Он усмехнулся, провел ладонями по лицу, пригладил бороду.
   - Так вот, знаешь, - Мезень. Так себе - небольшое село, тысячи две людей. Море - Змей Мидгард, зажавший землю в кольце своем. Что оно Белое это плохо придумано, оно, знаешь, эдакое оловянное и скверного характера, воет, рычит, особенно - по ночам, а ночи - без конца! И разные шалости, например - северное сияние. Когда я впервые увидал этот мятеж огня, безумнейшее, безгласнейшее волшебство миллионов радуг, - не стыжусь сознаться - струсил я! Некоторое время жил без ума, чувствуя себя пустым, как мыльный пузырь, отражающий эту игру холодного пламени. Миры сгорают, а я - пустой зритель катастрофы.
   Дмитрий ослепленно мигнул и стер ладонью морщины с широкого лба, но тотчас же, наклонясь к брату, спросил:
   - А может быть, следует, чтоб идеология стесняла? А?
   - Зачем? - осведомился Клим.
   - Есть в человеке тенденция расплываться, стихийничать.
   - Мысль - церковная.
   - Н-да, похоже, - согласился Дмитрий, но, подумав несколько секунд, заметил:
   - В государственном праве - тоже эта мысль. Попросил Айно налить ему чаю и оживленно начал рассказывать:
   - Домохозяин мой, рыбак, помор, как-то сказал мне:
   "Вот, Иваныч, внушаешь ты, что людям надо жить получше, полегче, а ведь земля - против этого! И я тоже против; потому что вижу: те люди, которые и лучше живут, - хуже тех, которые живут плохо. Я тебе, Иваныч, прямо скажу: работники мои - лучше меня, однакож я им снасть и шняку не отдам, в работники не пойду, коли бог помилует. А, по совести говорю, знаю я, что работники лучше меня и что нечестно я с ними живу, как все хозяева. Ну, а сделай ты их хозяевами, они тоже моим законом будут жить. Вот какой тут узелок завязан".
   Дмитрий начал рассказывать нехотя, тяжеловато, но скоро оживился, заговорил торопливо, растягивая и подчеркивая отдельные слова, разрубая воздух ребром ладони. Клим догадался, что брат пытается воспроизвести характер чужой речи, и нашел, что это не удается ему,
   "Бездарен он".
   Дмитрий замолчал, и ожидающий, вопросительный взгляд его принудил Клима сказать:
   - Выходит так, что как будто идеология не стесняла этого человека.
   - Это - плохой человек, - решительно заметила Айно.
   - Плохой, думаете? - спросил Дмитрий, рассматривая ее.
   - О да, я так думаю. Я не знаю, как сказать, но - очень плохой!
   Дмитрий, наморщив лоб, вздохнул и пробормотал:
   - Ну, тут надобно знать что-то, чего я не знаю. И продолжал, обращаясь к брату:
   - Пробовал я там говорить с людями - не понимают. То есть - понимают, но - не принимают. Пропагандист я - неумелый, не убедителен. Там все индивидуалисты... не пошатнешь! Один сказал: "Что ж мне о людях заботиться, ежели они обо мне и не думают?" А другой говорит: "Может, завтра море смерти моей потребует, а ты мне внушаешь, чтоб я на десять лет вперед жизнь мою рассчитывал". И всё в этом духе...
   Он вызывал у Клима впечатление человека смущенного, и Климу приятно было чувствовать это, приятно убедиться еще раз, что простая жизнь оказалась сильнее мудрых книг, поглощенных братом.
   Снова заговорила Айно, покуривая папиросу, сидя в свободной позе.
   - Это - очень сытые мысли, мысли сильных людей. Я люблю сильные люди, да! Которые не могут жить сами собой, те умирают, как лишний сучок на дерево; которые умеют питаться солнцем - живут и делают всегда хорошо, как надобно делать всё. Надобно очень много работать и накоплять, чтобы у всех было всё. Мы живем, как экспедиция в незнакомый край, где никто не был. Слабые люди очень дорого стоят и мешают. Когда у вас две мысли, - одна лишняя и вредная. У русских - десять мысли и все - не крепки. Птичий двор в головах, - так я думаю.
   Она тихонько засмеялась. А потом, не сумев скрыть зевок, сказала:
   - Мне спать.
   Клим тоже ушел, сославшись на усталость и желая наедине обдумать брата. Но, придя в свою комнату, он быстро разделся, лег и тотчас уснул.
   Утром, за кофе, он спросил брата:
   - Ты знаешь, что Кутузов арестован?
   - Опять? Когда? - очень тревожно воскликнул Дмитрий, но, выслушав объяснение Клима, широко улыбнулся:
   - Он - в Нижнем, под надзором. Я же с ним все время переписывался. Замечательный человек Степан, - вдумчиво сказал он, намазывая хлеб маслом. И, помолчав, добавил:
   - Айно вчера неплохо говорила о сильных.
   - В духе страны, - авторитетно заметил Клим.
   - Хорошая баба.
   - А что ты знаешь о Марине?
   - Ничего не знаю, - очень равнодушно откликнулся Дмитрий. - Сначала переписывался с нею, потом оборвалось. Она что-то о боге задумалась одно время, да, знаешь, книжно как-то. Там поморы о боге рассуждают заслушаешься.
   Он усмехнулся, стряхнул пальцами крошки хлеба с бороды.
   - Я, брат, едва не женился там на одной.
   - Ссыльная?
   - Поморка, дочь рыбака. Вчера я об ее отце рассказывал. Крепкая такая семья. Три брата, две сестры. Неласково дергая бороду, он вздохнул:
   - Там, знаешь, одолевает желание посостязаться с морем, с тундрой. Укрепиться. И к женщине тянет весьма сильно. Женщины там чудовищные...
   Вошла Айно и, улыбаясь, указывая пальцем на Клима, сказала:
   - Вас хочет один человек, его - сюда?
   - Меня? - удивился Клим, вставая.
   - Вас, вас, - дважды кивнула она головою, исчезла, и через минуту в столовую вошел незнакомый, очень высокий, длинноволосый человек.
   - Вы - Клим Самгин? - спросил он тоном полицейского, неодобрительно осматривая комнату, Самгина, осмотрел и, указав пальцем на Дмитрия, спросил:
   - А это кто?
   - Дмитрий Самгин, брат мой.
   - Ага-а! - удовлетворенно произнес гость и протянул Климу сжатый в пальцах бумажный шарик. - Это от Сомовой. Осторожно развертывайте, бумага тонкая.
   Он бесцеремонно прошел к столу, сел, и Клим, развертывая бумажку, услыхал тихий его вопрос:
   - Давно из ссылки?
   Клим прочитал: "Это наш земляк, Платон Долганов, он даст тебе кое-что, привези. Л.".
   Клим Самгин смял бумажку, чувствуя желание обругать Любашу очень крепкими словами. Поразительно настойчива эта развязная девица в своем стремлении запутать его в ее петли, затянуть в "деятельность". Он стоял у двери, искоса разглядывая бесцеремонного гостя. Человек этот напомнил ему одного из посетителей литератора Катина, да и вообще Долганов имел вид существа, явившегося откуда-то "из мрака забвения".
   На хозяйку Клим не смотрел, боясь увидеть в светлых глазах ее выражение неудовольствия; она стояла у буфета, третий раз приготовляя кофе, усердно поглощаемый Дмитрием.
   - Вы пьете кофе? - ласково спросила она Долганова.
   - Обязательно! - сказал он и, плотно сложив длинные ноги свои, вытянув их, преградил, как шлагбаумом, дорогу Айно к столу. Самгин даже вздрогнул, ему показалось, что Долганов сделал это из озорства, но, когда Айно, - это уж явно нарочно! - подобрав юбку, перешагнула через ноги ниже колен, Долганов одобрительно сказал:
   - Ловко! Вы - извините, так устал, что хоть под стол лечь.
   - Не надо под стол, - посоветовала Айно тем тоном, каким она, вероятно, говорила с детьми.
   - Финка? - спросил Долганов, измеряя ее глазами, она ответила ласковым кивком головы, тогда гость, тоже кивнув, сказал:
   - Это - видно.
