Некоторые исследователи замечали, что наблюдается соответствие между именами матери Гончарова и Пшеницыной.2 Недавно в печати появилось более развернутое наблюдение И. В. Смирновой: «Интересно, что имена своей матери и деда (Матвея Ивановича Шахторина. – Ред.) И. А. Гончаров, чуть изменив, использовал в романе „Обломов”, назвав Пшеницыну – Агафьей Матвеевной, а ее брата – Иваном Матвеевичем Мухояровым».3
   В определении прототипа няни исследователи были единодушны: это Аннушка, няня Гончарова (впрочем, сам писатель никогда прямо не обмолвился о том, что это так).
   Об Аннушке, или Анне Михайловне,4 Гончаров упомянул в очерке «На родине» («старые слуги, с нянькой во
   163
   главе»), передавал ей поклоны в письмах к Кирмаловым, у которых она жила: «…кланяйся старухе Аннушке, если она здравствует» (письмо к А. А. Кирмаловой от 20 апреля 1856 г.), «Кланяйся старухе Аннушке» (ей же от 1 декабря 1858 г.), «Здорова ли старая нянька Анна? Кланяйся ей» (ей же от 26 февраля 1861 г.), «Обнимаю Аннушку» (письмо к А. А., Д. Л., В. М. Кирмаловым от 26 апреля 1863 г.). Г. Н. Потанин, учившийся в симбирской гимназии, когда там преподавал Н. А. Гончаров, и вхожий в дом своего учителя, подчеркивал восторженное отношение Гончарова к своей няне.1
   Вопрос о прототипе Агафьи Матвеевны Пшеницыной не ставился исследователями. Существует лишь предположение, что ее любовь, жертвенность, заботливость, строгость в ведении хозяйства напоминают мать писателя, Авдотью Матвеевну.2 Высказывания Гончарова по этому поводу до выхода романа нам неизвестны. Но позднее, в 1860-1870-е гг., он неоднократно пользовался этим образом в письмах, чтобы обрисовать роль нескольких знакомых женщин в своей судьбе (см., например, письмо к С. А. Никитенко от 29 мая (11 июня) 1868 г.). По этим высказываниям можно судить о непреходящей ценности образа Агафьи Матвеевны для Гончарова.
   Длительное время не анализировались наблюдения, которые могли послужить писателю для создания образов чиновников, бывших сослуживцев, досаждавших Обломову визитами в первый день действия романа. Упоминания об этом сводились к констатации факта его службы в Департаменте внешней торговли (что дало основной материал для образа Петра Адуева в «Обыкновенной истории»). Однако А. Б. Муратов обратил внимание на письмо В. Андр. Солоницына к Гончарову от 25 апреля 1844 г.,3 где Солоницын пишет о сослуживце, правителе канцелярии Н. С. Юферове: «Юферов отвратителен с своей нежностью
   164
   к службе; но таковы условия успехов по бюрократии: многие были б гораздо дальше своих нынешних мест, если б вели себя как этот… не скажу человек, а чиновник. Кланяйтесь, подличайте, смотрите на начальника как на Иисуса Христа, пишите хоть вздор, лишь бы доставить ему случай чаще подписывать свое имя, прикидывайтесь обремененным, убитыми делами, – и счастие Ваше сделано. Юферов далеко пойдет!». Муратов заметил, что такого «преуспевающего чиновника, тоже „обремененного”, чуть не „убитого” многочисленными делами, с умилением говорящего о начальстве и о службе, Гончаров вывел в романе „Обломов” под именем Судьбинского».1
 

***

 
   Обломовку в первую очередь сравнивали с родиной Гончарова – Симбирском и, точнее, с родным домом писателя на Большой Саратовской улице, а также с Хухоревым (селом в Ардатовском уезде Симбирской губернии) – усадьбой его сестры, Александры Александровны, и ее мужа Михаила Максимовича Кирмалова, принадлежавшей ранее Н. Н. Трегубову, воспитателю Гончарова, и подаренной им его сестре.2
