимо зная, что ему встретятся лишь подвохи, лишь бесполезные попытки обмануть его.
   Старший встал перед инженером:
   — Предъявите всё золото, какое в доме.
   Лабинцов чуть наклонил вперёд голову:
   — То есть?
   Комиссар молчал в пристально-враждебном ожидании, и Лабинцов, озабоченно достав из кармана носовой платок, обмахнул лицо стеснённо-округлым движением:
   — Украшения жены? кольца? У меня — хронометр позолоченный...
   Один из красноармейцев заговорил от двери:
   — Ничего вашего не возьмут, Семён Кириллыч! Но пусть увидят, что у вас нет другого.
   — Другого?! — воскликнул инженер, обратив гневное изумление на комиссара; затем повернулся к предрика: — Меня подозревают в... в присвоении?..
   Чекист, что помоложе, окликнул сбоку:
   — Добровольно не сдадите — вам же хуже!
   — Да что за дичь! — Лабинцов взглядывал на одного-второго, третьего, говоря с суетливо-повышенной интонацией: будь он “то, с чем его путают”, так “с самого начала поступал бы иначе”, он “мог вообще не открывать рабочим о золоте...”
   — Вилять умеете! — похвалил, подтрунивая, молодой; в лице читалось: “Кто ж из вас признается, пока не припечёшь? Удивил!”
   Старший сказал, что они приступают к обыску...
   Семён Кириллович казался больным, сейчас вставшим с постели: сухой нехороший румянец, шевелюра завидной гущины в беспорядке.
   — Местная власть приняла ответственность? — спросил он председателя затравленно и угрожающе.
   — Не из чего беспокоиться. Почему же я здесь? — сказав и отвернувшись, предрика шагнул к Байбарину, стоявшему в безмолвии: — Вы будете тесть Семёна Кирилловича?
   Хорунжий, ощущая в себе и знобкое и горячащее, ответил:
   — Абсолютно так!
   — А ведь мы только это и знаем... — сказал председатель с подозрением и как бы сожалея, что вынужден подозревать, — только это. Нашего гражданина, — полуобернулся он к инженеру, — мы знаем досконально. А вас — совсем нет. Вы можете быть из бежавших помещиков.
   Тоску, остро трепавшую Байбарина, перебивал зуд риска.
   — Я принесу документы, которые всё категорически удостоверят, — сказал он, подаваясь ощупью в неизвестность: с надеждой отдалиться от известного другим и определяемого ими.
   В это время Лабинцов воскликнул, адресуя душе местного актива:
   — Завтра весь Баймак возмутится вашим произволом и пресмыкательством перед... — он оборвал фразу.
   — Никакого вопроса не будет, и вы сами заберёте ваши слова обратно, — предрика так весь и отдался вниманию к Семёну Кирилловичу. — Если ничего не найдут, а мы за то поручились, — что же за неприятность? — разливался тёплый и рассудительный голос. — Вы так беспокоитесь, как будто что-то есть...
   — Что вы сказали?!
   — Пистолет не вздумайте вынуть, — произнёс предрика уже другим тоном, — сразу будет точка!
   Инженер захлебнулся вздохом.
   — Вы ворвались в мой дом, как... а я безоружен! — он порывисто, будто предлагая обыскать его, раскинул руки, но смутился и опустил.
   Старший из комиссаров велел красноармейцам:
   — Мебель сдвинуть!
   Прокл Петрович пошёл тихим шагом к двери в столовую, меж тем как впечатления, мысли в убыстрённом темпе выявляли ожидающее. Выходя, оглянулся: предрика и комиссар в пиджачной паре стояли поодаль от Лабинцова, а он, опустив голову, уставил взгляд в пол, словно усиливаясь высмотреть букашку между дощечками паркета.


49


   За дверью хорунжий натолкнулся на Анну, снедаемую тревогой. Зашептав ей: — Где дети? Все будьте у матери! — обнял и прошёл с нею в комнату Варвары Тихоновны. Та лежала на кровати; лицо в свете несильной керосиновой лампы было желтоватым, как картофель. Она сжала отечно-пухлыми пальцами чётки, и её приподняло на подушках — немощь не дала броситься к мужу:
   — Что им нужно?
   — Потише, мать! Страшного нет.
   Дочь заглядывала ему в глаза:
   — Будут обыскивать? Оскорблять? Семён не вынесет!..
   Он обратился к внучкам, что жались к кровати бабушки:
   — Никуда не выходите, умницы! Мама с вами.
   Анна схватила его за руку:
   — Папа, у нас есть деньги! Дать им?
   Он вытер ладонью наплывшую на брови испарину:
   — Ничего не делайте! Ждите! Я найду помощь... — взгляд был странный, как бы рассеянный не к моменту, с упрятанностью в себя.
   Анна не понимала: “Помощь в чужом ему посёлке?” Но растерянно послушалась. Он, выйдя, бесшумно притворил за собой дверь и шёпотом попросил прислугу, чтобы дала ему нож для разделки мяса и выпустила через кухню в сад.
