Страхи не подтвердились. Разведка не заметила никого. Трёхдюймовые пушки благополучно обогнули полынью, и колонна зазмеилась по берегу в направлении станицы: слева протянулся пологий склон возвышенности под слоем вязкого снега, справа, по приречной низине, густела полоса леса.
   Задержка сказалась: не людям Ходакова пришлось ждать товарищей, что двигались к Изобильной летней дорогой, а наоборот. Ходаков в бинокль увидел: красногвардейцы Житора уже стоят тёмной массой у места, где начинается некрутой подъём к окраине станицы. Было похоже, что они не спешат идти вперёд цепями по снежной целине. Стоило ли, в таком случае, тащить орудия на косогор? Грунт под мокрым снегом всё равно что растопленное сало. Возможно, это невыполнимо — вытянуть батарею наверх по такому скользкому скату. И Нефёд продолжал вести по дороге вытянувшуюся колонну.
   Понаблюдав за ней, Житор ничего не стал менять. Снега кругом налились под солнечными лучами тяжёлой влагой, на пригорках зачернели первые проталины. Давеча, когда миновали плотину через Илек, комиссар приказал было колонне рассыпаться по равнине. Ему доложили: в поле человек проваливается по колено в мокреть, идти целиной — то же, что топать вброд по болоту. И он отменил своё распоряжение. После долгого утомительного марша, после того как по дури обстреляли из пушек коровье стадо, “охватывать” станицу по военным правилам, точно это укреплённый пункт, представилось глупым. В станице тихо как в вымершей, жители наверняка сидят по избам в смертном страхе.
   Красные, глядя в её сторону, щурились: закатное солнце резало глаза. Житор, пустив кобылу мелкой рысью, поехал вдоль колонны назад. Он наслаждался тем, что предстаёт перед бойцами непреклонным, мужественным повелителем. Возвратясь в голову колонны, с силой прокричал металлическим голосом команду: послал вперёд конную разведку под началом Маракина.
   До околицы — немногим более версты. Меж белых покатых склонов в седловине темнеют крайние избы, хозяйственные постройки. Разведчики гуськом проскакали седловину и скрылись. Красногвардейцы, толпясь на дороге, устало переговариваясь, курили самокрутки, ждали. Скорее бы вдохнуть домашний бесподобный запах наваристых щей! Утолив зверский голод, успеть до ночи нажарить убоины и наедаться уже обстоятельно, до отвала...
   По небу плыла с востока белеющая на ярко-голубом фоне рябь, а запад сиял чистой нежной лазурью. Из станицы выехала группа конных, понеслась вскачь, приближаясь. Конники остановились метрах в двухстах и стали подбрасывать папахи, махать руками, кричать. Глядевший в бинокль комиссар со сдерживаемой яростью бросил:
   — Нашей разведки не вижу! Какие-то посторонние старики...
   Будюхин угодливо подсказал:
   — Вон Маракин-то! С ним — тоже наш! А то, — догадался ординарец, — местные посыльные. Подмазались — вроде сами нас ждали и с радостью принимают. Других разведчиков, уж будьте спокойны, усадили за стол и поят...
   Житору живо вообразился едоков на двадцать стол, уставленный жирными деревенскими яствами, бутылями и фляжками с самогонкой. Разведка, ничего более не помня, кинулась к стаканам, к жратве... На удлинённом худом подбородке комиссара забилась жилка, тонкогубый рот сжался и стал наподобие страшного шрама от бритвы.
   — Маракина — ко мне!
   Будюхин, нахлёстывая лошадь, помчался к конникам. Маракин что-то проорал ему, группа развернулась и ускакала в станицу. Вернувшийся ординарец спешился и уж тогда доложил в испуге:
   — Маракин сказал: чего взад-вперёд кататься? Жители в полном покорстве. В сухой избе поговорим.
   “Сейчас же арестую! — твёрдо решил Зиновий Силыч относительно начальника разведки. — В Оренбурге поставлю вопрос перед ревкомом! Пусть посидит годик в подвале на сухарях и воде”.
   Он приказал расчехлить пулемёты и входить в станицу, держа ружьё на руке: но не потому, что ждал нападения. Он пребывал в гневе — и как никогда желалось произвести сурово-устрашающее впечатление.


