Голсуори Джон
Конец главы

   Джон Голсуори
   Конец главы
   Содержание:
   В ожидании Цветок в пустыне Через реку
   В ОЖИДАНИИ
   (Конец главы)
   I
   Епископ Портминстерский быстро угасал. Уже вызвали четырех его племянников и двух племянниц, одну из них с мужем. Все были убеждены, что он не переживет ночь.
   Тот, кого в шестидесятых годах однокашники по Хэрроу, а затем Кембриджу прозвали Щеголем Черрелом (так уж произносили свою фамилию Черруэлы), кто в обоих своих лондонских приходах был известен как преподобный Катберт Черрел, кто в те дни, когда был модным проповедником, именовался каноником Черрелом, а за последние восемнадцать лет - Катбертом Портминстерским, - никогда не состоял в браке. Он прожил восемьдесят два года и пятьдесят пять из них (духовный сан он принял сравнительно поздно) представлял господа в различных уголках земной юдоли. Такая жизнь, равно как привычка подавлять свои естественные порывы, выработанная им с двадцати шести лет, наложила на его лицо отпечаток достоинства и сдержанности, который не могло стереть даже приближение смерти. Он ожидал ее спокойно, пожалуй, чуть насмешливо, судя по тому, как приподнялись у него брови, когда он еле слышным голосом сказал сиделке:
   - Завтра выспитесь, сестра: я не задержусь. Облачать меня вам не придется.
   Тот, кто умел носить облачение изящнее всех епископов Англии, отличался несравненной изысканностью манер и внешности и до конца сохранял ту элегантность, за которую его в свое время прозвали Щеголем, лежал не в силах пошевелиться, с желтым как слоновая кость лицом, но тщательно причесанный. Он был епископом долго, очень долго, и никто уже не знал, что он думает о смерти и думает ли вообще о чем-нибудь, кроме обряда богослужения, в котором он не допускал никаких новшеств. Он всегда умел скрывать свои чувства, и жизнь - этот долгий обряд - была для его замкнутой натуры тем же, чем золотое шитье и драгоценные камни для епископского облачения, ткань которого с трудом различается под ними.
   Он лежал в доме, построенном еще в шестнадцатом веке и примыкавшем к собору. Комната напоминала келью аскета и была так пропитана запахом старины, что его не мог заглушить даже сентябрьский ветерок, врывавшийся сквозь стрельчатые окна. На подоконнике в старинной вазе стояло несколько цинний - единственное красочное пятно в комнате. Сиделка заметила, что умирающий, открывая глаза, всякий раз смотрел на цветы. Около шести часов ему доложили, что вся семья его покойного старшего брата уже прибыла.
   - Вот как? Позаботьтесь, чтобы их устроили поудобнее. А Эдриена попросите ко мне.
   Когда, час спустя, он снова открыл глаза, перед ним, в ногах постели, сидел его племянник Эдриен. Некоторое время епископ пристально и с несколько неожиданным удивлением смотрел на его увенчанную седой шевелюрой голову, словно племянник, чье худое, смуглое, с тонкими чертами лицо было изборождено глубокими морщинами, оказался старше, чем он ожидал. Затем, приподняв брови, с той же чуть иронической ноткой в слабеющем голосе заговорил:
   - Как мило с твоей стороны, дорогой Эдриен, что ты приехал. Сядь-ка поближе. Вот так. Сил у меня мало, но те, что остались, я хотел бы употребить тебе на пользу, хотя ты, может быть, и предположишь противное. Придется сразу сказать тебе все или уж ничего не говорить. Ты - не духовное лицо. Поэтому то, что я обязан сказать, скажу словами светского человека - каким я и сам был когда-то, может быть - всегда. До меня дошли слухи, что у тебя есть, как бы это выразиться, привязанность. Ты увлечен женщиной, на которой не можешь жениться. Так ли это?
   Доброе морщинистое лицо племянника стало трогательно озабоченным.
   - Так, дядя Катберт. Сожалею, если это огорчает вас.