   Клим Самгин прервал диалог, подойдя к Долганову вплоть, он сердито осведомился:
   - Вам известно содержание записки?
   - Ну, конечно. Только скажите ей, что я опоздал, впрочем, она, наверное, уже знает это.
   Обжигаясь, оглядываясь, Долганов выпил стакан кофе, молча подвинул его хозяйке, встал и принял сходство с карликом на ходулях. Клим подумал, что он хочет проститься и уйти, но Долганов подошел к стене, постучал пальцами по деревянной обшивке и - одобрил:
   - Практично. Это - какое дерево?
   - Клен, - торопливо ответил Дмитрий.
   - Нет, - сказала хозяйка.
   - Ну, все равно, - махнул- рукою Долганов и, распахнув полы сюртука, снова сел, поглаживая йоги, а женщина, высоко вскинув голову, захохотала, вскрикивая сквозь смех:
   - Зачем же... ах, если все равно, - зачем спрашивать?
   Долганов удивленно взглянул на нее, улыбнулся и вдруг тоже взорвался смехом-, подпрыгивая на стуле, качаясь, а отсмеявшись, сказал Дмитрию:
   - Смешная!
   И, подсунув ладони под ляжки себе, обратился к Айно.
   - Конечно - глупо! Да ведь мало ли глупостей говоришь. И вы тоже ведь говорите.
   Это еще более рассмешило женщину, но Долганов, уже не обращая на- нее внимания, смотрел на Дмитрия, как на старого друга, встреча с которым тихо радует его, смотрел и рассказывал:
   - У меня - ревматизм, адово ноют ноги. Сидел совершенно зря одиннадцать месяцев в тюрьме. Сыро там, надоело!
   Смешная, сцена не убавила опасений Клима, что этот человек скажет или сделает какую-нибудь глупость, уже не смешную. Долганов, не понравился ему сразу, как только вошел, а особенно с той минуты, когда он подсунул под себя руки, это уж было сделано не с намерением насмешить. Самгин достаточно насмотрелся на чудаковатых людей и был уверен, что чудачество - ставка на внимание, нехитрая игра в оригинальность. Одет был Долганов нелепо, его узкие плечи, облекал старенький, измятый сюртук, под сюртуком синяя рубаха-косоворотка, на. длинных ногах - серые новенькие брюки из какой-то жесткой материи. Лицо тоже измятое, серое, с негустой порослью волос лубочного цвета, на подбородке волосы обещали вырасти острой бородою; по углам очень красивого рта свешивались - и портили рот - длинные, жидкие усы. Но старообразное и очень подвижное лицо это освещали приятные глаза, живые, усмешливые, золотистого цвета.
   "Девичьи, глупые глаза", - определил Самгин, слушая гибкий басок Долганова.
   - Развлекался только ссорами с начальником, лентяишко такой, пьяница, изображает чудовище, шляется по камерам, "иский, кого поглотити", скандалит, как в трактире. Я его дразню: "Перестаньте бурбошку играть, это у вас от скуки, а в сущности, вы не плохой парень, хотя - пехота". А он сапером был и страшно сердился, что я его пехотой зову. Кричит: "Я вам не парень, я втрое старше вас!" Долго мы состязались, потом он говорит:
   "Вы, Долганов, престиж мой подрываете, какого чорта!" Ну, посмеялись мы; конечно, тихонько смеемся, чтобы престиж не пострадал. Уговорил я его переплетную мастерскую наладить...
   Айно, облокотясь на стол, слушала приоткрыв рот, с явным недоумением на лице. Она была в черном платье, с большими, точно луковки, пуговицами на груди, подпоясана светлозеленым кушаком, концы его лежали на полу.
   "Она не верит ни одному его слову", - решил Клим, а Долганов неожиданно спросил Дмитрия:
   - Народник?
   - Марксист, - ответил Самгин старший, улыбаясь.