   Из окон гостиной сквозь лёгкие летние шторы сеялся в темноту свет, и листва деревьев недвижно дымилась в нём, словно осыпанная серовато-стеклянной пылью. Байбарин крадучись устремился к беседке, всунул нож между досками пола и, торопливо выворачивая одну, отщепил край. Все чувства были так обострены, что ноздри уловили потёкший из щели смолистый запах лиственницы. Он извлёк из-под досок оружие, стал раскрывать коробки с патронами, а узнанное от зятя и то, с чем пришли и как вели себя гости, взрезало сознание неумолимо-характерной простотой: сжимаются клещи, из которых нельзя выскользнуть, а можно лишь бешено рвануться...
   Он зарядил двустволку жаканом и вложил в магазин штуцера увесистые патроны. Подбираясь к открытым окнам, слышал, как дышит: нервное усилие давило и, будто прессом, выгоняло из груди воздух. На плече висела двустволка дулами вниз, в руках он держал штуцер, и по стволу зазмеился свет, падавший меж неплотно сдвинутых штор. Хорунжий, невольно отпрянув в тень, задел ветвь, — у него завело дыхание: в гостиной должны были услышать шорох... Кровь замерла в артериях, и перед глазами поплыло...
   — Пистолет где у вас всё-таки? — раздался в комнате голос предрика.
   — Нет его, сбыл за ненадобностью, — ответил инженер с той конфузливой нотой, которая на свой лад развеивала сомнения в истине.
   — Заявлено в трезвом уме и твёрдой памяти! — узнал хорунжий властный голос того, что в кителе.
   Голос предрика напомнил уверенный бег к близкому финишу:
   — Вам сделали предупреждение, красноармейцы слышали. А за неправду — строго к ответу, невзирая на лица.
   Из комнаты доносился шум решительно перемещаемых предметов.
   — Нет ничего! — сказал, показалось хорунжему, красноармеец, что давеча успокаивал Лабинцова относительно его имущества.
   Раздалось короткое невнятное приказание, и стало слышно, что прошли в столовую. Её окна были тоже открыты, и Байбарин притаился у одного, прильнув к стене. Судя по редковато-беглым шумам, искали в этой комнате уже с прохладцей.
   — Полы вскроем! — прозвучал голос старшего чекиста.
   — Совсем лишить мою семью сна-аа?! — полоснул оторопью голос зятя.
   — Вы же вот их и тревожите, — огорчённо сказал предрика. — Сами создаёте трудности... Советскую власть судите в разговорах.
   — Сужу-уу?
   — Зачем же делать вид, что это не так, — зачастил предрика в терзании обиды. — Сколько людей слышали вашу панихиду по мусульманам, по контре! Что их расстреляли злодейски, с хитростью, обманом.
   Инженер ещё не собрался с ответом, как донёсся голос молодого:
   — Говорили или нет?
   — Я говорил не против власти Советов, а в том смысле...
   — Советы без коммунистов! Эсеровский лозунг! — сказал молодой с радостью поимки.
   — Я не против комму...
   — Если говорили, — перебил Лабинцова старший, — то это — агитация!
   — Вражеская агитация! — подхватил второй чекист. — Подрывная работа!
   Прокл Петрович увидел мыслью дальнейшее, и его хлестнуло по глазам. На венце представления устремило в кухню: там была прислуга, и он, с отчаянно исказившимся лицом, кивнул на дверь в столовую. Гримаса подействовала, как должно: женщина скользнула к двери, взялась за скобу и, повернув назад голову, впилась взглядом в Байбарина. Он тихо приблизился и бережно поставил штуцер к стене, слушая, что происходит в столовой.
   — Пойдёте с нами и дадите объяснения! — чуть повысился на последних словах голос комиссара.
   В то время как хорунжий снимал с плеча двустволку, инженер за дверью запальчиво говорил:
   — За шиворот схватите? Я пойду только при свете дня! Вы не нашли ни одной улики...
   — Не хотите, чтобы полы вскрывали? Товарищи отменят... — напомнил о себе предрика лаской подходца. — Мы вместе пойдём, вы дадите подписку...
   Байбарин мигнул женщине, подкрепив это движением головы, и взвёл курки — она с силой распахнула дверь. Он увидел шагах в двух перед собой красноармейца, подальше был обеденный стол, и на его краю сидел, свесив ногу, молодой, в пиджачной паре. Но нужен был старший — он стоял за дальним торцом стола, ближе к выходу в гостиную, и, при виде ружья, лапнул кобуру, бросая тело вниз. Рывок руки к кобуре съел секунду, и не успелось присесть так низко, чтобы скрыло столом, — хорунжий послал пулю и тотчас выпалил в молодого, что вскочил, выхватывая из кармана револьвер. Чекисту полыхнуло в лицо, револьвер упал на пол — в следующий миг Байбарин бросил двустволку и подхватил штуцер.