   Те, кто занимался этим вопросом, опирались на статью «Лучше поздно, чем никогда», из которой следовало, что наблюдения, использованные при создании Обломовки, вышли «из небольшого приволжского угла ‹…› в них сквозит много близкого и родного автору», а также на воспоминания «На родине», где говорится, что именно во время поездки на родину после окончания университета у будущего автора «Обломова» «зародилось неясное представление об „обломовщине”», причем «фон ‹…› заметок,
   165
   лица, сцены большею частию типически верны с натурой, а иные взяты прямо с натуры».1
   Однако «На родине» сам Гончаров назвал «заметками», отделив их от «мемуаров», где «описываются исторические лица, события и где требуется строгая фактическая правда». Он утверждал: «…напрасно было бы отыскивать в моих лицах и событиях то или другое происшествие, то или другое лицо, к чему читатели бывают наклонны вообще и при этом редко попадают на правду». Кроме того, он повторил изложение основных принципов своей работы, сделанное ранее в статье «Лучше поздно, чем никогда», подчеркнув значение художественной обработки материала, выделения основной идеи, т. е. обломовщины.2 «Обломовщина, тихое, монотонное течение сонных привычек, рутина» вышли в этих воспоминаниях на первый план.
   М. Ф. Суперанский создал документальную базу для обоснования тезиса о прототипичности симбирской родины писателя для Обломовки и тем указал направление для последующих краеведческих исследований.3
   Какие же черты «небольшого приволжского угла» попали в роман, участвуя в создании собирательного образа обломовщины?
   166
   Описание нравов, царящих в Обломовке, несмотря на то что современная Гончарову критика воспринимала его как правдивое, в сравнении с известными историческими фактами обнаруживает свою подчиненность мотиву «тишины» и имеет целью создание образа особого места, удаленного от жизненных бурь. При этом мотив тишины постоянно заглушается окружающей жизнью. Слова: «Ни грабежей, ни убийств, никаких страшных случайностей не бывало там» – соседствуют с упоминанием о том, что «приказчик приносил ему (отцу Обломова. – Ред.) две тысячи, спрятав третью в карман» (наблюдение, дополнением к которому служат мелкие кражи, совершаемые Захаром); описание опасливых ко всему «нездешнему» мужиков – с рассказом о том, как эти мужики бегут, «шатаются» вдали от Обломовки, и бабы, которых староста «погнал по мужей ‹…› не воротились, а проживают, слышно, в Челках».1 Возникающее у «старух» «темное предчувствие»: «Пришли последние дни: восстанет язык на язык, царство на царство… наступит светопреставление!» – связано с вполне конкретными чертами духовной жизни не только Симбирска, но и представителей рода Гончаровых, а именно со старообрядчеством и «византийскими» нравами.2 Особый оттенок в создаваемый образ
   167
   тишины вносит появление на страницах романа фамилии «Радищев» как фамилии друга, близко знакомого обломовцам человека.1
   Можно определить границы «сонного» времени той Обломовки, которая вспоминается Илье Ильичу. Оно, это сонное время, заключено только в пределах его личной памяти и памяти тех, кого он застал. Штольц замечает Обломову: «Ты мне рисуешь одно и то же, что бывало у дедов и отцов». Временны?е границы указывает и возраст Захара: «Захару было за пятьдесят лет». За это время прошли две эпохи: одна, когда на первый план выступала
   168
   «безграничная преданность» слуг «к дому Обломовых», и вторая, позднейшая, с ее «утонченностью и развращением нравов» (см.: наст. изд., т. 4, с. 67), – и сменились два или три поколения.1 Следовательно, это конец XVIII – первая половина XIX в., и именно в этих границах следует учитывать исторические события2 (хотя самого Гончарова чтение семейного «Летописца» должно было увести в XVIII век несколько глубже).
   Исторический фон был подробно, с привлечением обширных архивных материалов, изучен П. С. Бейсовым. Он в основном сосредоточил свое внимание на необломовских, неидиллических подробностях существования Симбирска и Хухорева, сняв тем самым с русской провинции «обвинение» в косности, сплошном застое (исследователь писал о жестоком обращении помещиков с крестьянами, крестьянских бунтах, просветительской деятельности декабристских и масонских обществ, зарождении революционно-демократического движения в губернии). «Реконструируя» впечатления, которые могли
   169
   запасть в память Гончарова в период работы секретарем канцелярии губернатора в 1834-1835 гг., Бейсов утверждал: «Это первый шаг в расширении рамок тех „впечатлений бытия”, которые приведут писателя к „Обломову”».1
   В качестве места, где Гончаров мог близко наблюдать деревенскую жизнь, отразив затем свои наблюдения в описании Обломовки, Бейсов назвал Хухорево, где Гончаров гостил у сестры во время своего приезда на родину в 1849 г. Зятя Гончарова М. М. Кирмалова Бейсов назвал «прототипом силуэта барина» во «Фрегате „Паллада”».2 Письма Гончарова подтверждают если не этот факт, то причисление писателем своего родственника к обломовцам, наряду с его сыновьями, особенно Виктором Михайловичем. Об отношениях Кирмаловых с крестьянами Гончаров (в сохранившихся письмах) не упоминал, обсуждая лишь семейные дела. Бейсов же на основании архивных материалов рассказал о событиях в деревне, приведших к тому, что М. М. Кирмалов был убит своими крестьянами в июле 1850 г.
   Еще на одну реалию Симбирской губернии указал К. А. Селиванов: он полагал, что впечатление от обстановки дома княгини Е. П. Хованской (сестры декабриста В. П. Ивашева) в Репьевке (Репьевка, Архангельское, Ботьма тож, Ставропольского уезда Симбирской губернии), ранее принадлежавшего богатому помещику Н. А. Дурасову,было частично использовано в описании Обломовки.3 В этом доме помещался «небольшой пансион для детей окрестных дворян» священника Федора Степановича4 Троицкого. Там Гончаров учился в 1820-1822 гг., о чем писал в автобиографиях.
   Следует заметить, что этот пансион не был первым в его жизни: Гончаров в письме к брату от 29 декабря 1867 г. иронически описывал и другой, который они посещали раньше. Н. А. Гончаров просил прислать автобиографию для напечатания в упомянутом выше «Сборнике исторических и статистических материалов Симбирской
   170
   губернии». Гончаров отвечал ему: «Вон ты упомянул и о том, что забыл фамилию какой-то чиновницы, содержавшей пансион, куда нас возили учиться читать и писать: да, это в самом деле жаль – какая потеря для потомства и человечества вообще, что оно не узнает, где учился выводить азы такой великий человек, как я? Уж ежели вспомнишь фамилию, так не забудь прибавить, что она была рябая, как терка, злая и стегала ремнем по пальцам тех, кто писал криво или высовывал язык, когда писал».
   О пансионе в Репьевке у писателя осталось совсем иное впечатление. В том же письме он говорил: «С благодарностью упомяну о Ф. С. Троицком, у которого жена-немка, знавшая и по-французски, положила основание иностранным языкам, да там же я нашел несколько книг, которые и заронили во мне охоту к чтению». Троицкий, по воспоминаниям современников, был человеком образованным, обладавшим хорошими манерами, прекрасно говорил проповеди. Ничего общего с Иваном Богдановичем Штольцем он, по видимости, не имеет.1
 

4
 
‹Литературная родословная романа›

 
   «Обломов», согласно поздним разъяснениям самого Гончарова, занимает центральное место в романной «трилогии» (статьи «Лучше поздно, чем никогда» (1879) и «Предисловие к роману „Обрыв”» (конец 1860-х гг.; опубл. 1938)). Но то, что говорит писатель по поводу связи «Обломова» с первой частью «трилогии», романом «Обыкновенная история», носит общий характер: Гончаров пишет о связи эпох и преемственности образов главных героев романов; так, обозначена связь между Надинькой из «Обыкновенной истории» и Ольгой Ильинской, – образами, по мнению Гончарова (не бесспорному)
   171
   сливающимися в один синтетический образ Надиньки-Ольги.
   Творчество Гончарова 1830-1850-х гг. дает основания говорить о целом ряде предварительных набросков к сюжетным и характерологическим линиям «Обломова». Исследователи творчества писателя (в том числе Б. М. Энгельгардт и А. Г. Цейтлин) обнаруживают в герое ранней повести «Лихая болесть» Тяжеленко отдаленную предтечу Ильи Ильича Обломова; там же прозвучал и мотив «всепоглощающего сна».1 А. Мазон высказал предположение, что один из мотивов другой ранней повести Гончарова «Счастливая ошибка» (письмо старосты и беседа героя с управляющим) послужил эскизом для известного эпизода романа «Обломов».2 Своеобразной прелюдией к комическим диалогам Обломова с Захаром являются сцены между хозяином и слугой в «Иване Савиче Поджабрине»; в очерках предвосхищены и другие сюжетные линии романа и колоритные черты описываемого в нем быта.3 Некоторые детали будущего романа в эмбриональном виде присутствуют в фельетоне «Письма столичного друга к провинциальному другу» и «этюде» «Хорошо или дурно жить на свете?».4
   Как известно, работа (одновременная) над романами «Обломов» и «Обрыв» в начале 1850-х гг. зашла в тупик, «и тот и другой приостановлены были кругосветным плаванием в 1852, 1853 и 1854 годах, по окончанию которого и по изданию „Фрегата «Паллада»” я обратился к забытым романам» («Намерения, задачи и идеи романа „Обрыв”», 1876). Впрочем, работа над «Обломовым» была лишь частично приостановлена, о чем свидетельствует такое ценное признание Гончарова в статье «Лучше поздно, чем никогда»: «Я унес новый роман, взял его вокруг света
   172
   в голове и в программе, небрежно написанной на клочках, – и говорил, рассказывал, читал вслух кому попало, радуясь своему запасу». Эта непрекращающаяся работа над «Обломовым» непосредственно отразилась в тексте «Фрегата „Паллада”»: о «глубокой внутренней связи» тематики «Фрегата „Паллада”» с тематикой «Обломова» обоснованно писал Б. М. Энгельгардт.1 Иногда эта связь прямо выходила на поверхность книги («английский» сон о русской Обломовке в главе первой «Фрегата „Паллада”» – своеобразное дополнение к «Сну Обломова»), но чаще она присутствует подспудно, прикровенно и в то же время безусловно ощутимо, о чем верно сказано Ю. М. Лощицем: «Несмотря на резкое жанровое отличие, обе книги необычайно сильно перекликаются тематически: тема путешествия постоянно присутствует в „Обломове” – то в виде книг, которые читает Илья Ильич, то как пугающая его перспектива заграничной поездки в лечебных целях, то как перечень коммерческо-туристических вояжей Штольца. С другой стороны, тема созерцательного, бессобытийного, погруженного в быт Востока, развитая во „Фрегате”, носит явно „обломовский” характер. Почти весь Восток, каким он показан у Гончарова, есть, по сути, громадная, на полмира распростершаяся Обломовка. Иногда при чтении „Фрегата” невольно возникает ощущение, что Илья Ильич незримо участвует в путешествии в качестве созерцателя родственного ему восточного быта и искателя „утраченного рая”. Напомним также, какое самодовлеющее место занимает в тексте „Фрегата” тема сна: гончаровский Восток весь как бы окутан сонными испарениями, сказочными миражами» (Лощиц. С. 193).2 Е. А. Краснощекова, прослеживая сибирские мотивы в романе «Обломов», обратила внимание на явную параллель пророчеств о будущих «титанах» во «Фрегате „Паллада”» («Это тоже герой в своем роде – маленький
   173
   титан. А сколько их явится вслед за ним! и имя этим героям легион» – наст. изд., т. 2, с. 684) и будущих Штольцах, вызвавших ироническую реакцию почти всех критиков романа (см.: Краснощекова. С. 213-216). Пожалуй, было бы логично, если бы Гончаров расширил «трилогию» (включив в нее «Фрегат „Паллада”») до «тетралогии». Во всяком случае бесспорно, что «проблемы „Обломова” весьма потеряют в своей полноте, если лишатся проекции на текст „Фрегата «Паллада»”» (Лощиц. С. 193).
   Литературный генезис «Обломова», естественно, не исчерпывается внешними и внутренними перекличками с мотивами и образами предшествующих роману произведений Гончарова.
   А. Мазон перечисляет целый ряд произведений французских и английских писателей, которые в той или иной степени могли быть в сфере внимания Гончарова и, следовательно, сыграли свою роль в формировании замысла «Обломова».
   Называя среди возможных литературных источников романа аллегорическую поэму Д. Томсона «Замок безделья» («The Castle of Indolence», 1748), Мазон подчеркивает, что созданный Гончаровым «во всей полноте и величии» новый тип резко отличен от абстрактных фигур поэмы Томсона (см.: Mazon. P. 163).
   Исследователь считает также, что для литературной родословной «Обломова» имел значение философский роман в письмах Э. де Сенанкура «Оберман» (1804), и цитирует отрывок из «Письма XLII»: «Однако апатия стала как бы моею природой; мысль о деятельной жизни словно пугает или удивляет меня. Мелочи мне противны, но по привычке я занимаюсь ими. Великое всегда будет прельщать меня, но моя леность всегда будет его страшиться».1 Размышляя об отражении в русской литературе середины XIX в. вообще и в «Обломове» в частности одного из главных принципов сентиментализма («поэтизация обыкновенного, камерного, негероического»), обращается к ведущим мотивам «Обермана» Э. Сенанкура и М. В. Отрадин, уделивший особенное внимание близости мечтаний «поэта» и «философа» Обломова, которого жизнь «трогает», и философского эскапизма героя романа французского писателя: «Герой Сенанкура – человек чувства, а не
   174
   действия, он выделяется среди окружающих его людей созерцательным отношением к жизни, Оберман отказывается исполнять в современном обществе какую-либо социальную роль. Отчужденность от большого мира провозглашается им как принцип существования, цель этого отчуждения – сохранение цельности собственной личности. Герой не претендует на исключительную судьбу, но хочет заявить о себе как „друге человечества”. Желанный покой мыслится им как освобождение от страстей и благотворный контакт с природой. И наконец, особая роль воображения, которое должно соединить духовный и физический мир в единое гармоничное переживание» (Отрадин. С. 120, 121).1
   Среди литературных источников «Обломова» А. Мазон особенно выделяет роман Э. Сю «Лень» («La Paresse»), входящий в цикл «Семь смертных грехов» («Le Sept Peches Capitaux», 1847-1849).2 Он считает, признавая огромную эстетическую разницу между шедевром Гончарова и посредственным романом позднего Сю, что чтение этого романа могло внушить Гончарову мысль «приняться по-новому за прекрасный сюжет, интерпретированный
   175
   французским писателем в самой романической манере, с невыносимой неправдоподобностью. Осталось призвать на помощь направляемое тончайшим и точнейшим чувством воображение, дабы творчески пересоздать все элементы сюжета романа Сю – и Обломов создан» ( Mazon. P. 313-314).1
   Указал А. Мазон также на близость диалога Обломова с Захаром о разнице между барином и «другими» (см.: наст. изд., т. 4, с. 91-92) и разговором в тюремной камере между Риго и Жаном-Батистом в главе первой романа Ч. Диккенса «Крошка Доррит» (1856-1857):
   «- Кавалетто! ‹…› ты знаешь, что я – барин?
   – Конечно, конечно!
   – Делал ли я здесь хоть что-нибудь? Дотрагивался ли я до щетки, расстилал ли или убирал рогожи, отыскивал ли шашки, собирал ли домино – одним словом, делал ли я какую-нибудь работу?
   – Никогда!
   – Думал ли ты когда-нибудь увидеть меня работающим?
   Жан-Батист оборотил правую руку и отвечал особенным движением указательного пальца, что на итальянском языке означало безусловное отрицание.
   – Нет? С первой минуты, когда ты меня здесь увидел, ты понял, что я барин?
   – Altro! – возразил Жан-Батист, закрыв глаза и неистово кивнув головой. ‹…›
   – Ха-ха! Ты прав: я барин и барином хочу жить, барином хочу и умереть. Цель моей жизни быть барином – это моя роль».2
   В литературе о Гончарове русского писателя неоднократно сопоставляли с Диккенсом и в самом общем плане. Так, И. Ф. Анненский, размышляя о характерных чертах «поэтического пути» создателя «Обломова», находил, что тому был особенно близок «диккенсовский оптимизм с наказанным, обузданным злом, без всякой грязи, с мягкой,
   176
   вдумчивой обрисовкой характеров» («Обломов» в критике. С. 215).1 Сопоставления Гончарова с Диккенсом как общего, так и частного характера представляются обоснованными. Они опираются на исключительно высокую характеристику творчества английского писателя в статье Гончарова «Лучше поздно, чем никогда»: «В нашем веке нам дал образец художественного романа общий учитель романистов – это Диккенс. Не один наблюдательный ум, а фантазия, юмор, поэзия, любовь, которой он, по его выражению, „носил целый океан” в себе, – помогли ему написать всю Англию в живых, бессмертных типах и сценах».2
   Текст «Обломова» менее насыщен прямыми литературными цитатами и реминисценциями, чем текст первого романа Гончарова, где многообразный литературный пласт определен художественными амбициями Александра Адуева и его творчеством, образцы которого даны в произведении и стали объектом иронии критиков. Но иногда в «Обломове» присутствуют своего рода литературные «подсказки», позволяющие уточнить некоторые детали его литературной родословной. Обломов в юности не только «великолепные фейерверки» «пускал ‹…› из головы», но и перевел какую-то работу французского экономиста и философа Ж.-Б. Сея, посвятив перевод Штольцу.3 И вероятно, внимание Обломова привлекли
   177
   не экономические воззрения Сея, а этические постулаты, энергично им отстаиваемые в работе «Petit volume, contenant quelques apercus des hommes et de la soci?t?» (Paris, 1817), в частности разговор о «скуке» во фрагменте, озаглавленном переводчиком «Основание счастия»:
   «А. Мне скучно.
   Б. Верю.
   А. Я богат; всякий спешит мне угождать, нравиться; не успеваю пожелать, уже исполнилось. ‹…› Кажется, мне не должно бы скучать. ‹…›
   Б. Ты ждешь на себя впечатлений от других, ты невольник других. Для счастия надобно быть своеобычным, надобно производить, не быть производимым.
   А. Как! Мне самому работать? ‹…›
   Б. ‹…› Действуй – и скука убежит от тебя».1
   Сочинения экономистов и экономические теории века непосредственно отразились в романе, где «иные рассуждения кажутся своеобразными „вставками” из экономических статей».2 К примеру, Тарантьев, саркастически рассуждая о «тисках для русских денег» в связи с покупкой машин для завода, «по существу выступает как сторонник русского протекционизма, экономической замкнутости, феодальной промышленности, не способной конкурировать с дешевыми изделиями капиталистического Запада».3 Экономист и историк В. М. Штейн по поводу слов, сказанных Штольцем Обломову (черновая рукопись романа), о том, что тот «…выучил только один момент, и то прошедший, и что каждый другой момент ведет за собой и другие данные, поэтому надо следить поминутно за наукой, чтоб иметь в голове физиономию какого-нибудь государства, что, например, в политической экономии с изменением разных обстоятельств и условий государственного быта изменяются и самые истины…», писал: «Это мнение нашего великого писателя, подсказанное, несомненно, передовыми взглядами, бывшими в обращении в его время, очень удачно схватывает основной мотив, сосредоточивший общественный интерес на
   178
   политической экономии и статистике. Этим мотивом было убеждение в смене общественных форм „и разных обстоятельств”. Особенно примечательно, что и самые законы политической экономии (ее «истины») должны были меняться с „разными обстоятельствами”».1
   Обращается Гончаров, обрисовывая судьбы и характеры главных героев романа, и к трагедиям В. Шекспира «Гамлет» и «Король Лир». Илья Ильич Обломов сопоставляется с Гамлетом (в комическом, снижающем регистре), а Ольга Ильинская – с Корделией (без малейших комических оттенков, в апофеозном стиле, всячески подчеркивающем многочисленные достоинства и добродетели героини).
   Императивно сформулированный Штольцем девиз «Теперь или никогда!», оттененный «ядовитым» словом «обломовщина», оборачивается для Обломова вариацией знаменитого гамлетовского вопроса, прозвучавшего в специфической, бытовой аранжировке: «Что ему делать теперь? Идти вперед или остаться? Этот обломовский вопрос был для него хуже гамлетовского. ‹…› „Теперь или никогда!” „Быть или не быть!” Обломов приподнялся было с кресла, но не попал сразу ногою в туфлю и сел опять» (наст. изд., т. 4, с. 186-187). Комическое звучание гамлетовской темы предвещает в романе трагический, фатальный конец – «никогда». Тургенев в статье «Гамлет и Дон Кихот» (1860) тонко заметил, что «над Гамлетом никто и не думает смеяться, и именно в этом его осуждение: любить его почти невозможно, одни люди, подобные Горацию, привязываются к Гамлету» (Тургенев. Соч. Т. V. С. 335). Комическое у Гончарова снижает гамлетовскую тему, мягко освещая фигуру Обломова, которого окружающие обманывают, жалеют и – более всего – сердечно любят.
   На то, что герой Гончарова принадлежит к длинной цепи литературных «вечных типов», указывали многие критики, в том числе Г. В. Александровский в педагогическом пособии «Чтения по новейшей русской литературе» (Киев, 1902; 10-е изд. Киев; Пг., 1917): «Создавая тип, являющийся коренным для всей русской жизни, Гончаров
   179
   в то же время дал нам и общечеловеческий образ. ‹…› Обломов такой же вековечный тип, как Гамлет, Дон Кихот, Чацкий и др.».1
   Сопоставление Обломова с Гамлетом, вызвавшее грубую саркастическую насмешку Салтыкова-Щедрина,2 разумеется, не идет в романе далее ситуативно-психологической параллели;3 оно только в таком ограниченном виде, с точки зрения Гончарова, и правомерно.4
   Отчасти смысл сопоставления Обломова (и Райского) с Гамлетом помогают понять и уточнить некоторые суждения Гончарова в статье «Опять „Гамлет” на русской сцене» (1875; опубл. 1900): «Свойства Гамлета – это неуловимые в обыкновенном, нормальном состоянии души явления. Их нет тогда в состоянии покоя; они родятся от прикосновения бури, под ударами, в борьбе. В нормальном положении Гамлет ничем не отличается от других»; «Тонкие натуры, наделенные гибельным избытком сердца, неумолимою логикою и чуткими нервами, более или менее носят в себе частицы гамлетовской страстной, нежной, глубокой и раздражительной натуры».5