"Христос воскресе из мертвых..." Клим Самгин оглянулся и тихонько пропел:
   - "Смертию смерть попра".
   - Или - поправ? - серьезно вполголоса спросил он кого-то, затем повторил тихо, тенорком:
   - "Смертию смерть поправ".
   Он снова оглянулся, прислушался, в доме и на улице было тихо.
   - Это, разумеется, смешно, что я пою. Но я - нетрезв, вот в чем дело, - объяснял он кому-то. - Пою, потому что немножко пьян.
   Ему хотелось петь громко, торжественно, как поют в церкви. И чтоб из своей комнаты вышла Варвара, одетая в светлое, точно к венцу.
   - Очень глупо, а - понятно! Митрофанов пьяный - плачет, я - пою, оправдывался он, крепко и стыдливо закрыв глаза, чтоб удержать слезы. Не открывая глаз, он пощупал спинку стула и осторожно, стараясь не шуметь, сел. Теперь ему не хотелось, чтоб вышла Варвара, он даже боялся этого, потому что слезы все-таки текли из-под ресниц. И, торопливо стирая их платком, Клим Самгин подумал:
   "В жизни моей что-то... не так, неладно".
   Звезда уже погасла, а огонь фонаря, побледнев, еще горел, слабо освещая окно дома напротив, кисейные занавески и тени цветов за ними.
   На другой день, вспомнив этот припадок лиризма и жалобу свою на жизнь, Самгин снисходительно усмехнулся. Нет, жизнь налаживалась неплохо. Варвара усердно читала стихи и прозу символистов, обложилась сочинениями по истории искусства, - Самгин, понимая, что это она готовится играть роль хозяйки "салона", поучал ее:
   - Нужно знать, по возможности, все, но лучше - не увлекаться ничем. "Все приходит и все проходит, а земля остается вовеки". Хотя и о земле неверно.
   Она уже предложила ему устраивать по субботам маленькие .вечера для знакомых, но Клим спросил:
   - А ты уверена, что каждую субботу обязательно захочешь видеть у себя чужих людей? Нет, это преждевременно.
   Она немного и нерешительно поспорила с ним, Самгин с удовольствием подразнил ее, но, против желания его, количество знакомых непрерывно и механически .росло. Размножались люди, странствующие неустанно по чужим квартирам, томимые любопытством, жаждой новостей и какой-то непонятной тревогой.
   - Вы знаете? Вы слышали? Как вы думаете? - спрашивали они друг друга и Самгина.
   Говорили о том, что Россия быстро богатеет, что купечество Островского почти вымерло и уже не заметно в Москве, что возникает новый слой промышленников, не чуждых интересам культуры, искусства, политики. -Самгин находил, что об этом следовало бы говорить с радостью, с чувством удовлетворения, наконец - с завистью чужой удаче, но он слышал в этих разговорах только недоброжелательство. С радостью же говорили о волнениях студентов, стачках рабочих, о том, как беднеет деревня, о бездарности чиновничества. Но это не расстраивало его. Он был совершенно согласен с Татьяной Гогиной, которая как-то в разгаре спора крикнула:
   - А - по-моему, все мы бездельники, лентяи и... и жертвы общественного оживления. Вот кто мы!
   - Это - верно, - сказал он ей. - Собственно, эти суматошные люди, не зная, куда себя девать, и создают так называемое общественное оживление в стенах интеллигентских квартир, в пределах Москвы, а за пределами ее тихо идет нормальная, трудовая жизнь простых людей...
   - Ну, знаете, вы, кажется, тоже, - перебила его Татьяна и, после паузы, договорила с неприятной усмешкой: - Тоже неизвестно кто!
   Эта девица, не очень умея говорить дерзости, говорила их всегда и всем.
   Приходил Митрофанов, не спеша выпивал пять-шесть стаканов чаю, безразлично кушал хлеб, бисквиты, кушал все, что можно было съесть, и вносил успокоение.
   - Что, не нашли еще места? - спрашивала Варвара.
   - Нет, - говорил он без печали, без досады. - Здесь трудно человеку место найти. Никуда не проникнешь. Народ здесь, как пчела, - взятки любит, хоть гривенник, а - дай! Весьма жадный народ.
   И, вытирая комочком носового платка мокрые губы, философствовал:
   - А - чего ради жадность? Не по сту лет живем, всем хватит. Нет, Москва жадна. Не зря ее Сибирь, хохлы и прочее население не любит. А вот, знаете, с татарами хорошо жить. Татарин - спокойный человек, ему коран запрещает жадничать и суетиться. Мне один человек, почти профессор, жаловался - доказывал, что Дмитрий Донской и прочие зря татарское иго низвергли, большую пользу будто бы татары приносили нам, как народ тихий, чистоплотный и не жадный. А Петр Великий навез немцев, евреев, - у него даже будто бы министр еврей был, - и этот навозный народ испортил Москву жадностью.
   Да, жизнь Клима Самгина текла не плохо, но вдруг выбилась из спокойных берегов.
   Началось это в знаменитом капище Шарля Омона, человека с лозунгом:
   - Всякая столишни гор-род дольжна бить как Париж, - говорил он и еще говорил: - Когда шельовек мало веселий, это он мало шельовек, не совсем готови шельовек pour la vie4.
   -----------4 для жизни (франц.).
   И, чтоб довоспитать русских людей для жизни, Омон создал в Москве некое подобие огромной, огненной печи и в ней допекал, дожаривал сыроватых россиян, показывая им самых красивых и самых бесстыдных женщин.
   Входя в зал Омона, человек испытывал впечатление именно вошедшего в печь, полную ослепительно и жарко сверкающих огней. Множество зеркал, несчетно увеличивая огни и расплавленный жир позолоты, показывали стены идольского капища раскаленными докрасна. Впечатление огненной печи еще усиливалось, если смотреть сверху, с балкона: пред ослепленными глазами открывалась продолговатая, в форме могилы, яма, а на дне ее и по бокам в ложах, освещенные пылающей игрой огня, краснели, жарились лысины мужчин, таяли, как масло, голые спины, плечи женщин, трещали ладони, аплодируя ярко освещенным и еще более голым певицам. Выла и ревела музыка, на эстраде пронзительно пели, судорожно плясали женщины всех наций.
   Самгины пошли к Омону, чтоб посмотреть дебют Алины Телепневой; она недавно возвратилась из-за границы, где, выступая в Париже и Вене, увеличила свою славу дорогой и безумствующей женщины анекдотами, которые вызывали возмущение знатоков и любителей морали. До ее поездки в Европу Алина уже сделала шумную карьеру "пожирательницы сердец", ее дебюты в провинции, куда она ездила с опереточной труппой, сопровождались двумя покушениями на самоубийство и дикими выходками богатых кутил. Вера Петровна писала Климу, что Робинзон, незадолго до смерти своей, ушел из "Нашего края", поссорившись с редактором, который отказался напечатать его фельетон "О прокаженных", "грубейший фельетон, в нем этот больной и жалкий человек называл Алину "Силоамской купелью", "целебной грязью" и бог знает как".
   У Омона Телепнева выступала в конце программы, разыгрывая незатейливую сцену: открывался занавес, и пред глазами "всей Москвы" являлась богато обставленная уборная артистки; посреди ее, у зеркала в три створки и в рост человека, стояла, спиною к публике, Алина в пеньюаре, широком, как мантия. Вполголоса напевая, женщина поправляла прическу, делала вид, будто гримируется, затем, сбросив с плеч мантию, оставалась в пенном облаке кружев и медленно, с мечтательной улыбкой, раза два, три, проходила пред рампой. Публика молча разглядывала ее в лорнеты и бинокли; в тишине зала ныли под сурдинку скрипки, виолончели, гнусавили кларнеты, посвистывала флейта, пылающий огнями зал наполняла чувственная и нарочно замедленная мелодия ланнеровского вальса, не заглушая сентиментальную французскую песенку, которую мурлыкала Алина.
   Женщина умела искусно и убедительно показать, что она - у себя и не видит, не чувствует зрителей. Она смотрела в зал, как смотрят в пустоту, вдаль, и ее лицо мечтающей девушки, ее большие, мягкие глаза делали почтен целомудренными неприличные одежды ее. Затем она хлопала ладонями, являлись две горничные, брюнетка в красном и рыжая в голубом; они, ловко надев на нее платье, сменяли его другим, третьим, в партере, в ложах был слышен завистливый шопот, гул восхищения. Занавес опускался, публика аплодировала сдержанно, зная, что все это только прелюдия.
   Главное начиналось, когда занавес снова исчезал и к рампе величественно подходила Алина Августова в белом, странно легком платье, которое не скрывало ни одного движения ее тела, с красными розами в каштановых волосах и у пояса. Покачиваясь, шевеля бедрами, она начинала петь, подчеркивая отдельные фразы острых французских песенок скупыми, красивыми жестами. Когда она поднимала руки, широкие рукава взмахивались, точно крылья, и получалось странное, жуткое противоречие между ее белой крылатой фигурой, наглой, вызывающей улыбкой прекрасного лица, мягким блеском ласковых- глаз и бесстыдством слов, которые наивно выговаривала она.
   Пела она о том, как ее обыскивал таможенный чиновник.
   - Ассэ! Финиссэ!5 - смешливо взвизгивая, утомленно вздыхая, просила она и защищалась от дерзких прикосновений невидимых рук таможенного сдержанными жестами своих рук и судорожными движениями тела, подчиненного чувственному ритму задорной музыки. Самгин подумал, что, если б ее движения не были так сдержанны, они были бы менее бесстыдны.
   -----------5 Довольно! Кончайте! (франц.).
   В то время, как, вздрагивая, извиваясь и обессилев, тело явно уступало грубым ласкам невидимых рук, лицо ее улыбалось томной, но остренькой улыбкой, глаза сверкали вызывающе и насмешливо. Эта искусная игра повела к тому, что, когда Алина перестала петь, невидимые руки, утомившие ее, превратились в- сотни реальных, живых рук, неистово аплодируя, они все жадно тянулись к ней, готовые раздеть, измять ее. Прищурив глаза, облизываю губы кончиком языка, она победоносно смотрела на раскаленных людей и кивала им головою.
   - Да, это - Париж! - удовлетворенно и тоном знатока сказал кто-то сзади Самгиных; ему ответили, вздохнув:
   - Шикарна.
   Самгин не аплодировал. Он был возмущен. В антракте, открыв дверь туалетной комнаты, он увидал в зеркале отражение лица и фигуры Туробоева, он хотел уйти, но Туробоев, не оборачиваясь к нему, улыбнулся в зеркало.
   - Вот встреча!
   Приглаживая щеткой волосы, он протянул Самгину свободную руку, потом, закручивая эспаньолку, спросил о здоровье и швырнул щетку на подзеркальник, свалив на пол медную пепельницу, щетка упала к ногам толстого человека с желтым лицом, тот ожидающим взглядом посмотрел на Туробоева, но, ничего не дождавшись, проворчал:
   - В этих случаях - извиняются.
   - Не все и не всегда - как видите, - откликнулся Туробоев, бесцеремонно и с механической улыбкой рассматривая Клима.
   - Как вам нравится этот кабак? Самгин молча пожал плечами, а Туробоев брезгливо продолжал:
   - Не видел ничего более безобразного, чем это... учреждение. Впрочем люди еще отвратительнее. Здесь, очевидно, особенный подбор людей, не правда ли? До свидания, - он снова протянул руку Самгину и сквозь зубы сказал: Знаете - Равашоля можно понять, а?
   Этими словами он разбудил всю неприязнь Самгина к нему; Клим почувствовал, что в нем что-то лопнуло, взорвалось, и сами собою ехидно выговорились сухие слова:
   - Вероятно, вы бы не сказали этого, если б здесь был кто-нибудь третий.
   - Почему же не сказать? - спросил Туробоев, приподняв брови, кривая улыбочка его исчезла, а лицо потемнело: - Нет, я всегда разрешаю себе говорить так, как думаю.
   - Будто бы всегда, - пробормотал Самгин, глядя в зеркало.
   - Вы - не в духе? - осведомился Туробоев и, небрежно кивнув головою, ушел, а Самгин, сняв очки, протирая стекла дрожащими пальцами, все еще видел пред собою его стройную фигуру, тонкое лицо и насмешливо сожалеющий взгляд модного портного на человека, который одет не по моде.
   "Нахальная морда, - кипели на языке Самгина резкие слова. - Свинья, пришел любоваться женщиной, которую сделал кокоткой. Радикальничает из зависти нищего к богатым, потому что разорен".
   Ругаясь, он смутно понимал, что негодование его преувеличено, но чувствовал, что оно растет и мутит голову его, точно угар. И теперь, сидя плечо в плечо с Варварой, он все еще думал о дворянине, о барчуке, который счел возможным одобрить поступок анархиста и отравил ему вечер. Думал и упрямо искал Туробоева в тесно набитом людями зале.
   А на сцене белая крылатая женщина снова пела, рассказывала что-то разжигающе соблазнительное, возбуждая в зале легкие смешки и шепоток. Варвара сидела покачнувшись вперед, вытянув шею. Самгин искоса взглянул на нее и прошептал:
   - Женщины должны бы протестовать против нее.
   - Почему? - сонно спросила Варвара.
   - Это - обучение разврату.
   - Но тогда и мужчины, - так же тихо и сонно заметила Варвара и вздохнула: - Какая фигура у нее... какая сила - поразительно!
   - Она бесталанна.
   - Разве красота - не талант?
   Самгин замолчал, чувствуя, что может сказать грубость. Туробоева в зале он не нашел, но ему показалось, что в одной из лож гримасничает характернее лицо Лютова. А осмотр усилил раздражение Самгина, невольно заставив его согласиться, что Туробоев прав: в этом капище собрались действительно отборные люди: среди мужчин преобладали толстые, лысые, среди женщин - пожилые и более или менее жестоко оголенные. Нагих спин, плеч, рук, обтянутых красноватой и желтой кожей, было чрезвычайно много. На барьерах лож, рядом с коробками конфект, букетами цветов, лежали груди, и в их обнаженности было что-то от хвастовства нищих, которые показывают уродства свои для того, чтоб разжалобить. Зеркала фантастически размножали всю эту массу жирной плоти, как бы таявшей в жарком блеске огней, тоже бесчисленно умноженных белым блеском зеркал.
   Крылатая женщина в белом поет циничные песенки, соблазнительно покачивается, возбуждая, разжигая чувственность мужчин, и заметно, что женщины тоже возбуждаются, поводят плечами; кажется, что по спинам их пробегает судорога вожделения. Нельзя представить, что и как могут думать и думают ли эти отцы, матери о студентах, которых предположено отдавать в солдаты, о России, в которой кружатся, все размножаясь, люди, настроенные революционно, и потомок удельных князей одобрительно говорит о бомбе анархиста.
   Размышляя об этом, Самгин на минуту почувствовал себя способным встать и крикнуть какие-то грозные слова, даже представил, как повернутся к нему десятки изумленных, испуганных лиц. Но он тотчас сообразил, что, если б голос его обладал исключительной силой, он утонул бы в диком реве этих людей, в оглушительном плеске их рук.
   - Этих бесноватых следовало бы полить водою из пожарного брандспойта, - довольно громко сказал он; Варвара, стоя, бормотала:
   - Овация. Как Ермоловой. Смотри, она - точно лебедь...
   - Иди.
   На улице густо падал снег, поглощая людей, лошадей; белый пух тотчас осыпал шапочку Варвары, плечи ее, ослепил Самгина. Кто-то сильно толкнул его.
   - Пардон... это вы?
   И, прижав Самгина к стене, Лютов, в расстегнутом пальто, в шапке, сдвинутой на затылок, шепнул в лицо ему:
   - Министра-то, Боголепова-то, - застрелили, факт! Повысив голос, он предложил:
   - Ужинаем? Кабинетик возьмем, потолкуем... Егор! Он взмахнул рукою и точно выхватил из тучи снега лошадь, запряженную в маленькие санки, толкнул Самгина, шепнув ему:
   - Карпов, попович... Егор, - к Тестову! Варвара Кирилловна, вы - на колени.
   Он действовал с такой быстротой, точно похищал Варвару; Самгин, обняв его, чтоб не выскочить из саней, ошеломленно молчал. Когда выехали на простор, кучер, туго довернув шею, сказал вполголоса:
   - Владимир Васильевич, полицейский рассказывал:
   студенты министра убили.
   - Да - ну? Какого? - быстренько, с испугом спросил Лютов, толкнув Клима локтем в бок.
   - Своего будто.
   - За что?
   - Кто их знает.
   - А - как думаешь?
   - Бунтуются. Студенты, рекрута - всегда они...
   - Ну, катай скорее! Ах, черти...
   - Он был старик? - спросила Варвара.
   - Не очень, - весело и громко ответил Лютов. В кабинете ресторана он, потирая руки, спросил ее:
   - Стерляжью ушку? Расстегаи?
   И сказал иконописному старику-лакею:
   - Слышал, Макарий Петров? И все прочее, как следует, честно, быстро!
   Едва лакей ушел, Лютов, хлопнув Клима по плечу, заговорил вполголоса, ломая лицо свое гримасами, разбрасывая глаза во все стороны:
   - Что-с, подложили свинью вам, марксистам, народники, ага! Теперь-с, будьте уверенны, - молодежь пойдет за ними, да-а! Суть акта не в том, что министр, - завтра же другого сделают, как мордва идола, суть в том, что молодежь с теми будет, кто не разговаривает, а действует, да-с!
   - Если революционное движение снова встанет на путь террора, - строго начал Самгин, но Лютов оборвал его речь.
   - Встало. Пойдет! Прямая есть кратчайшая...
   - Не забывайте о воронах...
   - Которые летают прямо я превосходно живут. Милейший! Драться - легче, ждать трудней.
   - Вы слишком громко, - предупредила Варвара, задумчиво изучая себя в зеркале.
   Ошеломленный убийством министра как фактом, который неизбежно осложнит, спутает жизнь, Самгин еще не решил, как ему нужно говорить об этом факте с Лютовым, который бесил его неестественным, почти циничным оживлением и странным, упрекающим тоном.
   "Может быть, на его деньги организовано это..."
   И, не удержавшись, он пробормотал:
   - Вы говорите об этом, как о деле, выгодном лично для вас...
   Толкнув Варвару и не извинясь пред нею, Лютов подскочил к нему, открыл рот, но тотчас судорожно чмокнул губами и выговорил явно не те слова, какие хотел сказать.
   - Я - гражданин моей страны, и все, что творится в ней...
   Вошли лакеи с подносами посуды и закусок, он оборвал речь и подмигнул Самгину:
   - Кучер-то, а? Как о... зайце! Прошу, Варвара Кирилловна!
   За ужином, судорожно глотая пищу, водку, говорил почти один он. Самгина еще более расстроила нелепая его фраза о выгоде. Варвара ела нехотя, и, когда Лютов взвизгивал, она приподнимала плечи, точно боясь удара по голове. Клим чувствовал, что жена все еще сидит в ослепительном зале О мои а.
   - Да-с, проиграли, - повторял Лютов, как бы дразня.
   - Мне кажется, что теперь, когда рабочее движение принимает массовый характер, - начал Самгин, - Лютов, оттолкнув от себя тарелку, воскликнул тихонько и сладостно:
   - Нуте-с? Нуте, - как это?
   И вдруг засмеялся мелким смехом, старчески сморщив лицо, весь вздрагивая, потирая руки, глаза его, спрятанные в щелочках морщин, щекотали Самгина, точно мухи. Этот смех заставил Варвару положить нож и вилку; низко наклонив голову, она вытирала губы так торопливо, как будто обожгла их чем-то едким, а Самгин вспомнил, что вот именно таким противным и догадливым смехом смеялся Лютов на даче, после ловли воображаемого сома.
   - Чему это вы обрадовались? - спросил он сердито и вместе с этим смущенно.
   - Ох, дорогой мой! - устало отдуваясь, сказал Лютов и обратился к Варваре. - Рабочее движение, говорит, а? Вы как. Варвара Кирилловна, думаете, - зачем оно ему, рабочее-то движение?
   - Меня политика не интересует, - сухо ответила Варвара, поднося стакан вина ко рту.
   Лютов снова закачался в припадке смеха, а Самгин почувствовал, что смех этот уже пугает его возможностью скандала и есть в этом смехе что-то разоблачающее.
   - За наше благополучие! - взвизгнул Лютов, подняв стакан, и затем сказал, иронически утешая: - Да, да, - рабочее движение возбуждает большие надежды у некоторой части интеллигенции, которая хочет... ну, я не знаю, чего она хочет! Вот господин Зубатов, тоже интеллигент, он явно хочет, чтоб рабочие дрались с хозяевами, а царя - не трогали. Это - политика! Это марксист! Будущий вождь интеллигенции...
   Варвара смотрела на него испуганно и не скрывая изумления, - Лютов вдруг опьянел, его косые глаза потеряли бойкость, он дергался, цапал пальцами вилку и не мог поймать ее. Но Самгин не верил в это внезапное опьянение, он уже не первый раз наблюдал фокусническое уменье Лютова пьянеть и трезветь. Видел он также, что этот человек в купеческом сюртуке ничем, кроме косых глаз, не напоминает Лютова-студента, даже строй его речи стал иным, - он уже не пользовался церковнославянскими словечками, не щеголял цитатами, он говорил по-московски и простонародно. Все это намекало на какую-то хитрую игру.
   - Да-с, - говорил он, - пошли в дело пистолеты. Слышали вы о тройном самоубийстве в Ямбурге? Студент, курсистка и офицер. Офицер, - повторил он, подчеркнув. - Понимаю это не как роман, а как романтизм. И - за ними - еще студент в Симферополе тоже пулю в голову себе. На двух концах России...
   Понизив голос, он продолжал:
   - А некий студент Познер, Позерн, - инородец, как слышите, - из окна вагона кричит простодушно: "Да здравствует революция!" Его - в солдаты, а он вот извольте! Как же гениальная власть наша должна перевести возглас этот на язык, понятный ей? Идиотская власть я, - должна она сказать сама себе и...
   Варвара встала, Самгин благодарно кивнул ей головой:
   - Да, нам пора...
   - В безумной стране живем, - шепнул ему на прощанье Лютов. - В безумнейшей!
   Как только вышли на улицу, Варвара брезгливо заговорила:
   - Боже мой, - вот человек! От него' - тошнит. Эта лакейская развязность, и этот смех! Как ты можешь терпеть его? Почему не отчитаешь хорошенько?
   В словах ее Самгин услышал нечто чрезмерное и не ответил ей. Дома она снова заговорила о Лютове:
   - Я - не понимаю, обрадован он или испуган убийством министра?
   Но, видимо, ей не очень нужно было понять это, потому что она тотчас же сказала:
   - Говорят, он тратит на Алину большие деньги.
   - Возможно, - пробормотал Самгин, отягченный своими думами. Он был очень доволен, когда жена спряталась в постель и, сказав со вздохом: "Но до чего красива Алина!" - замолчала.
   Самгин мог бы сравнить себя с фонарем на площади: из улиц торопливо выходят, выбегают люди; попадая в круг его света, они покричат немножко, затем исчезают, показав ему свое ничтожество. Они уже не приносят ничего нового, интересного, а только оживляют в памяти знакомое, вычитанное из книг, подслушанное в жизни. Но убийство министра было неожиданностью, смутившей его, - он, конечно, отнесся к этому факту отрицательно, однако не представлял, как он будет говорить о нем.
   Еще дорогой в ресторан он вспомнил, что Любаша недели три тому назад уехала в Петербург, и теперь, лежа в постели, думал, что она, по доброте души, может быть причастна к убийству. Такие добрые люди способны на вес; они вообще явление загадочное и едва ли нормальное. Во всяком случае, это люди слабовольные. Вот Митрофанов - нормальный человек: не добр, не зол. Очень жаль, что он уехал куда-то в провинцию, где ему предложили место. Дядя Миша - в больнице, лечит свое тюремный ревматизм. Он и Любаша нежелательные квартиранты; странно, что Варвара не понимает этого. Вообще она понимает людей как-то своеобразно.
   К Сомовой она относится неровно; иногда - почти влюбленно ухаживает за нею, помогает обшивать заключенных в тюрьмах, усердно собирает подачки для политического "Красного Креста", но вдруг насмешливо спрашивает:
   - Вы, Любаша, всю жизнь будете играть роль сестры милосердия?
   И после этого как будто даже избегает встреч с нею. Самгина не интересовали ни мотивы их дружбы, ни причины разногласий, но однажды он спросил Варвару:
   - Как ты смотришь на Сомову? Варвара ответила тотчас же, как нечто продуманное и решенное:
   - Настоящая русская, добрая девушка из тех, которые и без счастья умеют жить легко. В другой раз она сказала:
   - Иногда мне кажется, что, если б она была малограмотна и не занималась общественной деятельностью, она, от доброго сердца, могла бы сделаться распутной, даже проституткой и, наверное, сочиняла бы трогательные песенки, вроде:
   Любила меня мать, обожала
   Свою ненаглядную дочь,
   А дочь с милым другом бежала
   В осеннюю, темную ночь.
   Сказав это задумчиво и серьезно, Варвара спросила:
   - Ведь такие песни, как эта и "Маруся отравилась", проститутки сочиняют?
   - Не осведомлен, - ответил Самгин.
   Затем он снова задумался о петербургском выстреле; что это: единоличное выступление озлобленного человека, или народники, действительно, решили перейти "от слов к делу"? Он зевнул с мыслью, что террор, недопустимый морально, не может иметь и практического значения, как это обнаружилось двадцать лет тому назад. И, конечно, убийство министра возмутит всех здравомыслящих людей.
   Но утром, когда он вошел в кабинет патрона, - патрон встретил его оживленным восклицанием:
   - Читали, батенька? Боголепова-то ухлопал какой-то юнец. Вот к чему привело нас правительство! Бездарнейшие люди. Хотите кофе? Наливайте сами.
   Самгин сосредоточенно занялся кофе, это позволяло ему молчать. Патрон никогда не говорил с ним о политике, и Самгин знал, что он, вообще не обнаруживая склонности к ней, держался в стороне от либеральных адвокатов. А теперь вот он говорит:
   - Надо признать, что этот акт является вполне естественным ответом на иродово избиение юношества. Сдача студентов в солдаты - это уж возвращение к эпохе Николая Первого...
   Патрон был мощный человек лет за пятьдесят, с большою, тяжелой головой в шапке густых, вихрастых волос сивого цвета, с толстыми бровями; эти брови и яркие, точно у женщины, губы, поджатые брезгливо или скептически, очень украшали его бритое лицо актера на роли героев. На скулах - тонкая сетка багровых жилок, нижние веки несколько отвисли, обнажая выпуклые, рыбьи глаза с неуловимым в них выражением. Ходил он наклонив голову, точно бык, торжественно нося свой солидный живот, левая рука его всегда играла кистью брелоков на цепочке часов, правая привычным жестом поднималась и опускалась в воздухе, широкая ладонь плавала в нем, как небольшой лещ. Руки у него были не по фигуре длинные, а кисти их некрасиво плоски. Он славился как человек очень деловой, любил кутнуть в "Стрельне", у "Яра", ежегодно ездил в Париж, с женою давно развелся, жил одиноко в большой, холодной квартире, где даже в ясные дни стоял пыльный сумрак, неистребимый запах сигар и сухого тления. Особенно был густ этот запах в угрюмом кабинете, где два шкафа служили как бы окнами в мир толстых книг, а настоящие окна смотрели на тесный двор, среди которого спряталась в деревьях причудливая церковка. Патрон любил цитировать стихи, часто повторял строку Надсона: "Наше поколение юности не знает", но особенно пристрастен был к пессимистической лирике Голенищева-Кутузова. Еще недавно он говорил Самгину: