Страница:
Гончаровскую «трудную работу объективирования» критик не оценивает как «безразличность в поэтическом материале»: между автором и его героями «чувствуется все время самая тесная и живая связь». Обломов для Гончарова – тип «центральный»: он «служит нам ключом и к Райскому, и к бабушке, и к Марфиньке, и к Захару. В Обломове поэт открыл нам свою связь с родиной и со вчерашним днем, здесь и грезы будущего, и горечь самосознания, и радость бытия, и поэзия, и проза жизни; здесь душа Гончарова в ее личных, национальных и мировых элементах» (Там же. С. 224).
Пример из ряда самых ярких и убедительных «отражений» в критическом наследии Анненского – образ Обломова, возникший в его сознании под действием «основных впечатлений» от романа: «Илья Ильич Обломов не обсевок в поле. Это человек породистый: он красив и чистоплотен, у него мягкие манеры и немножко тягучая речь. Он умен, но не цепким, хищным, практическим умом, а, скорее, тонким, мысль его склонна к расплывчатости. Хитрости в нем нет, еще менее расчетливости. Если он начинает хитрить, у него это выходит неловко. Лгать он не умеет или лжет наивно.
В нем ни жадности, ни распутства, ни жестокости: с сердцем более нежным, чем страстным, он получил от ряда рабовладельческих поколений здоровую, чистую и спокойно текущую кровь – источник душевного целомудрия. Обломов – эгоист. Не то чтобы он никого не любил, – вспомните эту жаркую слезу, когда во сне вспомнилась мать, он любил Штольца, любил Ольгу, но он эгоист по наивному убеждению, что он человек особой породы и на него должны работать принадлежащие ему люди. Люди должны его беречь, уважать, любить и все за него делать; это право его рождения, которое он наивно смешивает с правом личности. Вспомните разговор с Захаром и упреки за то, что тот сравнил его с „другими”.
Он никогда не представляет себе свое счастье основанным на несчастье других; но он не стал бы работать ни для своего, ни для чужого благосостояния. Работа в человеке, который может лежать, представляется ему проявлением
358
алчности или суетливости, одинаково ему противных. К людям он нетребователен и терпим донельзя, оптимист. Обломов любит свой привычный угол, не терпит стеснения и суеты, он не любит движения и особо резких наплывов жизни извне, пусть вокруг и разговаривают, спорят даже, только чтоб от него не требовали ни споров, ни разговоров. Он любит спать, любит хорошо поесть, хотя не терпит жадности, любит угостить, а сам в гости ходить не любит.
Обломов, может быть, и даровит, никто этого не знает, и сам он тоже, но он, наверное, умен. Еще ребенком обнаруживал он живость ума, который усыпляли сказками, вековой мудростью и мучной пищей.
Университетская наука не менее обломовских пирогов усыпляла любознательность; служба своей центростремительной силой отняла у него любимый и родной угол, бросила куда-то на Гороховую и взамен предоставила разговоры о производствах и орденах; на службу Обломов раньше смотрел с наивными ожиданиями, потом робко, наконец, равнодушно. Не прельщаясь ни фортуной, ни карьерой, он залег в берлогу.
Отчего его пассивность не производит на нас ни впечатления горечи, ни впечатления стыда? ‹…›
Обломова любят. Он умеет внушить любовь, даже обожание в Агафье Матвеевне. Припомните конец романа и воспоминание о нем Захара. Он, этот слабый, капризный, неумелый и изнеженный человек, требующий ухода, – он мог дать счастье людям, потому что сам имел сердце.
Обломов не дает нам впечатления пошлости. В нем нет самодовольства, этого главного признака пошлости. Он смутится в постороннем обществе, наделает глупостей, неловко солжет даже; но не будет ломаться, ни позировать. В самом деле, отчего его жизнь, такая пустая, не дает впечатления пошлости? Посмотрите, в чем его опасения: в мнительности, в страхе, что кто-нибудь нарушит его покой; радости – в хорошем обеде, в довольных лицах вокруг, в тишине, порой – в поэтической мечте.
А назовете ли вы его сибаритом, ленивцем, обжорой? Нет и нет. Разве он поступится чем-нибудь из своего обломовского, чтоб кусок у него был послаще или постель помягче? Везде он один и тот же Обломов: в гостиной Ильинских с бароном и в своем старом халате с Алексеевым, трюфели ли он ест или яичницу на заплатанной скатерти.
359
Отнимите у Обломова средства, он все же не будет ни работать, ни льстить; в нем останется то же веками выработавшееся ленивое, но упорное сознание своего достоинства. Может быть, с жалобами, капризами, может быть, с пристрастием к рюмочке, но наверное без алчности и без зависимости, с мягкими приемами и великодушием прирожденного Обломова.
В Обломове есть крепко сидящее сознание независимости – никто и ничто не вырвет его из угла: ни жадность, ни тщеславие, ни даже любовь. Каков ни есть, а все же здесь наш русский home.
Обломов – консерватор: нет в нем заскорузлости суеверий, нет крепостнической программы, вообще никакой программы, но он консерватор всем складом, инстинктами и устоями. Вчерашний день он и помнит и любит; знает он, что завтрашний день будет лучше, робко, пожалуй, о нем мечтает, но иногда даже в воображении жмурится и ежится от этого блеска и шума завтрашнего дня. В Ольге ему все пленительно: тяжела любовная игра и маленькие обманы, и вся та, хоть и скромная, эмансипированность, для которой в его сердце просто нет клапанов. Обломов живет медленным, историческим ростом» (Там же. С. 227-229).
Создается впечатление, что некоторые критики писали о романе, так сказать, не оглядываясь на текст, рассматривая Обломова не как конкретный художественный образ, а как существующий в реальной жизни определенный социально-культурный тип, который связан с романом генетически, но не ограничен, не «определен» (М. М. Бахтин) им. Возможно, срабатывал особый эффект романа, о котором написал современный исследователь: «…есть Обломов романа, а есть позаимствованный в романе Обломов как мифологема сознания (вполне отчетливо присутствующая в сознании даже тех, кто не читал романа)».1
Для Е. А. Соловьева Обломов – олицетворение одной из негативных особенностей духовной жизни России: инертность, отказ от активной жизненной позиции, благородные порывы вместо последовательной деятельности. Борьбу с этим недугом начал еще Петр I, «однако, – пишет
360
критик, – обломовщина осталась, и через 170 лет после смерти Петра является перед нами во всем своем великолепии». Она по-прежнему опасна для нравственного и политического развития общества, ибо делает возможными «всякие посягательства на нашу самостоятельность, личное счастье, счастье близких нам людей».