9


   Зиновий Житор был сыном тобольского сукновала, ревностно показывавшего религиозность: по воскресеньям ходил к заутрене и к обедне. Взяв в приданое за женой небольшой деревянный дом, сукновал нажил и второй. В одном обитала семья, другой сдавали внаём. Отец назидательно повторял Зиновию, своему старшему: той части наследства, которая ему достанется, будет достаточно для приобретения флигеля. Если сын окажется не промах, то ухватит через женитьбу дом с мезонином. Коли и дальше станет жить с умом, сберегая каждую копейку, — к старости будет владельцем трёх домов. Его признает счастье, которое к мириадам бедняков даже в мечтах приходит лишь изредка.
   Как-то Зиновий сказал с хитрой задумчивостью:
   — А четыре дома? А... пять? и карету на дутых шинах?
   Выслушав, сукновал взял плётку, предназначенную для дворовых собак, и, левой рукой сжав Зиновию шею, в полную силу стегнул его по заду девять раз:
   — Чтобы ты выплюнул эти мысли, как сопли! У кого это в голове, те — картёжники и прочие проходимцы. Они не живут в собственном доме, а шляются по номерам и подыхают в ночлежке.
   Пугаться подобного было скучно. А какое уныние нагоняли картины правильной жизни в глухом Тобольске, по чьим переулкам лениво шествовали коровы! Лопушатник, крапива вдоль изгородей, дощатые тротуары мозолили глаза. От герани на подоконниках веяло безысходным сном.
   Возненавидев всё это, Зиновий спасался в городской библиотеке. Как упоительно было — забываться, перечитывая описание мавританского дворца, средневековой восточной роскоши. Образы властителей возбуждали в нём тот щекочущий интерес, что сродни сладострастию... Он влюбился в Юлия Цезаря, молодого и изящного, каким тот показан в романе Джованьоли “Спартак”.
   Прочитав новеллу Стендаля “Ванина Ванини”, Зиновий представил — вместо Ванины — прекрасного знатного юношу. И вообразил им — себя. Он бесстрашно спасал преследуемого раненного революционера — и их головокружительно бросала друг к другу любовь. Зачерствевшее от борьбы, от опасностей сердце покорялось пылкому нежному спасителю...
   Мечты должны были сбыться во что бы то ни стало! Он сделался одержим этим “во что бы то...” В самом деле, ни отец, ни забитая мать не прочли ни одной книжки, какая дичь — пытаться представить, будто их может тронуть что-то, без чего он не мыслит жизни! И однако ему — столь иному! — определён тот же мещанский быт. После чаепития складывать в сахарницу обсосанные кусочки сахара. Носить в починку часы немецкой работы, которые достанутся ему от отца. Искать по Тобольску невесту с приданым. Считать на счётах выручку и расход... Пропади оно пропадом! Он вырвется из-под гнёта этих будней с их лживой степенностью — став... вождём! Обожаемым и вселяющим в души священный трепет.
   Реальность покамест говорила другое: пора зарабатывать на хлеб. Зиновий просил отца послать его в большой город в университет. Отец прикинул: придётся платить не только за учёбу, но и за квартиру, то есть отмыкай обитый медью сундучок. Родитель заявил: и в их городе есть где учиться.
   —Училище учителей чем тебе не нирситет?
   (Имелась в виду учительская семинария).
   Поступив в неё, Зиновий высказывался о несправедливости, о “страдании — при полном праве на счастье” — и его приметил один из преподавателей, связанный с политическими ссыльными. Однажды он привёл к ним безусого Житора, и тот стал упиваться их речами: слыша в них то, что было понятно и близко. Как и эти люди, он ненавидел общепринятые порядки, власть, религию.
   Его приблизил к себе влиятельный ссыльный: в будущем — видный большевик. Близость стала интимной. Друг собирался бежать из ссылки — Зиновий рьяно помогал ему, что вскрылось после побега. Житора исключили из семинарии, а скоро и арестовали за распространение противоправительственных прокламаций. При нём нашли два револьвера. Около полугода он провёл в тюрьме, и его сослали в посёлок к поморам. Сюда из-за границы добралось письмо друга, адресованное всей колонии ссыльных. О Зиновии говорилось в таком тоне, что один из поселенцев, чья дочь изнывала в ссылке вместе с ним, возымел свои соображения.
   Девушка двадцати шести лет, арестованная в Новороссийске на цементном заводе за пропаганду, носила имя Этель — в честь писательницы Войнич, автора революционного романа “Овод”. Была Этель непривлекательна: широкие мужские плечи, непропорционально длинный мускулистый торс. Однако Житору это как раз импонировало. И — что было решающим — ему в его двадцать страстно желалось утвердиться среди чтимых революционеров. Он стал мужем Этель, родившегося сына назвали Маратом.