   - Чувство взаимное?
   Племянник пожал плечами.
   - Дорогой Эдриен, теперь, конечно, не так смотрят на вещи, как в годы моей юности, но брак все еще остается святыней. Впрочем, это дело твоей совести. Речь идет о другом. Дай-ка мне воды.
   Глотнув из поданного племянником стакана, епископ продолжал все более слабеющим голосом:
   - С тех пор как умер твой отец, я был всем вам в какой-то мере in loco parentis [1] и, смею надеяться, главным хранителем традиций, священных для тех, кто носит наше имя - древнее и славное имя, должен я сказать. Известное наследственное чувство долга - это все, что осталось теперь у старинных родов. То, что можно извинить в юноше, непростительно в зрелом человеке, тем более когда он занимает такое положение, как ты. Мне было бы горько расстаться с жизнью, зная, что пресса не сегодня-завтра начнет трепать наше имя, что оно станет предметом пересудов. Прости за вмешательство в твою личную жизнь. Мне пора попрощаться с вами. Передай всем мое благословение. Боюсь, что оно немногого стоит. Звать никого не надо, - так легче. Прощай, милый Эдриен, прощай!
   Голос упал до шепота. Говоривший закрыл глаза. Эдриен постоял еще с минуту, глядя на заострившееся восковое лицо; потом, высокий, чуть ссутуленный, на цыпочках подошел к двери, открыл ее и вышел.
   Вернулась сиделка. Губы епископа шевелились, брови вздрагивали, но заговорил он только раз:
   - Буду признателен, если вы присмотрите, чтобы голова не свалилась набок и рот был закрыт... Простите, что вхожу в такие подробности. Не хочется удручать близких моим видом...
   Эдриен прошел в длинную комнату с панелями, где собралась вся семья:
   - Отходит. Он посылает всем свое благословение.
   Сэр Конуэй откашлялся. Хилери пожал Эдриену руку, Лайонел отошел к окну. Эмили Монт вынула крохотный платочек и вложила свободную руку в руку сэра Лоренса. Одна Уилмет спросила:
   - Как он выглядит, Эдриен?
   - Как мертвый воин на щите.
   Сэр Конуэй снова откашлялся.
   - Славный старик! - мягко заметил сэр Лоренс.
   - О да! - сказал Эдриен.
   Никто не двинулся с места. Всем было не по себе, как всегда бывает в доме, который посетила смерть. Подали чай, но, словно по молчаливому уговору, никто не притронулся к нему. Внезапно зазвонил колокольчик. Семеро собравшихся в гостиной людей подняли головы. Взгляды их скрестились в какой-то точке пространства, пытаясь увидеть нечто такое, что одновременно и находилось там и не существовало.
   С порога донеслись слова:
   - Если вам угодно взглянуть, прошу войти.
   Первым, как старший, за капелланом епископа двинулся сэр Конуэй; остальные последовали за ним.
   На узкой кровати, стоявшей у стены, как раз напротив стрельчатых окон, вытянулась белая прямая фигура епископа. Смерть преисполнила весь его облик новым достоинством. Он сумел скончаться еще изысканней и сдержанней, чем жил. Никто из присутствующих, даже восьмой из них - капеллан покойного, не знал, верил ли Катберт Портминстерский во чтонибудь, кроме обязанности блюсти это внешнее, мирское достоинство служителя церкви обязанности, которой он так ревностно служил. Близкие смотрели на него, испытывая все те противоречивые чувства, которые смерть пробуждает у людей разного душевного склада. Общим было только одно чувство - эстетическое восхищение зрелищем столь незабываемо достойной кончины.