Этот коренной недуг русского сознания, считает Соловьев, можно обнаружить даже у Чацкого: «Припомните, как быстро утомляется он в борьбе, как мало в нем выдержанности, деловитой приспособляемости. ‹…› Это отсутствие дисциплины одинаково говорит нам о том, что Чацкий способен лишь на мгновенные усилия духа».
Самое яркое проявление обломовщины в современной жизни, считает Соловьев, – толстовство. Сторонников этого учения «привлекает нирвана, полное спокойствие души, полная неподвижность и однообразие бытия». Осмысление обломовщины, считает критик, позволяет понять принципиальное отличие русского человека от западного: «…западный человек устремляет все усилия на приобретение права, русский же человек „плевать хочет на все права” и мечтает о жизни „по-божьи”. ‹…› Обломову действительно никакого дела не было до юридических начал: никакого, даже слабого, представления о своих правах, правах личности, гражданина он не имел. Это чистое отрицание всякой гражданственности – конечный идеал всех опростителей. ‹…› Мягкосердечие, добродушие, душевная кротость заставляет всегда предпочитать моральность легальности».1
***
По мнению Н. И. Коробки, Илья Ильич – типичный представитель того русского дворянства, у которого не сформировалось явно выраженного «классового самосознания». «Такая неопределенность, полусознательность и давала возможность быть в одно и то же время крепостником и способным примкнуть к либеральной партии. ‹…› Это чрезвычайно характерная черта для обломовщины, одна из существенных ее причин, если не основная». Выделение именно этой черты в идеологической характеристике
361
Обломова позволяет критику сблизить его с главным героем повести А. Н. Апухтина «Дневник Павлика Дольского».1 А от Обломовых конца века, считает Коробка, один шаг до «упаднической ночи». И его вывод: «Новые Обломовы гораздо несчастнее старых».2
Для Ю. И. Айхенвальда, автора главы «Гончаров» в книге «Силуэты русских писателей» (М., 1906), инвариантом обломовского типа является «страх перед жизнью». Это позволило продлить обломовский ряд до героев Чехова. Ошибка Гончарова, по мысли критика, заключается в том, что он придал обломовщине излишне физиологический характер. «Для того чтобы быть Обломовым, – пишет Айхенвальд, – вовсе не надо лежать по целым дням, не расставаться с халатом, плотно ужинать, ничего не читать и браниться с Захаром: можно вести самый подвижный образ жизни, можно странствовать по Европе ‹…› и все-таки быть Обломовым. ‹…› В Онегине и Бельтове, даже в Райском, в лишних людях Тургенева и Чехова обломовские черты одухотворены, и там они более глубоки, живут всецело во внутреннем мире. ‹…› Там гораздо идеальнее страх перед жизнью, которая „трогает, везде достает”. У Гончарова физический Обломов заслоняет Обломова души».
Хотя этот типологический ряд назван именем гончаровского героя, сам Обломов «вышел наименее интересным и глубоким из всех многочисленных разновидностей обломовского типа».3
Е. А. Ляцкий, чья научная деятельность была связана с традицией культурно-исторической школы, выпустил в 1912 г. свою книгу «Гончаров. Жизнь, личность, творчество» (это было второе переработанное и дополненное издание; первое издание под другим названием появилось в 1904 г.4). Главная цель Ляцкого заключалась в том, чтобы разгадать «характер» Гончарова, ибо в характере писателя,
362
«в нем единственно», исследователь видит «ключ к разгадке его творчества».1 Автор стремится выявить «биографический элемент» в романах писателя. Основная методологическая посылка Ляцкого такова: «Процесс художественного изображения жизни неизменно совершается по одному из двух путей, совпадающих с теми путями, которые известны в психологии под именем объективного или субъективного методов»; этот «психологический-прин цип» признается единственно верным, отвечающим научным требованиям (Ляцкий 1912. С. 51-52).
Объективный художник – тот, кто «наблюдает ‹…› явления жизни вовне», стремится дать «яркое и выпуклое изображение предмета в его сущности», для субъективного же художника главное – выразить свое «я», для него внешний мир лишь «сумма внешних условий, среди которых с возможною полнотой и определенностью выражается его „я”» (Там же. С. 52-53).
Гончаров для Ляцкого – «один из наиболее субъективных писателей, для которого раскрытие своего „я” было важнее изображения самых животрепещущих и интересных моментов современной ему общественной жизни» (Там же. С. 53-54).
Очевидно, что объективность и субъективность Ляцкий понимает иначе, чем критики XIX в., писавшие о Гончарове. Для них объективность – это беспристрастие, умение показать различные стороны явления, отсутствие прямых авторских оценок. Книга Ляцкого полемична по отношению к традиционной точке зрения, формирование которой начали еще Белинский и Добролюбов и согласно которой автор «Обломова» – один из самых объективных писателей. И если, например, И. Анненский писал, что «лиризм был совсем чужд Гончарову», что в его произведениях «minimum личности Гончарова» («Обломов» в критике. С. 211), то Ляцкий утверждает обратное.
Отправной точкой своих размышлений Ляцкий сделал признание самого писателя: «…я писал только то, что переживал, что мыслил, что чувствовал, что любил, что близко видел и знал» («Лучше поздно, чем никогда»). Весь богатейший запас биографических сведений служит автору прежде всего для подтверждения его главного тезиса
363
о субъективности Гончарова-романиста. По Ляцкому, Александр Адуев, Петр Иванович Адуев, Обломов, Райский – не объективно нарисованные герои, которые интересны «сами по себе», а лишь маски автора. Романы Гончарова имеют для исследователя интерес сугубо психологический и прикладной, как материал для понимания личности писателя. Ляцкий тщательно выискивает и обычно находит какие-то факты личной биографии писателя, которые позволяют ему связать героя и автора. В одной из своих работ Ляцкий писал: «Обломовщина и гончаровщина до такой степени близко срослись между собой, то дополняя, то объясняя друг друга, что порознь их понимание едва ли возможно».1
По мнению Ляцкого, мемуарный характер романов Гончарова не предполагает их общественного значения. Точнее, оно «сложилось само собой, помимо воли автора» (Ляцкий 1912. С. 210). Обнаружив многочисленные параллели между биографией романиста и сюжетами его произведений, Ляцкий сделал прямолинейный вывод о субъективности, не учтя умения автора «Обломова» «объективировать субъективный по своему происхождению материал».2
Идеи и выводы Ляцкого показались убедительными многим его современникам. «В последнее время, – писал Л. Н. Войтоловский, имея в виду влияние книги Ляцкого, – от абсолютной объективности большинство переходит к не менее абсолютной субъективности».3 Так, А. А. Измайлов резко изменил свою точку зрения относительно Гончарова: в заметке, посвященной десятилетию со дня смерти писателя, критик писал об объективности романиста,4 а в 1912 г. – нечто прямо противоположное: «Кто станет поддерживать убеждение о Гончарове как об объективнейшем из писателей?».5
364
Вместе с тем методологическая уязвимость труда Ляцкого была отмечена еще в 1904 г., после выхода первого издания книги. «Единственная мысль, которую можно выискать в книге Евг. Ляцкого, – писал В. Я. Брюсов, – это то, что Гончаров в своих романах пользовался как материалом виденным, так и пережитым. И это-то чудовищное общее место Евг. Ляцкий не устает повторять на каждой странице, с уверенностью, что устанавливает особый взгляд на Гончарова как „субъективного” писателя».1
Идея Ляцкого о субъективности творчества Гончарова была близка и Д. Н. Овсянико-Куликовскому. Тем не менее, отметив его книгу как «ценный вклад в литературу о Гончарове», он полагал, что Ляцкий «слишком расширяет субъективную сторону в творчестве Гончарова» (см.: Овсянико-Куликовский 1912а; Овсянико-Куликовский 1912б).
Свое понимание творчества Гончарова Овсянико-Куликовский высказал еще в 1904 г., когда в «Вестнике воспитания» под общим названием «Итоги русской художественной литературы XIX века» были опубликованы очерки «Илья Ильич Обломов» и «Обломовщина и Штольц», позднее в переработанном виде вошедшие как главы X и XI в его «Историю русской интеллигенции» (1906. Ч. 1). И наконец, в сокращенном варианте его концепция была представлена в двух статьях юбилейного 1912 г.2
Овсянико-Куликовский не стремился оценить все творчество Гончарова. Он обращался главным образом к роману «Обломов», поскольку, как считал исследователь, «изображение обломовщины было главным, можно сказать даже единственным, делом его ‹Гончарова› жизни как писателя» (Овсянико-Куликовский 1912а. С. 1817).
Как известно, для «Истории русской интеллигенции» и ряда других работ Овсянико-Куликовского характерно «совмещение ‹…› принципов психологизма с методикой культурно-исторического исследования явлений литературы и общества».3
365
Деление на объективных и субъективных писателей Овсянико-Куликовский проводил не в зависимости от характера отражения реальной действительности, а в плане психологии творчества. Субъективное творчество направлено «на воспроизведение типов, натур, характеров, умов и т. д., более или менее близких, родственных или даже тождественных личности самого художника» (Овсянико-Куликовский 1989. Т. 1. С. 435). В отличие от Ляцкого Овсянико-Куликовский не сводит все к личному опыту писателя, акцент делается на совпадении или несовпадении психических типов – автора и героя: Гончаров – «субъективный писатель», ибо он «художественно открыл и постиг обломовщину путем не объективных, а субъективных наблюдений, – он открыл ее в себе и в своих присных, родных по духу, в своей психологии» (Овсянико-Куликовский 1912б. С. 195).
В истории России и в русской литературе Овсянико-Куликовского прежде всего интересовали общественно-психологические типы; на выявление родовых черт того или иного типа и направлены его основные усилия.
Обломов, по мысли исследователя, один из самых значительных и самых «широких» в нашей художественной литературе типов (Овсянико-Куликовский 1989. Т. 2. С. 230). Определение «широкий» имеет для Овсянико-Куликовского глубокий смысл: он видит в Обломове образ конкретно-исторический и вместе с тем вневременной, не связанный с определенным периодом жизни русского общества.
Обломова и Штольца как представителей своей эпохи исследователь рассматривает в связи с проблемой «людей 40-х годов». Каково же место героев Гончарова в ряду близких им общественно-психологических типов? Какие родовые черты они сохраняют, какие утрачивают и какие обретают?
С людьми 1840-х гг. Илью Ильича связывают «известные умственные интересы», «вкус к поэзии», «дар мечты», «гуманность», «душевная воспитанность» (Там же. С. 233). А в чем отличие? «Чацкий, Онегин, Печорин, Бельтов, Рудин, Лаврецкий ‹…› – пишет Овсянико-Куликовский, – „вечные странники” в прямом и переносном психологическом смысле, вечно ищущие и не находящие „душевного пристанища”, одинокие скитальцы в юдоли дореформенной русской жизни» (Там же. С. 215-216).
366
В гоголевском Тентетникове, а потом и в Обломове, – персонажах «примыкающих, в общественно-психологическом смысле, к тому же ряду типов», эта черта впервые устраняется: «…их отщепенство, их душевное одиночество получило иное выражение – „покоя”, физической и психической бездеятельности, застыло в неподвижности, притаилось и замерло в однообразии будней, в какой-то восточной косности» (Там же. С. 216). Далее: в отличие от «ораторов» и «пропагандистов» 1840-х гг. Илья Ильич «не только не может и не умеет, но и не хочет „действовать”» (Там же. С. 234). И наконец, самое резкое отличие Обломова от идеалистов 1840-х гг. – он «крепостник», «типичный крепостник», из тех, что «не могли пережить день 19 февраля 1861 года и либо сходили с ума от изумления, либо умирали от огорчения» (Там же. С. 240). Но Обломова, замечает ученый, нельзя отнести к «крепостникам-политикам» (Там же. С. 242). В этой части своих рассуждений Овсянико-Куликовский предлагает очень интересную параллель. Убеждения Обломова-крепостника, который «пропекает» Захара и сомневается, надо ли заводить школу для крестьян, «весьма близки к тем, которые возвестил миру Гоголь в „Выбранных местах из переписки с друзьями”» (Там же. С. 240).1
Говоря об общественно-психологическом типе, Овсянико-Куликовский иногда как бы забывает о конкретном герое, и тогда становятся возможными предположения вроде того, что если бы Обломов мог «сделаться адептом какой-нибудь „партии”, то он примкнул бы к либералам, к людям прогресса» (Там же. С. 242).
«Недуг» Обломова, по мысли Овсянико-Куликовского, явственно очевиден благодаря присутствию в романе двух других героев – Штольца и Ольги, которые ни в коей мере не заражены обломовщиной. Овсянико-Куликовский особо подчеркивает жизненность образа героини, которая явилась «психологическим типом, объединяющим лучшие стороны русской образованной женщины, сильной умом, волею и внутреннею свободою» (Там же.
367
С. 273). Очень важно, с точки зрения Овсянико-Куликовского, и то, что именно сопоставление с Ольгой помогает читателю понять не только меру безволия и апатии Обломова, но и меру буржуазности Штольца.
Сопоставлением со Штольцем и Ольгой вопрос о «широте» образа Обломова1 не исчерпывается. Кроме бытовой, конкретно-исторической стороны, связанной с определенным жизненным укладом Обломова, Овсянико-Куликовский видит в этом образе еще и Обломова «психологического», который и «сейчас жив и здравствует» (Там же. С. 231).
Попытку выстроить свой типологический ряд, включающий Обломова, предпринял Ф. П. Шипулинский. Он объединил Обломова с героями, которые «ищут правды» (Печорин, Рудин, Лиза Калитина, Нежданов, «Сокол» М. Горького), и на основании этого сопоставления назвал гончаровского героя «русским Дон Кихотом».2 Герои русской литературы, названные Шипулинским, в типологический ряд все-таки не выстраиваются. А вот параллель с Дон Кихотом – мимоходом, без подробной разработки, она уже намечалась в некоторых критических статьях, – конечно, заслуживала внимания. Способность жить воображением, верить в воображаемый мир, стремиться к нему – этим качеством наделены многие литературные герои, которые генетически в большей или меньшей степени связаны с сервантесовским Дон Кихотом.3
В начале века в России очень возрос интерес к проблеме национального характера. Об этом тогда писали многие, в частности В. Г. Короленко, А. М. Горький,
368
И. А. Бунин. К этой теме обращались также историки, критики и публицисты.
В связи с проблемой национального характера не редко упоминался гончаровский роман и его герой.1 Так, А. Ф. Кони в 1912 г. в своей юбилейной речи «Иван Александрович Гончаров» сказал, что современный Обломов «уже не лежит на диване и не пререкается с Захаром. Он восседает в законодательных или бюрократических креслах и своей апатией, боязнью всякого почина и ленивым непротивлением злу сводит на нет вопиющие вопросы жизни и потребности страны; или же уселся на бесплодно и бесцельно накопленном богатстве» (Гончаров в воспоминаниях. С. 248-249).
О возросшем интересе к вопросам «о национальной природе, о темпераменте русского народа, о его языках и вкусах» писала Е. А. Колтоновская: «Там, – заметила она, – ищут разгадок многих общественных неудач».2 Колтоновская наметила очень плодотворную параллель: «Суходол» И. А. Бунина и «Обломов» Гончарова, – в дальнейшем она так и не была детально разработана. Что, в частности, является основой для такой параллели? В главе «Сон Обломова», как и в «Суходоле», действующими лицами являются главным образом помещики и дворовые. Но внимание писателей сосредоточено не на социальных конфликтах. Эту особенность взгляда Гончарова на изображаемую действительность отметил и Е. А. Ляцкий: «Нельзя не поражаться, как мало уделяет Гончаров внимания крепостному праву», – тут же предложив свое объяснение этому факту: Гончаров «всегда стоял далеко от подлинной народной жизни» Ляцкий 1912. С. 211).
Дело, конечно, не в том, что писатель не знал, не видел или не понимал сути крепостничества. Автора «Сна Обломова» прежде всего интересует другой аспект в осмыслении
369
русской жизни: в психике, в привычках, в строе чувств он стремится показать начало, объединяющее господ и крепостных. Жизнь в Обломовке показана не столько как жизнь помещичьей усадьбы, сколько как жизнь «племенная», общенациональная, а потому, оттолкнувшись от описания обломовского мира, автор – и это воспринимается как обоснованный ход – делает выводы о жизни «наших предков», о жизни сегодняшнего русского человека (наст. изд., т. 4, с. 116-119).
В «Суходоле», при показе помещичьей усадьбы, Бунин выбрал ракурс, близкий к гончаровскому. В психике бунинских героев – и бар и крепостных – есть нечто общее.1 «Меня занимает главным образом душа русского человека в глубоком смысле, изображение черт психики славянина», – сказал по этому поводу в одном из интервью 1911 г. Бунин; поиски в социальной плоскости, следовательно, не помогут раскрыть тайну русской души: «Мне кажется, – говорит далее Бунин, – что быт и душа русских дворян те же, что и у мужика; все различие обусловливается лишь материальным превосходством дворянского сословия. ‹…› Душа у тех и других, я считаю, одинаково русская».2 Бунин видит, как видел и Гончаров, нелепость и несправедливость крепостнических порядков, но не на это направлено его главное внимание.
Сравнивая бунинские повести («Деревня» и «Суходол») с «Обломовым», Колтоновская отдает предпочтение Гончарову. В «интересных» повестях Бунина она увидела не национальное самоопределение, а «самоотрицание», даже «самооплевывание». Имея в виду современных писателей, обращающихся к этой теме, Колтоновская заявляет, что они «слабы духом»: «вместо спокойного и смелого анализа прошлого они проявляют в отношении к нему желчную нервность и невольно сгущают краски». Объективность Гончарова («устойчивость и светлый взгляд») критик сравнивает с пушкинской. Автор «Обломова», по мнению Колтоновской, «рисует эту самую, для всех теперь интересную старину и нашего предка с полным беспристрастием, иногда с любовью. Понятно! Это же – его родное, оно к нему „приросло”»; вывод Колтоновской таков:
370
«В изображении всего, что касается основного уклада русского человека, его вкусов и склонностей, у Гончарова нет равного соперника».1
Не все критики согласны были рассматривать Обломова как общенациональный тип. В. Е. Евгеньев-Максимов, например, писал в своих «Очерках по истории русской литературы 40-х – 60-х годов»: «Не отрицая наличности в психике русского человека как отрицательных – некоторая слабость воли, апатичность, склонность полагаться на „авось”, так и положительных – добродушие, душевная чуткость – свойств Обломова, нельзя забывать, что ими далеко не исчерпывается внутренний мир славянина. Ведь самоотверженная до самозабвения Лиза Калитина из „Дворянского гнезда”, мужественная Елена из „Накануне” с ее неукротимой жаждой деятельного добра, наконец, спокойный, уравновешенный культурный работник Соломин из „Нови” – также русские люди, а между тем как мало похожи они на Обломова».2
Пример из ряда самых ярких и убедительных «отражений» в критическом наследии Анненского – образ Обломова, возникший в его сознании под действием «основных впечатлений» от романа: «Илья Ильич Обломов не обсевок в поле. Это человек породистый: он красив и чистоплотен, у него мягкие манеры и немножко тягучая речь. Он умен, но не цепким, хищным, практическим умом, а, скорее, тонким, мысль его склонна к расплывчатости. Хитрости в нем нет, еще менее расчетливости. Если он начинает хитрить, у него это выходит неловко. Лгать он не умеет или лжет наивно.
В нем ни жадности, ни распутства, ни жестокости: с сердцем более нежным, чем страстным, он получил от ряда рабовладельческих поколений здоровую, чистую и спокойно текущую кровь – источник душевного целомудрия. Обломов – эгоист. Не то чтобы он никого не любил, – вспомните эту жаркую слезу, когда во сне вспомнилась мать, он любил Штольца, любил Ольгу, но он эгоист по наивному убеждению, что он человек особой породы и на него должны работать принадлежащие ему люди. Люди должны его беречь, уважать, любить и все за него делать; это право его рождения, которое он наивно смешивает с правом личности. Вспомните разговор с Захаром и упреки за то, что тот сравнил его с „другими”.
Он никогда не представляет себе свое счастье основанным на несчастье других; но он не стал бы работать ни для своего, ни для чужого благосостояния. Работа в человеке, который может лежать, представляется ему проявлением
358
алчности или суетливости, одинаково ему противных. К людям он нетребователен и терпим донельзя, оптимист. Обломов любит свой привычный угол, не терпит стеснения и суеты, он не любит движения и особо резких наплывов жизни извне, пусть вокруг и разговаривают, спорят даже, только чтоб от него не требовали ни споров, ни разговоров. Он любит спать, любит хорошо поесть, хотя не терпит жадности, любит угостить, а сам в гости ходить не любит.
Обломов, может быть, и даровит, никто этого не знает, и сам он тоже, но он, наверное, умен. Еще ребенком обнаруживал он живость ума, который усыпляли сказками, вековой мудростью и мучной пищей.
Университетская наука не менее обломовских пирогов усыпляла любознательность; служба своей центростремительной силой отняла у него любимый и родной угол, бросила куда-то на Гороховую и взамен предоставила разговоры о производствах и орденах; на службу Обломов раньше смотрел с наивными ожиданиями, потом робко, наконец, равнодушно. Не прельщаясь ни фортуной, ни карьерой, он залег в берлогу.
Отчего его пассивность не производит на нас ни впечатления горечи, ни впечатления стыда? ‹…›
Обломова любят. Он умеет внушить любовь, даже обожание в Агафье Матвеевне. Припомните конец романа и воспоминание о нем Захара. Он, этот слабый, капризный, неумелый и изнеженный человек, требующий ухода, – он мог дать счастье людям, потому что сам имел сердце.
Обломов не дает нам впечатления пошлости. В нем нет самодовольства, этого главного признака пошлости. Он смутится в постороннем обществе, наделает глупостей, неловко солжет даже; но не будет ломаться, ни позировать. В самом деле, отчего его жизнь, такая пустая, не дает впечатления пошлости? Посмотрите, в чем его опасения: в мнительности, в страхе, что кто-нибудь нарушит его покой; радости – в хорошем обеде, в довольных лицах вокруг, в тишине, порой – в поэтической мечте.
А назовете ли вы его сибаритом, ленивцем, обжорой? Нет и нет. Разве он поступится чем-нибудь из своего обломовского, чтоб кусок у него был послаще или постель помягче? Везде он один и тот же Обломов: в гостиной Ильинских с бароном и в своем старом халате с Алексеевым, трюфели ли он ест или яичницу на заплатанной скатерти.
359
Отнимите у Обломова средства, он все же не будет ни работать, ни льстить; в нем останется то же веками выработавшееся ленивое, но упорное сознание своего достоинства. Может быть, с жалобами, капризами, может быть, с пристрастием к рюмочке, но наверное без алчности и без зависимости, с мягкими приемами и великодушием прирожденного Обломова.
В Обломове есть крепко сидящее сознание независимости – никто и ничто не вырвет его из угла: ни жадность, ни тщеславие, ни даже любовь. Каков ни есть, а все же здесь наш русский home.
Обломов – консерватор: нет в нем заскорузлости суеверий, нет крепостнической программы, вообще никакой программы, но он консерватор всем складом, инстинктами и устоями. Вчерашний день он и помнит и любит; знает он, что завтрашний день будет лучше, робко, пожалуй, о нем мечтает, но иногда даже в воображении жмурится и ежится от этого блеска и шума завтрашнего дня. В Ольге ему все пленительно: тяжела любовная игра и маленькие обманы, и вся та, хоть и скромная, эмансипированность, для которой в его сердце просто нет клапанов. Обломов живет медленным, историческим ростом» (Там же. С. 227-229).
Создается впечатление, что некоторые критики писали о романе, так сказать, не оглядываясь на текст, рассматривая Обломова не как конкретный художественный образ, а как существующий в реальной жизни определенный социально-культурный тип, который связан с романом генетически, но не ограничен, не «определен» (М. М. Бахтин) им. Возможно, срабатывал особый эффект романа, о котором написал современный исследователь: «…есть Обломов романа, а есть позаимствованный в романе Обломов как мифологема сознания (вполне отчетливо присутствующая в сознании даже тех, кто не читал романа)».1
Для Е. А. Соловьева Обломов – олицетворение одной из негативных особенностей духовной жизни России: инертность, отказ от активной жизненной позиции, благородные порывы вместо последовательной деятельности. Борьбу с этим недугом начал еще Петр I, «однако, – пишет
360
критик, – обломовщина осталась, и через 170 лет после смерти Петра является перед нами во всем своем великолепии». Она по-прежнему опасна для нравственного и политического развития общества, ибо делает возможными «всякие посягательства на нашу самостоятельность, личное счастье, счастье близких нам людей».
Этот коренной недуг русского сознания, считает Соловьев, можно обнаружить даже у Чацкого: «Припомните, как быстро утомляется он в борьбе, как мало в нем выдержанности, деловитой приспособляемости. ‹…› Это отсутствие дисциплины одинаково говорит нам о том, что Чацкий способен лишь на мгновенные усилия духа».
Самое яркое проявление обломовщины в современной жизни, считает Соловьев, – толстовство. Сторонников этого учения «привлекает нирвана, полное спокойствие души, полная неподвижность и однообразие бытия». Осмысление обломовщины, считает критик, позволяет понять принципиальное отличие русского человека от западного: «…западный человек устремляет все усилия на приобретение права, русский же человек „плевать хочет на все права” и мечтает о жизни „по-божьи”. ‹…› Обломову действительно никакого дела не было до юридических начал: никакого, даже слабого, представления о своих правах, правах личности, гражданина он не имел. Это чистое отрицание всякой гражданственности – конечный идеал всех опростителей. ‹…› Мягкосердечие, добродушие, душевная кротость заставляет всегда предпочитать моральность легальности».1
***
По мнению Н. И. Коробки, Илья Ильич – типичный представитель того русского дворянства, у которого не сформировалось явно выраженного «классового самосознания». «Такая неопределенность, полусознательность и давала возможность быть в одно и то же время крепостником и способным примкнуть к либеральной партии. ‹…› Это чрезвычайно характерная черта для обломовщины, одна из существенных ее причин, если не основная». Выделение именно этой черты в идеологической характеристике
361
Обломова позволяет критику сблизить его с главным героем повести А. Н. Апухтина «Дневник Павлика Дольского».1 А от Обломовых конца века, считает Коробка, один шаг до «упаднической ночи». И его вывод: «Новые Обломовы гораздо несчастнее старых».2
Для Ю. И. Айхенвальда, автора главы «Гончаров» в книге «Силуэты русских писателей» (М., 1906), инвариантом обломовского типа является «страх перед жизнью». Это позволило продлить обломовский ряд до героев Чехова. Ошибка Гончарова, по мысли критика, заключается в том, что он придал обломовщине излишне физиологический характер. «Для того чтобы быть Обломовым, – пишет Айхенвальд, – вовсе не надо лежать по целым дням, не расставаться с халатом, плотно ужинать, ничего не читать и браниться с Захаром: можно вести самый подвижный образ жизни, можно странствовать по Европе ‹…› и все-таки быть Обломовым. ‹…› В Онегине и Бельтове, даже в Райском, в лишних людях Тургенева и Чехова обломовские черты одухотворены, и там они более глубоки, живут всецело во внутреннем мире. ‹…› Там гораздо идеальнее страх перед жизнью, которая „трогает, везде достает”. У Гончарова физический Обломов заслоняет Обломова души».
Хотя этот типологический ряд назван именем гончаровского героя, сам Обломов «вышел наименее интересным и глубоким из всех многочисленных разновидностей обломовского типа».3
Е. А. Ляцкий, чья научная деятельность была связана с традицией культурно-исторической школы, выпустил в 1912 г. свою книгу «Гончаров. Жизнь, личность, творчество» (это было второе переработанное и дополненное издание; первое издание под другим названием появилось в 1904 г.4). Главная цель Ляцкого заключалась в том, чтобы разгадать «характер» Гончарова, ибо в характере писателя,
362
«в нем единственно», исследователь видит «ключ к разгадке его творчества».1 Автор стремится выявить «биографический элемент» в романах писателя. Основная методологическая посылка Ляцкого такова: «Процесс художественного изображения жизни неизменно совершается по одному из двух путей, совпадающих с теми путями, которые известны в психологии под именем объективного или субъективного методов»; этот «психологический-прин цип» признается единственно верным, отвечающим научным требованиям (Ляцкий 1912. С. 51-52).
Объективный художник – тот, кто «наблюдает ‹…› явления жизни вовне», стремится дать «яркое и выпуклое изображение предмета в его сущности», для субъективного же художника главное – выразить свое «я», для него внешний мир лишь «сумма внешних условий, среди которых с возможною полнотой и определенностью выражается его „я”» (Там же. С. 52-53).
Гончаров для Ляцкого – «один из наиболее субъективных писателей, для которого раскрытие своего „я” было важнее изображения самых животрепещущих и интересных моментов современной ему общественной жизни» (Там же. С. 53-54).
Очевидно, что объективность и субъективность Ляцкий понимает иначе, чем критики XIX в., писавшие о Гончарове. Для них объективность – это беспристрастие, умение показать различные стороны явления, отсутствие прямых авторских оценок. Книга Ляцкого полемична по отношению к традиционной точке зрения, формирование которой начали еще Белинский и Добролюбов и согласно которой автор «Обломова» – один из самых объективных писателей. И если, например, И. Анненский писал, что «лиризм был совсем чужд Гончарову», что в его произведениях «minimum личности Гончарова» («Обломов» в критике. С. 211), то Ляцкий утверждает обратное.
Отправной точкой своих размышлений Ляцкий сделал признание самого писателя: «…я писал только то, что переживал, что мыслил, что чувствовал, что любил, что близко видел и знал» («Лучше поздно, чем никогда»). Весь богатейший запас биографических сведений служит автору прежде всего для подтверждения его главного тезиса
363
о субъективности Гончарова-романиста. По Ляцкому, Александр Адуев, Петр Иванович Адуев, Обломов, Райский – не объективно нарисованные герои, которые интересны «сами по себе», а лишь маски автора. Романы Гончарова имеют для исследователя интерес сугубо психологический и прикладной, как материал для понимания личности писателя. Ляцкий тщательно выискивает и обычно находит какие-то факты личной биографии писателя, которые позволяют ему связать героя и автора. В одной из своих работ Ляцкий писал: «Обломовщина и гончаровщина до такой степени близко срослись между собой, то дополняя, то объясняя друг друга, что порознь их понимание едва ли возможно».1
По мнению Ляцкого, мемуарный характер романов Гончарова не предполагает их общественного значения. Точнее, оно «сложилось само собой, помимо воли автора» (Ляцкий 1912. С. 210). Обнаружив многочисленные параллели между биографией романиста и сюжетами его произведений, Ляцкий сделал прямолинейный вывод о субъективности, не учтя умения автора «Обломова» «объективировать субъективный по своему происхождению материал».2
Идеи и выводы Ляцкого показались убедительными многим его современникам. «В последнее время, – писал Л. Н. Войтоловский, имея в виду влияние книги Ляцкого, – от абсолютной объективности большинство переходит к не менее абсолютной субъективности».3 Так, А. А. Измайлов резко изменил свою точку зрения относительно Гончарова: в заметке, посвященной десятилетию со дня смерти писателя, критик писал об объективности романиста,4 а в 1912 г. – нечто прямо противоположное: «Кто станет поддерживать убеждение о Гончарове как об объективнейшем из писателей?».5
364
Вместе с тем методологическая уязвимость труда Ляцкого была отмечена еще в 1904 г., после выхода первого издания книги. «Единственная мысль, которую можно выискать в книге Евг. Ляцкого, – писал В. Я. Брюсов, – это то, что Гончаров в своих романах пользовался как материалом виденным, так и пережитым. И это-то чудовищное общее место Евг. Ляцкий не устает повторять на каждой странице, с уверенностью, что устанавливает особый взгляд на Гончарова как „субъективного” писателя».1
Идея Ляцкого о субъективности творчества Гончарова была близка и Д. Н. Овсянико-Куликовскому. Тем не менее, отметив его книгу как «ценный вклад в литературу о Гончарове», он полагал, что Ляцкий «слишком расширяет субъективную сторону в творчестве Гончарова» (см.: Овсянико-Куликовский 1912а; Овсянико-Куликовский 1912б).
Свое понимание творчества Гончарова Овсянико-Куликовский высказал еще в 1904 г., когда в «Вестнике воспитания» под общим названием «Итоги русской художественной литературы XIX века» были опубликованы очерки «Илья Ильич Обломов» и «Обломовщина и Штольц», позднее в переработанном виде вошедшие как главы X и XI в его «Историю русской интеллигенции» (1906. Ч. 1). И наконец, в сокращенном варианте его концепция была представлена в двух статьях юбилейного 1912 г.2
Овсянико-Куликовский не стремился оценить все творчество Гончарова. Он обращался главным образом к роману «Обломов», поскольку, как считал исследователь, «изображение обломовщины было главным, можно сказать даже единственным, делом его ‹Гончарова› жизни как писателя» (Овсянико-Куликовский 1912а. С. 1817).
Как известно, для «Истории русской интеллигенции» и ряда других работ Овсянико-Куликовского характерно «совмещение ‹…› принципов психологизма с методикой культурно-исторического исследования явлений литературы и общества».3
365
Деление на объективных и субъективных писателей Овсянико-Куликовский проводил не в зависимости от характера отражения реальной действительности, а в плане психологии творчества. Субъективное творчество направлено «на воспроизведение типов, натур, характеров, умов и т. д., более или менее близких, родственных или даже тождественных личности самого художника» (Овсянико-Куликовский 1989. Т. 1. С. 435). В отличие от Ляцкого Овсянико-Куликовский не сводит все к личному опыту писателя, акцент делается на совпадении или несовпадении психических типов – автора и героя: Гончаров – «субъективный писатель», ибо он «художественно открыл и постиг обломовщину путем не объективных, а субъективных наблюдений, – он открыл ее в себе и в своих присных, родных по духу, в своей психологии» (Овсянико-Куликовский 1912б. С. 195).
В истории России и в русской литературе Овсянико-Куликовского прежде всего интересовали общественно-психологические типы; на выявление родовых черт того или иного типа и направлены его основные усилия.
Обломов, по мысли исследователя, один из самых значительных и самых «широких» в нашей художественной литературе типов (Овсянико-Куликовский 1989. Т. 2. С. 230). Определение «широкий» имеет для Овсянико-Куликовского глубокий смысл: он видит в Обломове образ конкретно-исторический и вместе с тем вневременной, не связанный с определенным периодом жизни русского общества.
Обломова и Штольца как представителей своей эпохи исследователь рассматривает в связи с проблемой «людей 40-х годов». Каково же место героев Гончарова в ряду близких им общественно-психологических типов? Какие родовые черты они сохраняют, какие утрачивают и какие обретают?
С людьми 1840-х гг. Илью Ильича связывают «известные умственные интересы», «вкус к поэзии», «дар мечты», «гуманность», «душевная воспитанность» (Там же. С. 233). А в чем отличие? «Чацкий, Онегин, Печорин, Бельтов, Рудин, Лаврецкий ‹…› – пишет Овсянико-Куликовский, – „вечные странники” в прямом и переносном психологическом смысле, вечно ищущие и не находящие „душевного пристанища”, одинокие скитальцы в юдоли дореформенной русской жизни» (Там же. С. 215-216).
366
В гоголевском Тентетникове, а потом и в Обломове, – персонажах «примыкающих, в общественно-психологическом смысле, к тому же ряду типов», эта черта впервые устраняется: «…их отщепенство, их душевное одиночество получило иное выражение – „покоя”, физической и психической бездеятельности, застыло в неподвижности, притаилось и замерло в однообразии будней, в какой-то восточной косности» (Там же. С. 216). Далее: в отличие от «ораторов» и «пропагандистов» 1840-х гг. Илья Ильич «не только не может и не умеет, но и не хочет „действовать”» (Там же. С. 234). И наконец, самое резкое отличие Обломова от идеалистов 1840-х гг. – он «крепостник», «типичный крепостник», из тех, что «не могли пережить день 19 февраля 1861 года и либо сходили с ума от изумления, либо умирали от огорчения» (Там же. С. 240). Но Обломова, замечает ученый, нельзя отнести к «крепостникам-политикам» (Там же. С. 242). В этой части своих рассуждений Овсянико-Куликовский предлагает очень интересную параллель. Убеждения Обломова-крепостника, который «пропекает» Захара и сомневается, надо ли заводить школу для крестьян, «весьма близки к тем, которые возвестил миру Гоголь в „Выбранных местах из переписки с друзьями”» (Там же. С. 240).1
Говоря об общественно-психологическом типе, Овсянико-Куликовский иногда как бы забывает о конкретном герое, и тогда становятся возможными предположения вроде того, что если бы Обломов мог «сделаться адептом какой-нибудь „партии”, то он примкнул бы к либералам, к людям прогресса» (Там же. С. 242).
«Недуг» Обломова, по мысли Овсянико-Куликовского, явственно очевиден благодаря присутствию в романе двух других героев – Штольца и Ольги, которые ни в коей мере не заражены обломовщиной. Овсянико-Куликовский особо подчеркивает жизненность образа героини, которая явилась «психологическим типом, объединяющим лучшие стороны русской образованной женщины, сильной умом, волею и внутреннею свободою» (Там же.
367
С. 273). Очень важно, с точки зрения Овсянико-Куликовского, и то, что именно сопоставление с Ольгой помогает читателю понять не только меру безволия и апатии Обломова, но и меру буржуазности Штольца.
Сопоставлением со Штольцем и Ольгой вопрос о «широте» образа Обломова1 не исчерпывается. Кроме бытовой, конкретно-исторической стороны, связанной с определенным жизненным укладом Обломова, Овсянико-Куликовский видит в этом образе еще и Обломова «психологического», который и «сейчас жив и здравствует» (Там же. С. 231).
Попытку выстроить свой типологический ряд, включающий Обломова, предпринял Ф. П. Шипулинский. Он объединил Обломова с героями, которые «ищут правды» (Печорин, Рудин, Лиза Калитина, Нежданов, «Сокол» М. Горького), и на основании этого сопоставления назвал гончаровского героя «русским Дон Кихотом».2 Герои русской литературы, названные Шипулинским, в типологический ряд все-таки не выстраиваются. А вот параллель с Дон Кихотом – мимоходом, без подробной разработки, она уже намечалась в некоторых критических статьях, – конечно, заслуживала внимания. Способность жить воображением, верить в воображаемый мир, стремиться к нему – этим качеством наделены многие литературные герои, которые генетически в большей или меньшей степени связаны с сервантесовским Дон Кихотом.3
В начале века в России очень возрос интерес к проблеме национального характера. Об этом тогда писали многие, в частности В. Г. Короленко, А. М. Горький,
368
И. А. Бунин. К этой теме обращались также историки, критики и публицисты.
В связи с проблемой национального характера не редко упоминался гончаровский роман и его герой.1 Так, А. Ф. Кони в 1912 г. в своей юбилейной речи «Иван Александрович Гончаров» сказал, что современный Обломов «уже не лежит на диване и не пререкается с Захаром. Он восседает в законодательных или бюрократических креслах и своей апатией, боязнью всякого почина и ленивым непротивлением злу сводит на нет вопиющие вопросы жизни и потребности страны; или же уселся на бесплодно и бесцельно накопленном богатстве» (Гончаров в воспоминаниях. С. 248-249).
О возросшем интересе к вопросам «о национальной природе, о темпераменте русского народа, о его языках и вкусах» писала Е. А. Колтоновская: «Там, – заметила она, – ищут разгадок многих общественных неудач».2 Колтоновская наметила очень плодотворную параллель: «Суходол» И. А. Бунина и «Обломов» Гончарова, – в дальнейшем она так и не была детально разработана. Что, в частности, является основой для такой параллели? В главе «Сон Обломова», как и в «Суходоле», действующими лицами являются главным образом помещики и дворовые. Но внимание писателей сосредоточено не на социальных конфликтах. Эту особенность взгляда Гончарова на изображаемую действительность отметил и Е. А. Ляцкий: «Нельзя не поражаться, как мало уделяет Гончаров внимания крепостному праву», – тут же предложив свое объяснение этому факту: Гончаров «всегда стоял далеко от подлинной народной жизни» Ляцкий 1912. С. 211).
Дело, конечно, не в том, что писатель не знал, не видел или не понимал сути крепостничества. Автора «Сна Обломова» прежде всего интересует другой аспект в осмыслении
369
русской жизни: в психике, в привычках, в строе чувств он стремится показать начало, объединяющее господ и крепостных. Жизнь в Обломовке показана не столько как жизнь помещичьей усадьбы, сколько как жизнь «племенная», общенациональная, а потому, оттолкнувшись от описания обломовского мира, автор – и это воспринимается как обоснованный ход – делает выводы о жизни «наших предков», о жизни сегодняшнего русского человека (наст. изд., т. 4, с. 116-119).
В «Суходоле», при показе помещичьей усадьбы, Бунин выбрал ракурс, близкий к гончаровскому. В психике бунинских героев – и бар и крепостных – есть нечто общее.1 «Меня занимает главным образом душа русского человека в глубоком смысле, изображение черт психики славянина», – сказал по этому поводу в одном из интервью 1911 г. Бунин; поиски в социальной плоскости, следовательно, не помогут раскрыть тайну русской души: «Мне кажется, – говорит далее Бунин, – что быт и душа русских дворян те же, что и у мужика; все различие обусловливается лишь материальным превосходством дворянского сословия. ‹…› Душа у тех и других, я считаю, одинаково русская».2 Бунин видит, как видел и Гончаров, нелепость и несправедливость крепостнических порядков, но не на это направлено его главное внимание.
Сравнивая бунинские повести («Деревня» и «Суходол») с «Обломовым», Колтоновская отдает предпочтение Гончарову. В «интересных» повестях Бунина она увидела не национальное самоопределение, а «самоотрицание», даже «самооплевывание». Имея в виду современных писателей, обращающихся к этой теме, Колтоновская заявляет, что они «слабы духом»: «вместо спокойного и смелого анализа прошлого они проявляют в отношении к нему желчную нервность и невольно сгущают краски». Объективность Гончарова («устойчивость и светлый взгляд») критик сравнивает с пушкинской. Автор «Обломова», по мнению Колтоновской, «рисует эту самую, для всех теперь интересную старину и нашего предка с полным беспристрастием, иногда с любовью. Понятно! Это же – его родное, оно к нему „приросло”»; вывод Колтоновской таков:
370
«В изображении всего, что касается основного уклада русского человека, его вкусов и склонностей, у Гончарова нет равного соперника».1
Не все критики согласны были рассматривать Обломова как общенациональный тип. В. Е. Евгеньев-Максимов, например, писал в своих «Очерках по истории русской литературы 40-х – 60-х годов»: «Не отрицая наличности в психике русского человека как отрицательных – некоторая слабость воли, апатичность, склонность полагаться на „авось”, так и положительных – добродушие, душевная чуткость – свойств Обломова, нельзя забывать, что ими далеко не исчерпывается внутренний мир славянина. Ведь самоотверженная до самозабвения Лиза Калитина из „Дворянского гнезда”, мужественная Елена из „Накануне” с ее неукротимой жаждой деятельного добра, наконец, спокойный, уравновешенный культурный работник Соломин из „Нови” – также русские люди, а между тем как мало похожи они на Обломова».2