   В девятьсот пятом Житор, научившийся ездить верхом, бежал из ссылки на купленной у местного жителя лошади. Влекла Белокаменная, откуда доносило дразняще-острый душок заварушки. Зиновий уже превратился в ярого большевика — человека, которого могло удовлетворить лишь обладание властью, созданной представлениями коммунистов: ревнивой властью над всей собственностью и бытом людей, над историей, над природой. Он участвовал в организации боевых групп в Москве, стрелял из маузера по городовым, по верным царю гвардейцам-семёновцам. Наработав авторитет, скрылся за границу, познакомился лично с большевицкими вожаками и был, под чужим именем, вновь направлен в Россию... Февральская революция избавила его от ссылки, отбываемой в Пелыме.
   Зиновий Силыч ринулся в Петроград, чтобы быть одним из первых в обретении власти — однако тесть (он состоял в ближайшем окружении Ленина) велел проведать жену и сына. Они жили на деньги партии в Челябинске, Марат учился в частной гимназии. Житор приехал к семье, и тут из Петрограда поступило указание: он нужен в Челябинске, нужен на Урале, его ждёт ответственная организационная работа.
   После Октябрьского переворота партия направила его военным комиссаром в Оренбург, здесь он возглавил военно-революционный комитет и стал председателем губисполкома.
   В Зиновии Силыче заговорило то, что он испытывал, когда читал о дворцах с их пышным убранством. Действительность, правда, потакала воображению сдержаннее, чем хотелось бы: бери, что есть. Он выбрал квартиру в одном из лучших домов города, в бельэтаже: её раньше занимал важный чиновник государственного контроля. У Житора, жены и сына теперь было по кабинету и спальне, имелись, кроме того, две гостиные, столовая и просторная лакейская. Пустой она не осталась: людей в обслуге было больше, чем членов семьи.
   Этель, рано поседевшая и — как это называли, “посуровевшая”, — ещё более похожая на мужчину, перестала стесняться некоторых слабостей. Её не оставляли равнодушной бифштексы, пиво, дорогие папиросы: и шофёр на французском автомобиле носился по городу, боясь запоздать с доставкой этих — по наставшей поре — редкостей. В ином Этель не проявляла особой взыскательности, как не досаждала себе и заботами о карьере, удовлетворённая тем, что её поставили начальствовать над штатом машинисток губисполкома.
   Она, как и многие, не поняла Житора, пожелавшего лично возглавить поход в неспокойные станицы. Ему намекали, что это необязательно для руководителя губернии, но Зиновий Силыч остался твёрд.


10


   Отряду предстояло до Соль-Илецка проследовать поездом, и на вокзале, украшенном алыми флагами, состоялись торжественные проводы. Под сводами зала прозвучали патетические речи и клятвы “умереть, но выиграть у прихлебателей царизма битву за хлеб!” Затем отъезжающие подошли к своим близким, чтобы, как прочувствованно писала большевицкая газета, “получить родное напутствие и взять приготовленную в дорогу пищу”. Зиновий Силыч обнял жену и сына. Внимательный, собранный подросток проговорил тихо, но упорно:
   — Папа, я еду с тобой-с-тобой-с-тобой!!! — что есть силы сжал веки, но всё равно из-под ресниц показались слезинки.
   Он был в новом рыжем кожухе, отороченном мерлушкой, в финской ушанке с кумачовой звездой над козырьком. Отец с гордостью смотрел на него, наслаждался тем, что сын преклоняется перед ним, считает его великим. Возбуждённый почти до исступления, Зиновий Силыч произнёс:
   — Когда я вступлю в бой с врагами, я буду представлять — ты сражаешься рядом со мной! Знай: так и будет, когда революция охватит всю Европу и Азию! Этот час близок...
   Заворожённо слушавший Марат энергично кивнул и мокрым от слёз лицом прижался к шинели отца. Оба застыли. Потом Житор протянул руки, и Этель положила в них свёрток: деревенский сыр, сухари, две фляжки с вином. Мужа и жену одинаково отличало то, что кажется весьма странным при их жизни и возрасте, но, однако же, встречается: непреходяще детская расположенность к романтике, навеянной прочитанным. Сейчас оба перенеслись в Италию времён Гарибальди. Скромную снедь взял из рук подруги прославленный революционный вожак, который во главе угнетённых шёл на Рим — расправиться с толстосумами и попами...
   Спустя несколько дней, в пронизанный весенними лучами вечер, когда снежная степь чернела взгорками и курилась испарениями, не в станицу въезжал Житор на спокойной с жирным крупом кобыле — кровный арабский скакун нёс его в Вечный Город. Церковь впереди за безлюдной площадью виделась монументально огромной. Солнце, наполовину зайдя за купол, грубо кололо глаза, раздражая и подстёгивая. За всадником нестройной колонной, по пятеро в ряд, двигались, выставив штыки, красногвардейцы, шлёпали по лужам копыта лошадей, что везли двуколки с пулемётами. Их рыльца смотрели: одно влево, другое вправо — на медленно проплывающие добротные избы за частоколом изгородей.
   Житор, порядком уставший, изо всех сил старался прямо держаться в седле. Он думал, как кстати повязка, прижимающая к голове ухо, которого он едва не лишился давеча. Сдвинутая набок папаха и выглядела лихо, и не скрывала бинта.
   Заботе о том, чтобы всё разыгрывалось картинно, нимало не противоречила расчётливая трезвость. Зиновий Силыч создавал себе имя истого солдата партии. Пусть в ЦК узнают, как он, “простой боец впереди бойцов, штыком отвоёвывает у сельской буржуазии хлеб, столь необходимый Республике”. Газета “Правда” напечатает, сколько эшелонов зерна предгубисполкома Житор, “раненный во время смертельной борьбы”, отправил в Москву, в Петроград...
   Двери церкви были закрыты; перед нею, а также слева и справа, отделяя от площади сад и кладбище, чернела кованая ограда. Комиссару вдруг захотелось замедлить шаг кобылы. Будюхин, ехавший поодаль, отвлёк:
   — Ага! Баню топят! — указывал рукоятью нагайки в один из дворов: на дальнем его краю стоял сруб с трубой, из которой повалил дым.
   Невыносимо завизжала свинья под ножом. Ординарец и вовсе возликовал:
   — Подлизываются граждане казаки — борова нам режут!
   Житора царапало по сердцу: “Что-то не так...” Он уже выехал на площадь, и, когда до церковной ограды оставалось шагов тридцать, неспокойно обернулся. Заборы, что тянулись по сторонам площади, были непривычно глухими. “Частоколы обшили досками!” — понялось остро и запоздало. Долетели звуки баяна, весёлый пересвист. “Обман! — бешено завертелась мысль. — Западня!” Он хотел прокричать приказ: занять круговую оборону!.. Но вдруг массивная церковная ограда опрокинулась вперёд — за нею возникли на секунду цепочки блестящих точек: сокрушающе шибнул близкий рассыпчатый гром.
   Комиссару показалось — его вместе с лошадью взвило ввысь... он ударился оземь, бок кобылы придавил его ногу.
   Со стороны сада грянул невероятно тяжкий, плотный удар, над землёй скользнул рвуще-железный визг: картечь... На площади и дальше, в улице, упали вкривь-вкось фигурки, над ними поднимался парок. Из-за глухого заплота полетела, кувыркаясь, бутылочная граната, катнулась под ноги бегущих сломя шею отрядников. В жёлто-багровой вспышке подброшенное тело рухнуло боком, минуту-две оставалось мёртво-недвижным и вдруг стало сосредоточенно, с какой-то странной однообразностью биться.
   Над заборами поднялись головы в папахах, сторожко выглянули стволы винтовок — и понёсся оглушительно-резкий, густой, звонкий стук-перестук. Едва не каждая пуля попадала в живое: станичники для удобства стрельбы приставили к высоким заплотам лавки.


11


   Ходаков ехал верхом по зимней дороге, за ним узкой длинной лентой тянулось его войско. Зимник вился низиной, что к лету будет непроходимо топкой. Справа к дороге теснился приречный лес, за ним был виден покрытый льдом Илек. Слева подступала гора. Колонна приближалась к месту, где зимник пересекала дорога, по которой в станицу только что прошла часть отряда во главе с Житором. Каких-нибудь десять минут, и на перекрёсток выедет Ходаков.
   Вдруг за холмом в станице гулко стукнул ружейный залп, с эхом слился выстрел из пушки. Ходаков встал на стременах, растерянно-возбуждённый, — и тут зачастило сверху: будто чудовищная сила быстро-быстро рвала парусину. Казаки переползали через гребень и, лёжа на снежном склоне, крыли из винтовок вытянувшуюся колонну. Чтобы скорее вывести своих из-под холма, Ходаков скомандовал:
   — Бегом вперёд!
   В поле можно будет построиться в боевые порядки, развернуть пушки.
   Поднялась суматоха, падали убитые, раненые, и тут позади красных разлилось устрашающее завывание — по дороге во весь опор неслись конники с пиками; с ходу смяли задних, кололи, рубили мечущихся красногвардейцев. Отточенные клинки блекло посверкивали, косо падая на живое, остро взвизгивали. Пулемётчики, что ехали в двуколке ближе к середине колонны, успели изготовить пулемёт к бою, но перед дулом мельтешили свои, а когда оказались станичники, было поздно: первый и второй номера обливались кровью, подстреленные с холма.
   Нечего было и думать — в такой свалке установить орудия. Ездовые хлестали кнутами лошадей, и те рвались вперёд, давя пехоту. А станичники сзади наседали и наседали. Конники рысили и лесом справа от дороги: под их шашки попадали красные, что ныряли с зимника в лес.
   Ходаков увидел — до поля доберётся разве что горсточка. И приказал “занять оборону в лесу!” Туда бросились массой. Уцелевшие сбились вокруг Нефёда, стали отстреливаться. Он с трудом держался на ногах, получив удар шашкой по голове: клинок рассёк шапку и скользнул по черепу, сняв кожу.
   От станицы донесло крики: остатки тех, кто вошёл в неё с Житором, спасались бегством. Несколько человек проскочили в лес — Ходаков встретил их яростным:
   — Где комиссар? Что с отрядом?
   — Убит комиссар! Почти все убиты!!
   Весть так и резнула. А тут ещё из станицы намётом вынеслись, с шашками наголо, казаки. Паника сорвала красных с места: кинулись врассыпную на лёд Илека, стали прятаться в прибрежных зарослях. Ходакова ранило: пуля ожгла рёбра, прошив мускулы мощного торса. Нефёд заполз в мёрзлые камыши, а когда стемнело и кругом лежали лишь трупы, он на четвереньках добрался по льду до другого берега и, с передышками, пошёл. Его заметил проезжавший в лёгких санках школьный учитель из деревни нелюбимых казаками переселенцев и взял к себе.
   Уцелел ещё начальник конной разведки Маракин. Он рассказал в ревкоме, что, когда со своими разведчиками въехал в станицу, их встретили хлебом-солью. Над домом атамана был вывешен белый флаг. Нигде не замечалось ничего подозрительного. И, оставив товарищей рассёдлывать уставших коней, Маракин со своим замом поехал к отряду доложить, что в станице спокойно...
   Старики-хлебосолы вокруг “так и юлили”, “кланялись об руку”, пригласили команду “к обеду”: в здании школы ждали накрытые столы. Внезапно снаружи раздалась стрельба. Разведчики бросились во двор, а там их встретили “предательские пули” казаков, тишком окруживших здание. Маракину удалось отскочить назад в школу, здесь он проскользнул в подвал, и ему посчастливилось: туда никто не заглянул. Дождавшись темноты, он прокрался на кладбище, что было рядом, и через него бежал из станицы.
   Члены ревкома неохотно верили в чью-либо искренность, и на Маракине осталось подозрение. По меньшей мере, он был виновен в том, что “оказался глупее врага” и завёл отряд в западню. Разведку свою дал перебить, “как куропаток”... Его исключили из партии, посадили в оренбургскую тюрьму; впереди маячил расстрел.
   Нефёда Ходакова, перебинтованного, тяжело дышащего, приводили в ревком под руки. На вопросы он отвечал чуть слышно, просил воды... Его обвинили в том, что не выслал стрелков на гребень холма и “подставил” колонну под огонь сверху. Однако потом дрался храбро, это учли. От угрозы расстрела он был избавлен.
   Меж тем дознание в Изобильной воссоздало подробности разгрома. Станица умело подготовилась. Основная часть казаков залегла за кованой оградой, что отделяет от площади кладбище и сад. Ограда крепилась к основанию болтами, которые были загодя вывинчены: её оставалось лишь толкнуть... За нею казаки приготовили и пушку: старинную, из какой последние лет двадцать на масленицу палили тыквами. На этот раз её зарядили картечью.


12


   Автомашины проехали околицу, нагнали группку баб, что опасливо шарахнулись от дороги. Это были свинарки, возвращавшиеся домой с колхозной фермы. Житоров выглянул из эмки:
   — Эй, вы, молодая в ушанке, подойдите!
   Колхозница робко приблизилась.
   — Покажите дом Сотскова! — начальник велел ей встать на подножку “чёрного ворона” и пропустил его вперёд.
   Дом у Сотсковых отобрали ещё в Гражданскую войну, когда Аристарх ушёл с дутовцами; с тех пор семья жила в избёнке с двумя перекошенными оконцами, расположенными так низко, что желающий заглянуть в них снаружи должен был наклониться.
   Житоров без стука распахнул дверь, за ним вошли сотрудники и Вакер. В избе было сумеречно, за столом сидели люди.
   — Э-э, свет зажгите! — приказал Марат раздражённо и гадливо.
   Из-за стола встал мужчина, чиркнув спичкой, зажёг керосиновую лампу. Осветились перепуганные лица: девушки лет шестнадцати и другой, помладше; миловидная женщина держала на коленях маленького мальчика. На столе стояли глиняные миски с надщербленными краями, лежали почерневшие деревянные ложки. Никто из хозяев не говорил ни слова, слышалось, как фитиль в лампе потрескивает от нечистого керосина.
   У мужчины, который впился глазами в Марата, была худая шея, чахлая бородка. Вакеру его внешность показалась не по годам “стариковской”. Юрий изучал его и с интересом осматривался. Несказанно обозлённый на приятеля за пощёчину, старался держаться с видом “да ни хрена не было!”
   Сотсков продолжал стоять у стола, руки висели плетьми. Обращаясь к нему, Житоров назвал себя и словно гвоздь вбил:
   — Конечно, не забыли?!
   Лицо мужчины двинулось в усилии, как если бы он, страдая заиканием, попытался что-то сказать. Марат, повернувшись к нему вполоборота, молчал. Вдруг хищно шагнул к Сотскову:
   — Арестован Савелий Нюшин! Он в Оренбурге!
   Глаза человека блеснули и метнулись к двери, точно она должна была распахнуться... Житоров сунул руки в карманы шинели и бешено — девочка взвизгнула — рыкнул:
   — Онемел?! С чего побелел так?
   Мужчина неожиданно внятно и ровно произнёс:
   — Ну что ж — Савелий Нюшин. Я его знаю.
   Марат смотрел с застывшей во взгляде насмешкой, затем поманил пальцем Аристарха, и, когда тот обошёл стол, крепкая пятерня прикоснулась к его лбу, пальцы проползли по бровям, по векам закрывшихся глаз.
   — Почему я, о-очень крупный, занятой начальник, приехал самолично к тебе, в твою халупу? Разве я не мог дать распоряжение, чтобы тебя вытащили в наручниках? Я делаю ради твоих детей, вон они глядят на тебя и на меня, ибо как коммунист могу понять сердце человека... Скажи два слова — и мы уйдём, а ты останешься с семьёй.
   Вакер усмехнулся про себя: “Как бы не так!” Сотсков не открывал глаз, видимо, мысленно читал молитву. Марат выдвинул вперёд голову, будто желая вцепиться в его лицо зубами.
   — Нюшин участвовал в расправе над отрядом?
   Аристарх отшатнулся, начальник обеими руками скомкал на его груди рубаху — женщина ахнула:
   — Го-о-споди!
   Муж тихо заговорил:
   — Сколько меня выпытывали про тогдашнее. И вы в Оренбурге вызнавали так и эдак. Весь тот день я был в станице Буранной — и Нюшин был там же. Праздновали Святого Кирилла.
   — Не отлучался Нюшин? Можешь поручиться?
   — Дак всё время был у меня на глазах.
   Житоров выговорил с переполняющей злостью:
   — Интересно, что все вы друг у друга на глазах были! — бросил взгляд на детей. — Другое помещение есть? Туда пройдём!
   Женщина вскрикнула: — Что же делается? — зарыдала. Старшая дочь взяла у неё захныкавшего ребёнка. Пришедшие меж тем слегка расступились, пропуская Сотскова в сени. Там он указал на дверь холодной кладовки.
   Прошли в её полутьму — немного света проникало сквозь узкое окошко. По сторонам стояли кадушки с солёными огурцами, с квашеной капустой, горшки с отрубями, на стенах висели сбруя, серпы, пила-ножовка, связки лука, мешочки с семенами, пучки сухого укропа...
   Житоров приказал Сотскову зажечь стоявшую в стакане на полке сальную свечу и держать её перед лицом.
   — Нюшин знает тех, кто напал на отряд?
   — Вам бы у него лучше спросить.
   — Но ты знаешь, что он знает?