   - Да ну-у? - удивился Долганов и вздохнул: - Не похоже. Такое русское лицо и - вообще... Марксист - он чистенький, лощеный и на все смотрит с немецкой философской колокольни, от Гегеля, который говорил: "Люди и русские", от Момзена, возглашавшего: "Колотите славян по башкам".
   Говоря, Долганов смотрел на Клима так, что Самгин понял: этот чудак настраивается к бою; он уже обеими руками забросил волосы на затылок, и они вздыбились там некрасивой кучей. Вообще волосы его лежали на голове неровно, как будто череп Долганова имел форму шляпки кованого гвоздя. Постепенно впадая в тон проповедника, он обругал Трейчке, Бисмарка, еще каких-то уже незнакомых Климу немцев, чувствовалось, что он привык и умеет ораторствовать.
   - Весьма сожалею, что Николай Михайловский и вообще наши "страха ради иудейска" стесняются признать духовную связь народничества со славянофильством. Ничего не значит, что славянофилы - баре, Радищев, Герцен, Бакунин - да мале ли? - тоже баре. А ведь именно славянофилы осветили подлинное своеобразие русского народа. Народ чувствуется и понимается не сквозь цифры земско-статистических сборников, а сквозь фольклор, - Киреевский, Афанасьев, Сахаров, Снегирев, вот кто учит слышать душу народа!
   Лицо Долганова морщилось, хотело быть сердитым, но глаза мешали этому, сияя все вдохновенней и ласковее. И чем более сердитые слова выговаривал он своим гибким баском, тем яснее видел Самгин, что человек этот сердиться не способен. В словах он не стеснялся, марксизм назвал "еврейско-немецким учением о барышах", Дмитрий слушал его нахмурясь, вопросительно посматривая на брата, как бы ожидая его возражений и не решаясь возражать сам. Айно блаженно улыбалась, было ясно, что она тоже нетерпеливо ждет чего-то, и это вынудило Клима сказать небрежным тоном:
   - Старо все это и, знаете, несколько газетно. Долганов оскалил крупные, желтые зубы, хотел сказать, видимо, что-то резкое, но дернул себя за усы и так закрыл рот. Но тотчас же заговорил снова, раскачиваясь на стуле, потирая колени ладонями:
   - Мысль, что "сознание определяется бытием", - вреднейшая мысль, она ставит человека в позицию механического приемника впечатлений бытия и не может объяснить, какой же силой покорный раб действительности преображает ее? А ведь действительность никогда не была - и не будет! - лучше человека, он же всегда был и будет не удовлетворен ею.
   - Вы - семинарист? - спросил Клим неожиданно для себя и чтоб сдержать злость; злило его то, что человек этот говорит и, очевидно, может сказать еще много родственного тайным симпатиям его, Клима Самгина.
   - Да, семинарист! Ну, - и что же? - воскликнул Долганов и, взмахнув руками, подскочил на стуле, как будто взбросил себя на воздух взмахом рук.
   "Какая-то схема человека или детский рисунок, - отметил Самгин. Странно, что Дмитрий не возражает ему".
   - Семинарист, - повторил Долганов, снова закидывая волосы на затылок так, что обнажились раковины ушей, совершение схожих "с вопросительными знаками. - Затем, я - человек, убежденный, что мир осваивается воображением, а не размышлением. Человек прежде всего - художник. Размышление только вводит порядок в его опыт, да!
   - Это - идеализм, - неохотно сказал Дмитрий.
   - Ну, да! А - что же? А чем иным, как не идеализмом очеловечите вы зоологические -инстинкты? Вот вы углубляетесь в экономику, отвергаете необходимость политической борьбы, и народ не пойдет зa вами, за вульгарным вашим материализмом, потому что он чувствует ценность политической свободы и потому что он хочет иметь своих вождей, родных ему и по плоти и по духу, а вы - чужие!
   Он встал, наклонился, вытянул шею, волосы упали на лоб, на щеки его; спрятав руки за спину, он сказал, победоносно посмеиваясь:
   - В сущности, вы, марксята, духовные дети нигилистов, но вам уже хочется верить, а дурная наследственность мешает этому. Вот вы, по немощи вашей, и выбрали из всех верований самое простенькое.