   Конуэй - генерал сэр Конуэй Черрел - не раз видел смерть. Он стоял, сложив руки, как когда-то стоял в Сендхерсте по команде "вольно". Лицо у него было слишком худое и аскетическое для солдата: темные впалые щеки, обтягивающие широкие скулы и переходящие в твердый подбородок; решительный взгляд темных глаз; тонкие губы и нос; подстриженные темные усики с проседью. Оно было, пожалуй, самым спокойным из всех восьми; лицо высокого Эдриена, который стоял рядом с генералом, - самым взволнованным. Сэр Лоренс Монт держал под руку Эмили, свою жену. Его худое подергивающееся лицо, казалось, говорило: "Не плачь, дорогая: зрелище на редкость красивое".
   Лица Хилери и Лайонела, стоявших бок о бок с Уилмет, - одно изборожденное, другое гладкое, хотя оба в равной мере длинные, худощавые и волевые, - выражали что-то вроде участливого недоверия, словно и тот и другой ожидали, что покойник вот-вот откроет глаза. На щеках Уилмет, высокой худой женщины, горел густой румянец, рот был сжат. Капеллан, потупившись, шевелил губами, словно творя про себя молитву.
   Так они простояли минут пять, затем со вздохом, вырвавшимся почти одновременно, направились к дверям и разошлись по отведенным им комнатам.
   За обедом они сошлись опять. Все - и мысли, и слова - снова стало обычным, повседневным. Конечно, дядя Катберт возглавлял их род, но никому из них не был особенно близок. Поговорили о том, где его хоронить - в Кондафорде, рядом с предками, или здесь, в соборе. Видимо, вопрос решится, когда вскроют завещание. Вечером все, кроме генерала и Лайонела душеприказчиков покойного, вернулись в Лондон.
   Братья сидели в библиотеке и молчали. Они прочли завещание, очень краткое, так как завещать было почти нечего. Наконец генерал произнес:
   - Хочу посоветоваться с тобой, Лайонел. Насчет Хьюберта, моего мальчика. Читал, какие обвинения предъявили ему в парламенте перед закрытием сессии?
   Лайонел, скупой на слова и к тому же ожидавший, что его должны назначить судьей, кивнул:
   - Я видел в газетах, что был запрос. Но мне неизвестно, как сам Хьюберт объясняет дело.
   - Могу рассказать. Чертовски скверная история! Мальчик, конечно, вспыльчив, но абсолютно правдив. Тому, что он говорит, можно верить безоговорочно. Скажу честно, я на его месте, вероятно, поступил бы так же.
   Лайонел раскурил трубку и опять кивнул:
   - Продолжай.
   - Так вот, ты знаешь, что он прямо из Хэрроу, еще несовершеннолетним, ушел на фронт. Год прослужил в авиации, был ранен, вернулся в строй, а после войны остался в армии. Служил в Месопотамии, затем его перебросили в Египет, потом в Индию. Там он тяжело заболел - малярия, - и в октябре прошлого года ему дали годичный отпуск по состоянию здоровья. Врачи рекомендовали ему попутешествовать. Он получил разрешение по команде, отплыл в Панаму, оттуда поехал в Лиму. Там встретил одного американца, профессора Халлорсена, знаешь, того, что приезжал в Англию читать лекции о каких-то раскопках в Боливии, куда он в то время снаряжал экспедицию. Хьюберт прибыл в Лиму чуть ли не накануне выступления. Халлорсену нужен был человек, который ведал бы транспортом. После путешествия Хьюберт чувствовал себя неплохо и ухватился за эту возможность. Он ведь не выносит безделья. Халлорсен взял его. Это было в декабре. Вскоре Халлорсен оставил его в своем базовом лагере, поручив ему начальство над целой кучей погонщиков мулов. Все индейцы-полукровки, один Хьюберт белый. К тому же его снова свалила лихорадка. Судя по его рассказам, среди этих метисов попадаются сущие дьяволы: понятия о дисциплине никакого, обращаются с животными позверски. Хьюберт пришелся им не по душе: я уже сказал, он - парень вспыльчивый и, оказывается, ужасно любит животных. Метисы все больше отбивались от рук. Один из них, - Хьюберту пришлось отхлестать его за бесчеловечное обращение с мулами, - все время мутил остальных и наконец бросился на мальчика с ножом. По счастью, Хьюберт не расставался с револьвером и уложил негодяя на месте. Тогда вся эта проклятая шайка, за исключением трех человек, немедленно сбежала, прихватив с собой мулов. Заметь: Хьюберт один, без всякой помощи, ждал там почти три месяца, не получая никаких известий от Халлорсена. Словом, полумертвый, он все-таки кое-как продержался с оставшимися погонщиками. Наконец возвращается Халлорсен и, вместо того чтобы попытаться понять трудности, с которыми столкнулся Хьюберт, набрасывается на него с упреками. Мальчик не смолчал, выложил ему все, что думал, и уехал. Больше никуда заезжать не стал и теперь живет с нами в Кондафорде. От лихорадки, к счастью, отделался, но очень изнурен, даже сейчас. А тут еще этот Халлорсен осрамил его в своей книге: взваливает на него фактически всю ответственность за провал экспедиции, обвиняет в жестокости и неумении обращаться с людьми, обзывает спесивым аристократом - словом, мелет трескучую ерунду, которая в наши дни так нравится публике. Кто-то из военных придрался к этому и сделал запрос в палате. Не страшно, когда такую возню затевают социалисты: от них ничего лучшего и не ждут. Но когда представитель вооруженных сил намекает на неблаговидное поведение британского офицера, - это совсем особая статья. Халлорсен сейчас в Штатах, так что в суд на него не подашь. Кроме того, у Хьюберта нет свидетелей. Похоже, что эта история навсегда испортит ему карьеру.
   Длинное лицо Лайонела Черрела вытянулось еще больше.
   - А он не пробовал обратиться в министерство?
   - Пробовал. Он ездил туда в пятницу. Встретили его прохладно. В наши дни их пугает любая дешевая выдумка, если речь идет о превышении власти. Думаю все-таки, что дело замнут, если прекратится шумиха. Но разве дна прекратится? Хьюберта публично раскритиковали в книге, а затем, по существу, обвинили перед палатой в невыдержанности, которая не к лицу офицеру и джентльмену. Молча он это проглотить не может, а что остается?
   Лайонел сделал глубокую затяжку и сказал:
   - Знаешь, лучше ему не обращать внимания.
   Кулаки генерала сжались:
   - Черт побери, Лайонел, я этого не нахожу!
   - Но ведь Хьюберт не отрицает ни выстрела, ни факта порки. Публика лишена воображения. Кон: она никогда не взглянет на вещи с точки зрения мальчика. Ей важно одно: во время мирной экспедиции он застрелил человека, а других наказывал плетьми. Ты ей не втолкуешь, что он поступал так лишь в силу обстоятельств.
   - Значит, ты серьезно советуешь ему смириться и промолчать?
   - Как мужчина - нет; как человек с опытом - да.
   - Боже правый! Куда идет Англия? Что обо всем этом сказал бы дядя Катберт? Ему так дорога была честь нашего имени!
   - Мне тоже. Но как Хьюберту отпарировать удар?
   Генерал помолчал, потом прибавил:
   - Такое обвинение порочит всю армию. Но руки у мальчика действительно связаны. Подай он в отставку, он еще мог бы защищаться. Но он не мыслит себе жизни вне военной службы. Скверная история. Кстати, Лоренс говорил со мной насчет Эдриена. Диана Ферз - урожденная Диана Монтжой, так ведь?
   - Да, она троюродная сестра Лоренса. Очень интересная женщина, Кон. Тебе приходилось ее встречать.
   - До замужества видел. Каковы ее семейные дела?
   - Вдова при живом муже: двое детей, супруг в сумасшедшем доме.
   - Весело, нечего сказать! Он что, неизлечим?
   Лайонел кивнул:
   - Говорят. Впрочем, определенно никогда нельзя сказать.
   - Боже правый!
   - Вот именно. Она бедна, Эдриен еще беднее. Это его давнишнее увлечение. Началось еще до ее замужества. Он потеряет должность хранителя музея, если наделает глупостей.
   - То есть сбежит с ней, - ты это имел в виду? Ерунда, ему ведь уже пятьдесят!
   - Нет большего дурака, чем... Она - очаровательная женщина. У Монтжоев в роду все красавицы. Скажи, Кон, а тебя он не послушает?
   Генерал покачал головой:
   - Скорее уж Хилери.
   - Бедняга Эдриен! А ведь замечательный человек, таких на земле мало. Я поговорю с Хилери, хоть он и занят по горло.
   Генерал поднялся:
   - Ну, пойду спать. У нас в поместье, хоть оно и древнее, древность ощущается как-то меньше.
   - Тут просто слишком много ветхого дерева. Спокойной ночи, старина.
   Братья обменялись рукопожатием, взяли подсвечники и разошлись по своим комнатам.
   II
   Поместье Кондафорд перешло от де Канфоров (отсюда его название) к Черрелам в 1217 году, когда их фамилия еще писалась Кервел, а то и Керуаль - в зависимости от склонностей писца. История перехода поместья к их роду была романтической: тот Кервел, который получил его, женившись на одной из де Канфоров, покорил ее тем, что спас от вепря. Сам он был человек безземельный. Отец его, француз из Гиени, осел в Англии после крестового похода Ричарда. Девушка же была наследницей де Канфоров, владевших многими землями. Вепря внесли в родовой герб, хотя кое-кто и высказывал предположение, что единственным вепрем во всей этой истории был тот, который красуется в гербе. Во всяком случае архитекторыэксперты установили, что некоторые части здания восходят к двенадцатому столетию. Несомненно также, что когда-то оно было обнесено рвом, наполненным водой. Однако при королеве Анне один из Черрелов, видимо успокоенный многими веками мира и, возможно, обеспокоенный мошкарой, воспылал страстью к перестройкам и осушил ров, от которого теперь не осталось и следа.
   Покойный сэр Конуэй, старший брат епископа, получивший титул в 1901 году перед назначением в Испанию, служил по дипломатической части и поэтому запустил поместье. В 1904 году он скончался на своем посту, но процесс обветшания Кондафорда не прекратился и при его старшем сыне, теперешнем сэре Конуэе, который, будучи военным, постоянно переезжал с места на место и вплоть до окончания мировой войны редко имел счастье пожить в фамильном поместье. Когда же он поселился там, мысль, что оно было гнездом его рода с самого норманнского завоевания, побудила его сделать все возможное для приведения Кондафорда в порядок. Поэтому дом стал снаружи опрятным, а внутри комфортабельным, хотя у генерала едва хватало средств, чтобы жить в нем. Поместье не приносило дохода: слишком много земли было занято лесом. Хотя и незаложенное, оно давало всего несколько сотен в год. Генеральская пенсия и скромная рента его супруги, урожденной высокочтимой Элизабет Френшем, позволяли сэру Конуэю платить умеренный подоходный налог, содержать двух егерей и спокойно существовать, еле-еле сводя концы с концами.
   Жена его, одна из тех англичанок, которые кажутся незаметными, но именно поэтому играют очень заметную роль, была милой, ненавязчивой и вечно чем-нибудь занятой женщиной. Одним словом, она всегда держалась в тени, и ее бледное лицо, спокойное, чуткое и немного застенчивое, постоянно напоминало о том, в какой незначительной мере уровень внутренней культуры зависит от богатства или образованности. Ее муж и трое детей неколебимо верили в то, что при любых обстоятельствах найдут у нее полное сочувствие и понимание. Они были натурами более живыми и яркими, но фоном для них служила она.
   Леди Черрел не поехала с генералом в Портминстер и сейчас ожидала его возвращения. Ситец, которым была обита мебель в доме, поизносился, и хозяйка, стоя в гостиной, прикидывала, продержится ли он еще год, когда в комнату ворвался шотландский терьер в сопровождении старшей дочери генерала Элизабет, более известной в семье под именем Динни. Это была тоненькая, довольно высокая девушка: каштановые волосы, вздернутый нос, рот как у боттичеллиевских женщин, широко расставленные васильковые глаза, - цветок на длинном стебле, который, казалось, так просто сломать и который никогда не ломался. Выражение ее лица наводило на мысль о том, что она идет по жизни, не пытаясь воспринимать ее как шутку. Она и в самом деле напоминала те родники, в воде которых всегда содержатся пузырьки газа. "Шипучка Динни", - говорил о ней ее дядя сэр Лоренс Монт. Ей было двадцать четыре года.
   - Мама, оденем мы траур по дяде Катберту?
   - Не думаю, Динни. Во всяком случае - ненадолго.
   - Его похоронят здесь?
   - Скорее всего в соборе. Отец расскажет.
   - Приготовить чай, мамочка? Скарамуш, ко мне. Перестанешь ты грызть "Отраду джентльмена"? Оставь журнал.
   - Динни, я так волнуюсь за Хьюберта.
   - И я, мамочка. Он сам на себя не похож - не человек, а рисунок, плоский как доска. И зачем он поехал в эту ужасную экспедицию? Ведь с американцами можно общаться только до определенного предела, а Хьюберт доходит до него скорее, чем любой другой. Он никогда не умел с ними ладить. Кроме того, военным вообще нельзя иметь дело со штатскими.
   - Почему, Динни?
   - Да потому что военным не хватает динамизма: они еще отличают бога от мамоны. Разве ты этого не замечала, мамочка?
   Леди Черрел это замечала. Она застенчиво улыбнулась и спросила:
   - Где Хьюберт? Отец скоро вернется.
   - Он пошел на охоту с Доном. Решил принести к обеду куропаток. Десять против одного - либо совсем забудет их настрелять, либо вспомнит об этом в последнюю минуту. Он сейчас в состоянии заниматься лишь тем, что бог на душу положит, - только вместо "бога" читай "дьявол". Он все думает об этом деле, мама. Влюбиться - вот единственное для него спасение. Не можем ли мы найти ему подходящую девушку? Позвонить, чтобы подавали чай?
   - Да, дорогая. А цветы в гостиной нужно сменить.
   - Сейчас принесу. Скарамуш, за мной!
   Когда, выйдя на озаренную сентябрьским солнцем лужайку, Динни заметила зеленого дятла, ей вспомнились стихи:
   Уж коль семь дятлов ствол один
   Долбить в семь клювов стали,
   Им, леди, и один червяк
   Достанется едва ли.
   Погода на редкость сухая. А все-таки циннии в этом году роскошные. Динни принялась рвать цветы. В ее руке засверкала красочная гамма - от багрового до розового и лимонно-желтого. Да, красивые растения, но любви к себе не внушают. "Жаль, что современные девицы не растут на клумбах, подумала девушка. - Можно было бы пойти и сорвать одну для Хьюберта". Динни редко выставляла напоказ свои чувства, но они у нее были - по крайней мере два, и притом тесно переплетенные меж собой: одно - к брату, другое - к Кондафорду. Все ее существо срослось с поместьем; девушка любила его со страстью, в которой ее никто не заподозрил бы, слыша, как она отзывается о нем. Динни испытывала глубокое, непреодолимое желание пробудить такую же привязанность к нему и в брате. Она ведь родилась здесь в дни, когда Кондафорд был запустелым и обветшалым, поместье воскресло на ее глазах. А Хьюберт приезжал сюда лишь по праздникам да во время отпусков. Хотя Динни меньше всего была склонна разглагольствовать о древности своей семьи или всерьез воспринимать разговоры посторонних на эту тему, она в душе глубоко верила в род Черрелов и его призвание, и эту веру ничто не могло поколебать. Здесь, в поместье, каждое животное, птица, дерево и даже цветы, которые она собирала; любой из окрестных фермеров, живущих в крытых соломой коттеджах; и церковь в староанглийском стиле, которую она посещала, хотя верила только по привычке; серые кондафордские рассветы, взглянуть на которые она выходила так редко, лунные ночи, оглашенные криками сов, и яркие полдни, когда солнце заливает жнивье; ароматы, звуки и порывы ветра - все было частицей ее самой. Когда Динни уезжала отсюда, она никогда не сознавалась, что тоскует по дому, но тосковала; когда оставалась тут, никогда не сознавалась, что радуется этому, но радовалась. Лишись Черрелы Кондафорда, она не стала бы его оплакивать, но чувствовала бы себя не лучше, чем выдернутое с корнем растение. Отец ее питал к Кондафорду равнодушную симпатию человека, который всю свою сознательную жизнь провел вдали от него; мать с покорностью женщины, всегда выполнявшей свой долг, видела в поместье нечто такое, что заставляло ее без отдыха трудиться, но никогда понастоящему ей не принадлежало; сестра относилась к нему с терпимостью практичной натуры, которая предпочла бы жить в другом, более интересном месте; а Хьюберт... Что видел в нем Хьюберт? Этого Динни как следует не знала. Согретая медлительным солнцем, светившим ей в спину, она вернулась в гостиную с охапкой цинний в руках.
   Мать ее стояла у чайного столика.
   - Поезд опаздывает, - сказала она. - Как я не люблю, когда Клер слишком быстро гонит машину!
   - Не вижу связи, мамочка, - заметила Динни.
   Неправда, она видела ее: мать всегда беспокоится, когда отец задерживается.
   - Мама, я настаиваю, чтобы Хьюберт опубликовал в газетах все, как было.
   - Посмотрим, что скажет отец. Он, наверно, переговорил об этом с дядей Лайонелом.
   - Машина идет. Слышу! - воскликнула Динни.
   Вслед за генералом в гостиную вошел самый жизнерадостный член семьи его младшая дочь Клер. У нее были красивые, темные, коротко подстриженные волосы. Лицо - бледное, выразительное, губы слегка подкрашены, взгляд карих глаз - открытый и нетерпеливый, лоб - низкий и очень белый. Спокойная и в то же время предприимчивая, она казалась старше своих двадцати лет и, обладая превосходной фигурой, держалась подчеркнуто уверенно.
   - Мама, бедный папа с утра ничего не ел! - бросила она, входя.
   - Жуткая поездка, Лиз. Виски с содовой, бисквит и больше ни крошки с самого завтрака.
   - Сейчас ты получишь гоголь-моголь с подогретым вином, милый, - сказала Динни и вышла. Клер последовала за ней.
   Генерал поцеловал жену.
   - Старик держался замечательно, дорогая, хотя мы все, за исключением Эдриена, увидели его уже мертвым. Мне придется вернуться на похороны. Думаю, что церемония будет пышная. Дядя Катберт - видная фигура. Я говорил с Лайонелом насчет Хьюберта. Он тоже не знает, что делать. Но я все обдумал.
   - И что же. Кон?
   - Вся штука в том, придадут ли этому значение военные власти. Они могут предложить ему выйти в отставку, а это для него конец. Лучше уж пусть сам подаст. Он должен явиться на медицинскую комиссию первого октября. Сумеем ли мы до тех пор нажать, где нужно, но так, чтобы он ничего не знал? Мальчик слишком горд. Я мог бы съездить к Топшему, а ты созвониться с Фоленби. Как ты считаешь?
   Леди Черрел сделала гримасу.
   - Знаю, - прибавил генерал, - это противно. Саксенден - вот был бы настоящий ход. Но как к нему пробиться?
   - Может быть, Динни что-нибудь придумает?
   - Динни? Ну что ж! Ума у нее, кажется, больше, чем у всех нас, кроме тебя, дорогая.
   - У меня, - возразила леди Черрел, - его и вовсе нет.
   - Какой вздор! Ага, вот и она.
   Динни подала генералу стакан с пенистой жидкостью.
   - Динни, я говорил маме, что нужно потолковать о Хьюберте с лордом Саксенденом. Не придумаешь ли, как до него добраться?