   Дразнящий смешок его прозвучал мальчишески, совершенно не совпадая с длинной фигурой и старообразным лицом.
   - Путаники, - вздохнул он, застегивая сюртук. - А все-таки в конце концов пойдете с нами. Аполитизм ваш -ненадолго.
   Он протянул руку Айно.
   - Куда вы идете? - спросила она.
   - В Торнео. Ведь вы знаете, - усмехаясь, ответил он. Айно, покачивая толовой, осмотрела его с головы до дог, он беззаботно махнул рукой.
   - Ничего! Меня оденут, остригут...
   Схватив обеими руками его руку, Айно встряхнула ее.
   - Счастливую дорогу!
   - Ну, прощайте, братья, - сказал Долганов.
   Он вышел вместе с Айно. Самгины переглянулись, каждый ожидал, что скажет другой. Дмитрий подошел к стене, остановился пред картиной и сказал тихо:
   - Значит, он - за границу.
   - Странная фигура, - заметил Клим, протирая очки.
   - Да, - отозвался брат, не глядя на него. - Но я подобных видел. У народников особый отбор. В Устюге был один студент, казанец. Замечательно слушали его, тогда как меня... не очень! Странное и стеснительное у меня чувство, - пробормотал он. - Как будто я видел этого парня в Устюге, накануне моего отъезда. Туда трое присланы, и он между ними. Удивительно похож.
   Круто повернувшись, Дмитрий тяжелыми шагами подошел вплоть к брату:
   - Слушай, ужасно неудобно это... просто даже нехорошо, что отец ничего не оставил тебе...
   - Чепуха! - сказал Клим. - Я не хочу говорить об этом.
   - Нет, подожди! - продолжал Дмитрий умоляющим голосом и нелепо разводя руками. - Там - четыре, то есть пять тысяч. Возьми половину, а? Я должен бы отказаться от этих денег в пользу Айно... да, видишь ли, мне хочется за границу, надобно поучиться...
   Клим строго остановил его:
   - Айно получила, наверное, вполне достаточно, чтоб воспитать детей и хорошо жить, а мне ничего не нужно.
   - Послушай...
   - Больше я не стану говорить на эту тему, - сказал Клим, отходя к открытому во двор окну. - А тебе, разумеется, нужно ехать за границу и учиться...
   Он говорил долго, солидно и с удивлением чувствовал, что обижен завещанием отца. Он не почувствовал этого, когда Айно сказала, что отец ничего не оставил ему, а вот теперь - обижен несправедливостью и чем более говорит, тем более едкой становится обида.
   "Фу, как глупо!" - мысленно упрекнул он себя, но это не помогло, и явилось желание сказать колкость брату или что-то колкое об отце. С этим желанием так трудно было справиться, что он уже начал:
   - Законы - или беззакония - симпатий и антипатий... - Вошла Айно и тотчас же заговорила очень живо:
   - Вот такой - этот настоящий русский, больше, чем вы обе, - я так думаю. Вы помните "Золотое сердце" Златовратского! Вот! Он удивительно говорил о начальнике в тюрьме, да! О, этот может много делать! Ему будут слушать, верить, будут любить люди. Он может... как говорят? - может утешивать. Так? Он - хороший поп!
   - Вот именно, - сказал Клим. - Утешитель.
   - Да, да, я так думаю! Правда? - спросила она, пытливо глядя в лицо его, и вдруг, погрозив пальцем: - Вы - строгий! - И обратилась к нахмуренному Дмитрию: - Очень трудный язык, требует тонкий слух: тешу, чешу, потесать - потешать, утесать - утешать. Иван очень смеялся, когда я сказала: плотник утешает дерево топором. И - как это: плотник? Это значит тельник, - ну, да! - Она снова пошла к младшему Самгину. - Отчего вы были с ним нелюбезны?
   - Мне подумалось, - сказал Клим, - что вам этот визит...
   - О, нет! - прервала она. - Я о нем знала. Иван очень помогал таким ехать куда нужно. Ему всегда писали: придет человек, и человек приходил.
   - Ну, я пойду в полицию - представляться, - сказал Дмитрий. Айно ушла с ним заказывать памятник на могилу.
   Бывали минуты, когда Клим Самгин рассматривал себя как иллюстрированную книгу, картинки которой были одноцветны, разнообразно неприятны, а объяснения к ним, не удовлетворяя, будили грустное чувство сиротства. Такие минуты он пережил, сидя в своей комнате, в темном уголке и тишине.
   Он был крайне смущен внезапно вспыхнувшей обидой на отца, брата и чувствовал, что обида распространяется и на Айно. Он пытался посмотреть на себя, обидевшегося, как на человека незнакомого и стесняющего, пытался отнестись к обиде иронически.
   "Мелочно это и глупо", - думал он и думал, что две-три тысячи рублей были бы не лишними для него и что он тоже мог бы поехать за границу.
   Обида ощущалась, как опухоль, где-то в горле и все твердела.
   "Разумеется, суть не в деньгах..."
   Вспомнилось, как назойливо возился с ним, как его отягощала любовь отца, как равнодушно и отец и мать относились к Дмитрию. Он даже вообразил мягкую, не тяжелую руку отца на голове своей, на шее и встряхнул головой. Вспомнилось, как отец и брат плакали в саду якобы о "Русских женщинах" Некрасова. Возникали в памяти бессмысленные, серые, как пепел, холодные слова:
   "Семья - основа государства. Кровное родство. Уже лет десяти я чувствовал отца чужим... то есть не чужим, а - человеком, который мешает мне. Играет мною", - размышлял Самгин, не совсем ясно понимая: себя оправдывает он или отца?
   Покручивая бородку, он осматривал стены комнаты, выкрашенные в неопределенный, тусклый тон; против него на стене висел этюд маслом, написанный резко, сильными мазками: сочно синее небо и зеленоватая волна, пенясь, опрокидывается на оранжевый песок.
   "В сущности, уют этих комнат холоден и жестковат. В Москве, у Варвары, теплее, мягче. Надобно ехать домой. Сегодня же. А то они поднимут разговор о завещании. Великодушный разговор, конечно. Да, домой..."
   Он выпрямился, поправил очки. Потом представил мать, с лиловым, напудренным лицом, обиженную тем, что постарела раньше, чем перестала чувствовать себя женщиной, Варавку, круглого, как бочка...
   "Поживу в Петербурге с неделю. Потом еще куда-нибудь съезжу. А этим скажу: получил телеграмму. Айно узнает, что телеграммы не было. Ну, и пусть знает".
   Но затем он решил сказать, что получил телеграмму на улице, когда выходил из дома. И пошел гулять, а за обедом объявил, что уезжает. Он видел, что Дмитрий поверил ему, а хозяйка, нахмурясь, заговорила о завещании.
   - Не вижу никаких оснований изменять волю отца, - решительно ответил он.
   Айно молча пожала плечами.
   После обеда в комнате Клима у стены столбом стоял Дмитрий, шевелил пальцами в карманах брюк и, глядя под ноги себе, неумело пытался выяснить что-то.
   - Знаешь, это - дьявольски неловко. Ты верно сказал о беззаконии симпатий. Дурацкая позиция у меня.
   Клим чувствовал, что брат искренно и глубоко смущен.
   "Тем хуже для него".
   Айно простилась с Климом сухо и отчужденно; Дмитрий хотел проводить брата на вокзал, но зацепился ногою за медную бляшку чемодана и разорвал брюки.
   - О, - сказала Айно. - Как вы пойдете? Есть у вас другие брюки? Нет? Вам нельзя идти на вокзал!
   Самгин младший был доволен, что брат не может проводить его, но подумал:
   "Она не хочет этого. Хитрая баба. Ловко устроилась".
   Уезжая, он чувствовал себя в мелких мыслях, но находил, что эти мысли, навязанные ему извне, насильно и вообще всегда не достойные его, на сей раз обещают сложиться в какое-то определенное решение. Но, так как всякое решение есть самоограничение, Клим не спешил выяснить его.
   В Петербурге он узнал, что Марина с теткой уехали в Гапсаль. Он прожил в столице несколько суток, остро испытывая раздражающую неустроенность жизни. Днем по улицам летала пыль строительных работ, на Невском рабочие расковыривали торцы мостовой, наполняя город запахом гнилого дерева; весь город казался вспотевшим. Белые ночи возмутили Самгина своей нелепостью и угрозой сделать нормального человека неврастеником; было похоже, что в воздухе носится все тот же гнилой осенний туман, но высохший до состояния прозрачной и раздражающе светящейся пыли.
   Ночные женщины кошмарно навязчивы, фантастичны, каждая из них обещает наградить прогрессивным параличом, а одна - высокая, тощая, в невероятной шляпе, из-иод которой торчал большой, мертвенно серый нос, - долго шла рядом с Климом, нашептывая:
   - Идешь, студент? Ну? Коллега? Потом она стала мурлыкать в ухо ему:
   Милый мой,
   Пойдем со мной...
   А когда он пригрозил, что позовет полицейского, она, круто свернув с панели, не спеша и какой-то размышляющей походкой перешла мостовую и скрылась за монументом Екатерины Великой. Самгин подумал, что монумент похож на царь-колокол, а Петербург не похож на русский город.
   "Мне нужно переместиться, переменить среду, нужно встать ближе к простым, нормальным людям", - думал Клим Самгин, сидя в вагоне, по дороге в Москву, и ему показалось, что он принял твердое решение.
   Предполагая на другой же день отправиться домой, с вокзала он проехал к Варваре, не потому, что хотел видеть ее, а для того, чтоб строго внушить Сомовой: она не имеет права сажать ему на шею таких субъектов, как Долганов, человек, несомненно, из того угла, набитого невероятным и уродливым, откуда вылезают Лютовы, Дьякона, Диомидовы и вообще люди с вывихнутыми мозгами.
   Необъятная и недоступная воздействию времени Анфимьевна, встретив его с радостью, которой она была богата, как сосна смолою, объявила ему с негодованием, что Варвара уехала в Кострому.
   - Актеришки увезли ее играть, а - чего там играть? Деньгами ее играть будут, вот она, игра!
   И, вытирая фартуком лицо свое, цвета корки пшеничного хлеба, она посоветовала, осудительно причмокивая:
   - Женился бы ты на ней, Клим Иваныч, что уж, право! Тянешь, тянешь, а девушка мотается, как собачка на цепочке. Ох, какой ты терпеливый на сердечное дело!
   С ловкостью, удивительной в ее тяжелом теле, готовя посуду к чаю, поблескивая маленькими глазками, круглыми, как бусы, и мутными, точно лампадное масло, она
   горевала:
   - Тоже вот и Любаша: уж как ей хочется, чтобы всем было хорошо, что уж я не знаю как! Опять дома не ночевала, а намедни, прихожу я утром, будить ее - сидит в кресле, спит, один башмак снят, а другой и снять не успела, как сон ее свалил. Люди к ней так и ходят, так и ходят, а женишка-то все нет да нет! Вчуже обидно, право: девушка сочная, как лимончик...
   Добродушная преданность людям и материнское огорчение Анфимьевны, вкусно сваренный ею кофе, комнаты, напитанные сложным запахом старого, устойчивого жилья, - все это настроило Самгина тоже благодушно. Он вспомнил Таню Куликову, няньку - бабушку Дронова, нянек Пушкина и других больших русских людей.
   "Вот об этих русских женщинах Некрасов забыл написать. И никто не написал, как значительна их роль в деле воспитания русской души, а может быть, они прививали народолюбие больше, чем книги людей, воспитанных ими, и более здоровое, - задумался он. - "Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет", - это красиво, но полезнее войти в будничную жизнь вот так глубоко, как входят эти, простые, самоотверженно очищающие жизнь от пыли, сора".
   Мысль эта показалась ему очень оригинальной, углубила его ощущение родственности окружающему, он тотчас записал ее в книжку своих заметок и удовлетворенно подумал:
   "Да, здесь потеплее Финляндии!"
   Просмотрел несколько номеров "Русских ведомостей", незаметно уснул на диване и был разбужен Любашей: