Страница:
"Неужели? Вот идиоты..."
Утром, когда Самгин оделся и вышел в столовую, жена и Кутузов уже ушли из дома, а вечером Варвара уехала в Петербург - хлопотать по своим издательским делам. Через несколько дней, прожитых в настроении мутном и раздражительном, Самгин тоже поехал в Калужскую губернию, с неделю катался по проселочным дорогам, среди полей и лесов, побывал в сонных городках, физически устал и успокоился. По пути домой он застрял на почтовой станции, где не оказалось лошадей, спросил самовар, а пока собирали чай, неохотно посыпался мелкий дождь, затем он стал гуще, упрямее, крупней, - заиграли синие молнии, загремел гром, сердитым конем зафыркал ветер в печной трубе и начал хлестать, как из ведра, в стекла окон. Но сквозь дождь и гром ко крыльцу станции подкатил кто-то, молния осветила в окне мокрую голову черной лошади; дверь распахнулась, и, отряхиваясь, точно петух, на пороге встал человек в клеенчатом плаще, сдувая с густых, светлых усов капли дождя. Затем, посторонясь, он пропустил вперед себя женщину и зарычал сердитым басом.
- Я говорил - не успеем... "Вот окрик мужа", - подумал Клим.
- Самгин? Вы? - резко и как бы с испугом вскричала женщина, пытаясь снять с головы раскисший капюшон парусинового пальто и заслоняя усатое лицо спутника. - Да, - сказала она ему, - но поезжайте скорее, сейчас же!
Человек показал спину, блестевшую, точно кровельное железо, исчез, громко хлопнул дверью, а Марья Ивановна Никонова, отклеивая мокрое пальто с плеч своих, оживленно говорила:
- Вот ливень! В пять минут - ни одной сухой нитки! Самгин тотчас отметил, что она не похожа на себя, и, как всегда, это было неприятно ему: он терпеть не мог, когда люди выскальзывали из рамок тех представлений, в которые он вставил их. В том, что она назвала его по фамилии, было что-то размашистое, фамильярное, разноречившее с ее обычной скромностью, а когда она провела маленькими ладонями по влажному лицу, Самгин увидал незнакомую ему улыбку, широкую и ласковую. Она никогда не улыбалась так. Самгин заподозрил, что эту новую улыбку Никонова натянула на лицо свое, как маску. На станции ее знали, дородная баба, называя ее по имени и отчеству, сочувственно охая, увела ее куда-то, и через десяток минут Никонова воротилась в пестрой юбке, в красной кофте, одетой, должно быть, на голое тело; голова ее была повязана желтым платком с цветами. Этот наряд сделал Никонову моложе, лицо, нахлестанное дождем, ярко разрумянилось, глаза блестели весело.
- Ну, угощайте меня, озябла? Но, посмотрев, как неловко действует Самгин у самовара, она отняла чайник из его руки.
- Не умеете.
Налив себе чаю, она стала резать хлеб, по-крестьянски прижав ко грудям каравай; груди мешали. Тогда она бесцеремонно заправила кофту за пояс юбки, от этого груди наметились выпуклее. Самгин покосился на них и спросил:
- Кто это провожал вас - муж?
- Нет. Управляющий имением знакомых, где я гостила.
- Офицер?
Разрезая жареную курицу, она мельком взглянула на Самгина.
- Разве похож на военного?
- Да. Кажется, я его где-то видел.
- Саша, дайте мне полушалок, - крикнула Никонова, постучав кулаком в тесовую переборку.
Шипел и посвистывал ветер, бил гром, заставляя вздрагивать огонь висячей лампы; стекла окна в блеске молний синевато плавились, дождь хлестал все яростней.
- Мы - точно на дне кипящего котла, - тихо сказала женщина.
Самгин согласился.
- Да, похоже.
Замолчали. Самгин понимал, что молчать невежливо, но что-то мешало ему говорить с этой женщиной в привычном, докторальном тоне; а она, вопросительно посматривая на него, как будто ждала, что он скажет. И, не дождавшись, сказала, вздохнув:
- Это - надолго! Пожалуй, придется ночевать здесь. В такие ночи или зимой, когда вьюга, чувствуешь себя ненужной на земле.
- Человек никому не нужен, кроме себя, - отозвался Клим и, подумав-. "Глупо!" - предложил ей папиросу.
- Благодарствую, не курю.
Она откинулась на спинку стула, прикрыв глаза. Груди ее неприлично торчали, шевеля ткань кофты и точно стремясь обнажиться. На незначительном лице застыло напряжение, как у человека, который внимательно прислушивается.
- Вчера там, - заговорила она, показав глазами на окно, - хоронили мужика. Брат его, знахарь, коновал, сказал... моей подруге: "Вот, гляди, человек сеет, и каждое зерно, прободая землю, дает хлеб и еще солому оставит по себе, а самого человека зароют в землю, сгниет, и - никакого толку".
Она встала, подошла к запотевшему окну, а Самгин, глядя на голые ноги ее, желтые, как масло, сказал:
- Не люблю я эту народную мудрость. Мне иногда кажется, что мужику отлично знакомы все жалобные писания о нем наших литераторов и что он, надеясь на помощь со стороны, сам ничего не делает, чтоб жить лучше.
Она не ответила. Свирепо ударил гром, окно как будто вырвало из стены, и Никонова, стоя в синем пламени, показалась на миг прозрачной.
- Убьет, - вздохнула она, отходя к столу и улыбаясь.
Клим подумал: нового в ее улыбке только то, что она легкая и быстрая. Эта женщина раздражала его. Почему она работает на революцию, и что может делать такая незаметная, бездарная? Она должна бы служить сиделкой в больнице или обучать детей грамоте где-нибудь в глухом селе. Помолчав, он стал рассказывать ей, как мужики поднимали колокол, как они разграбили хлебный магазин. Говорил насмешливо и с намерением обидеть ее. Вторя его словам, холодно кипел дождь.
- На эту тему я читала рассказ "Веревка", - сказала она. - Не помню чей? Кажется, автор - женщина, - задумчиво сказала она, снова отходя к окну, и спросила: - Чего же вы хотите?
Утешающим тоном старшей, очень ласково она стала говорить вещи, с детства знакомые и надоевшие Самгину. У нее были кое-какие свои наблюдения, анекдоты, но она говорила не навязывая, не убеждая, а как ба разбираясь в том, что знала. Слушать ее тихий, мягкий голос было приятно, желание высмеять ее - исчезло. И приятна была ее доверчивость. Когда она подняла руки, чтоб поправить платок на голове, Самгин поймал ее руку и поцеловал. Она не протестовала, продолжая:
- Деревня пьет, беднеет, вымирает...
Послушав еще минуту, Самгин положил свою руку на ее левую грудь, она, вздрогнув, замолчала, Тогда, обняв ее шею, он поцеловал в губы.
- Ах, какой, - тихонько воскликнула она, прижимаясь к нему и шепча: Еще не спят. Вы - ложитесь, я потом приду. Придти?
- Конечно.
С неожиданной силой разняв его руки, она ушла, а Самгин, раздеваясь, подумал:
"Просто. Должно быть, отдаваться товарищам по первому их требованию входит в круг ее обязанностей".
Погасив лампу, он лег на широкую постель в углу комнаты, прислушиваясь к неутомимому плеску и шороху дождя, ожидая Никонову так же спокойно, как ждал жену, - и вспомнил о жене с оттенком иронии. У кого-то из старых французов, Феваля или Поль де-Кока, он вычитал, что в интимных отношениях супругов есть признаки,' по которым муж, если он не глуп, всегда узнает, была ли его жена в объятиях другого мужчины. Француз не сказал, каковы эти признаки, но в минуты 'ожидания другой женщины Самгин решил, что они уже замечены им в поведении Варвары, - в ее движениях явилась томная ленца и набалованность, раньше не свойственная ей, так набалованно и требовательно должна вести себя только женщина, которую сильно и нежно любят. Этим оправдывалось приключение с Никоновой. Затем он нехотя и как бы по обязанности подумал:
"Да, вот они, женщины..."
Шум дождя стал однообразен и равен тишине, и это беспокоило, заставляя ждать необычного. Когда женщина пришла, он упрекнул ее:
- Как долго!
- Молчите, - шепнула она.
Прошел час, может быть, два. Никонова, прижимая голову его к своей груди, спросила словами, которые он уже слышал когда-то:
- Хорошо со мной?
- Да, - искренно ответил он. Помолчав, она спросила:
- Но, разумеется, вы не высокого мнения о моей... нравственности?
- Как вы можете думать, - пробормотал Самгин.
- Да, - уж конечно. Ведь вы, наверное, тоже думаете, как принято, - по разуму, а не по совести.
Самгин насторожился; в словах ее было что-то умненькое. Неужели и "он а будет философствовать в постели, как Лидия, или заведет какие-нибудь деловые разговоры, подобно Варваре? Упрека в ее беззвучных словах он не слышал и не мог видеть, с каким лицом она говорит. Она очень растрогала его нежностью, ему казалось, что таких ласк он еще не испытывал, и у него было желание сказать ей особенные слова благодарности. Но слов таких не находилось, он говорил руками, а Никонова шептала:
- Ты с первой встречи остался в памяти у меня. Помнишь - на дачах? Такой ягненок рядом с Лютовым. Мне тогда было шестнадцать лет...
Она дважды чихнула и, должно быть, сконфуженная этим, преувеличенно тревожно прошептала:
- Кажется - простудилась. Ну, я пойду! Не целуй, не надо...
Через несколько минут она растаяла, точно облако, а Самгин подумал:
"Странная какая. Вот - не ожидал".
Уже светало; стекла окон посерели, шум дождя заглушало журчание воды, стекавшей откуда-то в лужу. Утром Самгин узнал, что Никонова на рассвете уехала, и похвалил ее за это.
"Тактично. Точно во сне приснилась", - думал он, подпрыгивая в бричке по раскисшей дороге, среди шелково блестевших полей. Солнце играло с землею, как веселое дитя: пряталось среди мелко изорванных облаков, пышных и легких, точно чисто вымытое руно. Ветер ласково расчесывал молодую листву берез. Нарядная сойка сидела на голом сучке ветлы, глядя янтарным, рыбьим глазом в серебряное зеркало лужи, обрамленной травою. Ноги лошадей, не торопясь, месили грязь, наполняя воздух хлюпающими звуками; опаловые брызги взлетали из-под колес. Пел жаворонок. Свежесть воздуха приятно охмеляла, и разнеженный Самгин думал сквозь дремоту:
Только утро любви хорошо,
Хороши только первые встречи.
"Глуповатые стишки. Но кто-то сказал, что поэзия и должна быть глуповатой... Счастье - тоже. "Счастье на мосту с чашкой", - это о нищих. Пословицы всегда злы, в сущности. Счастье - это когда человек живет в мире с самим собою. Это и значит: жить честно".
Посмотрев, как хлопотливо порхают в придорожном кустарнике овсянки, он в сотый раз подумал: с детства, дома и в школе, потом - в университете его начиняли массой ненужных, обременительных знаний, идей, потом он прочитал множество книг и вот не может найти себя в паутине насильно воспринятого чужого...
Догнали телегу, в ней лежал на животе длинный мужик с забинтованной головой; серая, пузатая лошадь, обрызганная грязью, шагала лениво. Ямщик Самгина, курносый подросток, чем-то похожий на голубя, крикнул, привстав:
- Эй, сворачивай!
- Успеешь, - глухо ответил мужик, не пошевелясь.
- Не хочит, - сказал подросток, с улыбкой оглянувшись на седока. Характерный. Это - наш мужик, ухо пришивать едет; вчерась, в грозу, ему тесиной ухо надорвало...
- Обгони, - приказал Самгин.
Подросток, пробуя объехать телегу, загнал одну из своих лошадей в глубокую лужу и зацепил бричкой ось телеги; тогда мужик, приподняв голову, начал ругаться:
- Куда лезешь, сволочь? Ку-уда?
Это столкновение, прервав легкий ход мысли Самгина, рассердило его, опираясь на плечо своего возницы, он привстал, закричал на мужика. Тот, удивленно мигая, попятил лошадь.
- Чего ругаетесь? Все торопимся... Не гуляем...
- Гони, - приказал Самгин и не первый раз подумал;
"Вот ради таких болванов..."
В этом настроении не было места для Никоновой, и недели две он вспоминал о ней лишь мельком, в пустые минуты, а потом, незаметно, выросло желание видеть ее. Но он не знал, где она живет, и упрекнул себя за то, что не спросил ее об этом.
"Свинство! Как смешно назвала она меня - ягненок. Почему?" - Ты не знаешь, где живет Никонова? - спросил он жену.
- Нет. После ареста Любаши я отказалась работать в "Красном Кресте" и не встречаюсь с Никоновой, - ответила Варвара и равнодушно предположила: Может быть, и ее арестовали?
"Лень сходить за ножом", - подумал Самгин, глядя, как она разрезает страницы книги головной шпилькой.
Из Петербурга Варвара приехала заметно похорошев; под глазами, оттеняя их зеленоватый блеск, явились интересные пятна; волосы она заплела в две косы и уложила их плоскими спиралями на уши, на виски, это сделало лицо ее шире и тоже украсило его. Она привезла широкие платья без талии, и, глядя на них, Самгин подумал, что такую одежду очень легко сбросить с тела. Привезла она и новый для нее взгляд на литературу.
- Книга не должна омрачать жизнь, она должна давать человеку отдых, развлекать его.
Затем она очень оживленно рассказала:
- Знаешь, меня познакомили с одним художником; не решаю, талантлив ли он, но - удивительный! Он пишет философские картины, я бы сказала. На одной очень яркими красками даны змеи или, если хочешь, безголовые черви, у каждой фигуры - четыре радужных крыла, все фигуры спутаны, связаны в клубок, пронзают одна другую, струятся, почти сплошь заполняя голубовато-серый фон. Это - мировые силы, какими они были до вмешательства разума. Картина так и названа "Мир до человека". Понимаешь? Общее впечатление хаотической, но праздничной игры.
Она полулежала на кушетке в позе мадам Рекамье, Самгин исподлобья рассматривал ее лицо, фигуру, всю ее, изученную до последней черты, и с чувством недоуменья пред собою размышлял: как он мог вообразить, что любит эту женщину, суетливую, эгоистичную?
"Она рассказывает мне эту чепуху только для того, чтоб научиться хорошо рассказать ее другим. Или другому".
- На втором полотне все краски обесцвечены, фигурки уже не крылаты, а выпрямлены; струистость, дававшая впечатление безумных скоростей, исчезла, а главное в том, что и картина исчезла, осталось нечто вроде рекламы фабрики красок - разноцветно тусклые и мертвые полосы. Это - "Мир в плену человека". Художник - он такой длинный, весь из костей, желтый, с черненькими глазками и очень грубый - говорит: "Вот правда о том, как мир обезображен человеком. Но человек сделал это на свою погибель, он - врат свободной игры мировых сил, схематизатор; его ненавистью к свободе созданы религии, философии, науки, государства и вся мерзость жизни. Скоро он своей идиотской техникой исчерпает запас свободных энергий мира и задохнется в мертвой неподвижности"...
- Что-то похожее на иллюстрацию к теории энтропии, - сказал Самгин.
Варвара приподняла ресницы и брови:
- Энтропия? Не знаю.
И продолжала, действительно как бы затверживая урок:
- И потом еще картина: сверху простерты две узловатые руки зеленого цвета с красными ногтями, на одной - шесть пальцев, на другой - семь. Внизу пред ними, на коленях, маленький человечек снял с плеч своих огромную, больше его тела, двуличную голову и тонкими, длинными ручками подает ее этим тринадцати пальцам. Художник объяснил, что картина названа: "В руки твои предаю дух мой". А руки принадлежат дьяволу, имя ему Разум, и это он убил бога.
Она замолчала, раскуривая папиросу, красиво прикрыв глаза ресницами.
- Эта картина не понравилась мне, но, кажется, потому, что я вспомнила Кутузова. Кстати, он - счастливый: всем нравится. Он еще в Москве?
- Не знаю, - сказал Самгин.
- В Петербурге меньше интересного, чем здесь, но оно как-то острее, тоньше. Я бы сказала: Москва маслянистая.
Изложив свои впечатления в первый же день по приезде, она уже не возвращалась к ним, и скоро Самгин заметил, что она сообщает ему о своих делах только из любезности, а не потому, что ждет от него участия или советов. Но он был слишком занят собою, для того чтоб обижаться на нее за это.
Никонову он встретил случайно; трясся на извозчике в районе Мещанских улиц и вдруг увидал ее; скромненькая, в сером костюме, она шла плывущей, но быстрой походкой монахини, которая помнит, что мир - враждебен ей. Самгин обрадовался, даже хотел окрикнуть ее, но из ворот веселого домика вышел бородатый, рыжий человек, бережно неся под мышкой маленький гроб, за ним, нелепо подпрыгивая, выкатилась темная, толстая старушка, маленький, круглый гимназист с головой, как резиновый мяч; остролицый солдат, закрывая ворота, крикнул извозчику:
- Эй, болван, придержи!
Самгин, привстав в экипаже, следя за Никоновой, видел, что на ходу она обернулась, чтоб посмотреть на похороны, но, заметив его, пошла быстрее.
"Естественно, она обижена".
Сунув извозчику деньги, он почти побежал вслед женщине, чувствуя, что портфель под мышкой досадно мешает ему, он вырвал его из-под мышки и понес, как носят чемоданы. Никонова вошла во двор одноэтажного дома, он слышал топот ее ног по дереву, вбежал во двор, увидел три ступени крыльца.
"Точно гимназист", - сообразил он.
В темной нише коридора Никонова тихонько гремела замком, по звуку было ясно - замок висячий.
- Мария Ивановна...
- Ах, это - вы? Вы?
- Извините, что я так...
Она открыла дверь, впустив в коридор свет из комнаты. Самгин видел, что лицо у нее смущенное, даже испуганное, а может быть, злое, она прикусила верхнюю губу, и в светлых глазах неласково играли голубые искры.
- Я пришел, - говорил он, раскачивая портфель, прижав шляпу ко груди. - Я тогда не спросил ваш адрес. Но я надеялся встретить вас.
Никонова все еще смотрела на него хмурясь, но серая тень на ее лице таяла, щеки розовели.
- Раздевайтесь, - сказала она, взяв из его руки портфель.
Снимая пальто, Самгин отметил, что кровать стоит так же в углу, у двери, как стояла там, на почтовой станции. Вместо лоскутного одеяла она покрыта клетчатым пледом. За кроватью, в ногах ее, карточный стол с кривыми ножками, на нем - лампа, груда книг, а над ним - репродукция с Христа Габриеля Макса.
- Вы простите меня? - спрашивал он и, взяв ее руку. поцеловал; рука была немножко потная.
- Даже чаем напою, - сказала Никонова, легко проведя ладонью по голове и щеке его. Она улыбнулась и не той обычной, насильственной своей улыбкой, а - хорошей, и это тотчас же привело Клима в себя.
- Фиса! - крикнула она, приоткрыв дверь.
"Бедно живет", - подумал Самгин, осматривая комнатку с окном в сад; окно было кривенькое, из четырех стекол, одно уже зацвело, значит - торчало в раме долгие года. У окна маленький круглый стол, накрыт вязаной салфеткой. Против кровати - печка с лежанкой, близко от печи комод, шкатулка на комоде, флаконы, коробочки, зеркало на стене. Три стула, их манерно искривленные ножки и спинки, прогнутые плетеные сиденья особенно подчеркивали бедность комнаты.
"Да, конечно, она - человек типа Тани Куликовой, простой, самоотверженный человек".
Никонова, стоя в двери, шепталась с полногрудой, красивой женщиной в розовой кофте.
- Ну, да, - нетерпеливо сказала она. - Дома нет!
И, подойдя к Самгину, спросила:
- Уютная, миленькая нора у меня?
Он взял ее руки и стал целовать их со всею нежностью, на какую был способен. Его настроила лирически эта бедность, покорная печаль вещей, уставших служить людям, и человек, который тоже покорно, как вещь, служит им. Совершенно необыкновенные слова просились на язык ему, хотелось назвать ее так, как он не называл еще ни одну женщину.
"Родная. Сестра".
Но он молчал, обняв ее талию, крепко прижавшись к ее груди, и, уже ощущая смутную тревогу, спрашивал себя:
"Неужели это - серьезно?"
Движением спины она разорвала его руки.
- Так вы... рады видеть меня?
- О, да! И - сознаюсь! - до того рад, что даже сам удивлен.
- Даже - так?
Глаза ее стали густоголубыми, и, смеясь, она сказала?
- Ах вы... милый!
Пили чай со сливками, с сухарями и, легко переходя с темы на тему, говорили о книгах, театре, общих знакомых. Никонова сообщила: Любаша переведена из больницы в камеру, ожидает, что ее скоро вышлют. Самгин заметил: о партийцах, о революционной работе она говорит сдержанно, неохотно.
"Вышколена".
В саду старик в глухом клетчатом жилете полол траву на грядках. Лицо и шея у него были фиолетовые, цвета гниющего мяса. Поймав взгляд Самгина, Никонова торопливо сказала:
- Домохозяин, бывший народник, долго жил в Сибири. Мизантроп.
И снова заговорила о литературе.
- Я совершенно согласна с графиней Толстой, - зачем писать такие рассказы, как "Бездна"?
"Удивительно легко с нею", - отметил Самгин и сказал: - Когда я вошел, вам как будто неприятно было, вы даже испугались.
- Испугалась? Чего же? - спросила она. Глаза ее стали светлыми, смотрели строго, пытливо.
- Так показалось мне...
- Не надо говорить об этом, - попросила она, протянув ему руку.
Было уже темно, когда Самгин решился уйти от нее. Полуодетая, сидя на постели, она спросила шопотом;
- Когда придешь? Я должна знать точно.
Он сказал, что хочет видеть ее часто. Оправляя волосы, она подняла и задержала руки над головой, шевеля пальцами так, точно больная искала в воздухе, за что схватиться, прежде чем встать.
- Будем видеться часто, если ты хочешь, чтоб я скорее надоела тебе, тихонько ответила она.
- Неудачная шутка, - заметил Самгин, хотя и не почувствовал шутливости в ее словах.
"Должно быть, очень тяжело, очень плохо живет она", - подумал Самгин, уходя.
После десятка свиданий Самгин решил, что, наконец, у него есть хороший друг, с которым и можно и легко говорить обо всем, а главное - о себе. Никонова была внимательна к его речам, умела слушать их молча и не обнаруживая излишнего любопытства. Сама она говорила мало, очень просто и всегда мягким, как бы утешающим тоном. Она была, пожалуй, слишком снисходительна к людям; иногда Самгин думал, что она смотрит на них издали и свысока. Это несколько нарушало ее сходство с Таней Куликовой. Как-то, за чаем, он шутя сказал ей:
- Ты - плохая большевичка.
- Почему? - спросила она не сразу, улыбаясь своей неприятной, насильственной улыбкой. Самгин объяснил: '
- В твоем отношении к буржуазии нет резкости, непримиримости, характерной для большевизма.
- Но этого и у тебя нет, - очень мягко сказала она. Это замечание не понравилось Климу; он произнес маленькую речь на тему о пошлости буржуазного общества, о циническом и, в сущности, близоруком эгоизме буржуазии. Никонова слушала речи его покорно, не возражая, как человек, привыкший, чтоб его поучали. Она вообще держалась ученицей, которая знает, что надобно учиться, и примирилась с этим. Но скоро Самгин почувствовал, что эта скромная женщина в чем-то сильнее или умнее его. В ней есть черта, родственная Митрофанову, человеку, в чей здравый смысл он поверил и ошибся. Но она не философствовала, как тот, не волновалась до слез, как это делал агент уголовной полиции, но она тоже была настроена в чем-то однотонно с ним. О политике, о партийной работе она говорила мало; это можно объяснить ее конспиративностью, это удобно объяснялось усталостью профессионалки. Такой человек, каким видел ее Самгин, должен был работать, вероятно, по технике. В ней не было ничего от пропагандистки, агитаторши, и она не казалась человеком, хорошо изучившим теорию борьбы классов. Она любила и умела рассказывать о жизни маленьких людей, о неудачных и удачных хитростях в погоне за маленьким счастием. Быт она знала отлично. В ее рассказах жизнь напоминала Самгину бесконечную работу добродушной и глуповатой горничной Варвары, старой девицы, которая очень искусно сшивала на продажу из пестреньких ситцевых треугольников покрышки для одеял. Самгину нравились эти успокаивающие картинки быта, хотя он посмеивался над ними:
- В твоем изображении эволюция очень мила, но - скучновата.
- Это - жизнь, - сказала Никонова, тихонько вздохнув.
У нее была очень милая манера говорить о "добрых" людях и "светлых" явлениях приглушенным голосом; как будто она рассказывала о маленьких тайнах, за которыми скрыта единая, великая, и в ней - объяснения всех небольших тайн. Иногда он слышал в ее рассказах нечто совпадавшее с поэзией буден старичка Козлова. Но все это было несущественно и не мешало ему привыкать к женщине с быстротой, даже изумлявшей его.
Она стала для него чем-то вроде ящика письменного стола, - ящика, в который прячут интимные вещи; стала ямой, куда он выбрасывал сор своей души. Ему казалось, что, высыпая на эту женщину слова, которыми он с детства оброс, как плесенью, он постепенно освобождается от их липкой тяжести, освобождает в себе волевого, действенного человека. Беседы с Никоновой награждали его чувством почти физического облегчения, и он все чаще вспоминал Дьякона:
"Слова - помет души".
Он не был уверен, что женщина понимает его, но он и не заботился о том, чтоб она понимала, ему нужно было, чтоб она выслушала его до конца. Она слушала, прерывая его излияния очень редко.
- Как ты сказал?
И снова сочувственно смотрела на него.
- Мой брат недавно прислал мне письмо с одним товарищем, - рассказывал Самгин. - Брат - недалекий парень, очень мягкий. Его испугало крестьянское движение на юге и потрясла дикая расправа с крестьянами. Но он пишет, что не в силах ненавидеть тех, которые били, потому что те, которых били, тоже безумны до ужаса.
- Он - толстовец? - тихо спросила Никонова.
- Был марксистом. Да, так вот он пишет: революционер - человек, способный ненавидеть, а я, по натуре своей, не способен на это. Мне кажется, что многие из общих наших знакомых ненавидят действительность тоже от разума, теоретически.
Никонова наклонила голову, а он принял это как знак согласия с ним. Самгин надеялся сказать ей нечто такое, что поразило бы ее своей силой, оригинальностью, вызвало бы в женщине восторг пред ним. Это, конечно, было необходимо, но не удавалось. Однако он был уверен, что удастся, она уже нередко смотрела на него с удивлением, а он чувствовал ее все более необходимой.
Все это завершалось полнотою сексуальных отношений, гармоническим сочетанием двух тел, которое давало Самгину неизведанное и предельное наслаждение. После ее ласк он всегда чувствовал себя растроганным благодарностью к женщине за ее нежность. Теперь, когда он хорошо присмотрелся к ее лицу, он видел его не таким, как раньше. Черты лица были мелки и не очень подвижны, но казалось, что неподвижна кожа, хорошо дисциплинированная постоянным напряжением какой-то большой, сердечной думы. Ее голубые глаза были даже красноречивы, темнея в минуты возбуждения досиня; тогда они смотрели так тепло, что хотелось коснуться до них пальцем, чтоб ощутить эту теплоту. А когда Самгин спрашивал женщину о ее прошлом, в глазах печально разгорался голубой огонек.
Утром, когда Самгин оделся и вышел в столовую, жена и Кутузов уже ушли из дома, а вечером Варвара уехала в Петербург - хлопотать по своим издательским делам. Через несколько дней, прожитых в настроении мутном и раздражительном, Самгин тоже поехал в Калужскую губернию, с неделю катался по проселочным дорогам, среди полей и лесов, побывал в сонных городках, физически устал и успокоился. По пути домой он застрял на почтовой станции, где не оказалось лошадей, спросил самовар, а пока собирали чай, неохотно посыпался мелкий дождь, затем он стал гуще, упрямее, крупней, - заиграли синие молнии, загремел гром, сердитым конем зафыркал ветер в печной трубе и начал хлестать, как из ведра, в стекла окон. Но сквозь дождь и гром ко крыльцу станции подкатил кто-то, молния осветила в окне мокрую голову черной лошади; дверь распахнулась, и, отряхиваясь, точно петух, на пороге встал человек в клеенчатом плаще, сдувая с густых, светлых усов капли дождя. Затем, посторонясь, он пропустил вперед себя женщину и зарычал сердитым басом.
- Я говорил - не успеем... "Вот окрик мужа", - подумал Клим.
- Самгин? Вы? - резко и как бы с испугом вскричала женщина, пытаясь снять с головы раскисший капюшон парусинового пальто и заслоняя усатое лицо спутника. - Да, - сказала она ему, - но поезжайте скорее, сейчас же!
Человек показал спину, блестевшую, точно кровельное железо, исчез, громко хлопнул дверью, а Марья Ивановна Никонова, отклеивая мокрое пальто с плеч своих, оживленно говорила:
- Вот ливень! В пять минут - ни одной сухой нитки! Самгин тотчас отметил, что она не похожа на себя, и, как всегда, это было неприятно ему: он терпеть не мог, когда люди выскальзывали из рамок тех представлений, в которые он вставил их. В том, что она назвала его по фамилии, было что-то размашистое, фамильярное, разноречившее с ее обычной скромностью, а когда она провела маленькими ладонями по влажному лицу, Самгин увидал незнакомую ему улыбку, широкую и ласковую. Она никогда не улыбалась так. Самгин заподозрил, что эту новую улыбку Никонова натянула на лицо свое, как маску. На станции ее знали, дородная баба, называя ее по имени и отчеству, сочувственно охая, увела ее куда-то, и через десяток минут Никонова воротилась в пестрой юбке, в красной кофте, одетой, должно быть, на голое тело; голова ее была повязана желтым платком с цветами. Этот наряд сделал Никонову моложе, лицо, нахлестанное дождем, ярко разрумянилось, глаза блестели весело.
- Ну, угощайте меня, озябла? Но, посмотрев, как неловко действует Самгин у самовара, она отняла чайник из его руки.
- Не умеете.
Налив себе чаю, она стала резать хлеб, по-крестьянски прижав ко грудям каравай; груди мешали. Тогда она бесцеремонно заправила кофту за пояс юбки, от этого груди наметились выпуклее. Самгин покосился на них и спросил:
- Кто это провожал вас - муж?
- Нет. Управляющий имением знакомых, где я гостила.
- Офицер?
Разрезая жареную курицу, она мельком взглянула на Самгина.
- Разве похож на военного?
- Да. Кажется, я его где-то видел.
- Саша, дайте мне полушалок, - крикнула Никонова, постучав кулаком в тесовую переборку.
Шипел и посвистывал ветер, бил гром, заставляя вздрагивать огонь висячей лампы; стекла окна в блеске молний синевато плавились, дождь хлестал все яростней.
- Мы - точно на дне кипящего котла, - тихо сказала женщина.
Самгин согласился.
- Да, похоже.
Замолчали. Самгин понимал, что молчать невежливо, но что-то мешало ему говорить с этой женщиной в привычном, докторальном тоне; а она, вопросительно посматривая на него, как будто ждала, что он скажет. И, не дождавшись, сказала, вздохнув:
- Это - надолго! Пожалуй, придется ночевать здесь. В такие ночи или зимой, когда вьюга, чувствуешь себя ненужной на земле.
- Человек никому не нужен, кроме себя, - отозвался Клим и, подумав-. "Глупо!" - предложил ей папиросу.
- Благодарствую, не курю.
Она откинулась на спинку стула, прикрыв глаза. Груди ее неприлично торчали, шевеля ткань кофты и точно стремясь обнажиться. На незначительном лице застыло напряжение, как у человека, который внимательно прислушивается.
- Вчера там, - заговорила она, показав глазами на окно, - хоронили мужика. Брат его, знахарь, коновал, сказал... моей подруге: "Вот, гляди, человек сеет, и каждое зерно, прободая землю, дает хлеб и еще солому оставит по себе, а самого человека зароют в землю, сгниет, и - никакого толку".
Она встала, подошла к запотевшему окну, а Самгин, глядя на голые ноги ее, желтые, как масло, сказал:
- Не люблю я эту народную мудрость. Мне иногда кажется, что мужику отлично знакомы все жалобные писания о нем наших литераторов и что он, надеясь на помощь со стороны, сам ничего не делает, чтоб жить лучше.
Она не ответила. Свирепо ударил гром, окно как будто вырвало из стены, и Никонова, стоя в синем пламени, показалась на миг прозрачной.
- Убьет, - вздохнула она, отходя к столу и улыбаясь.
Клим подумал: нового в ее улыбке только то, что она легкая и быстрая. Эта женщина раздражала его. Почему она работает на революцию, и что может делать такая незаметная, бездарная? Она должна бы служить сиделкой в больнице или обучать детей грамоте где-нибудь в глухом селе. Помолчав, он стал рассказывать ей, как мужики поднимали колокол, как они разграбили хлебный магазин. Говорил насмешливо и с намерением обидеть ее. Вторя его словам, холодно кипел дождь.
- На эту тему я читала рассказ "Веревка", - сказала она. - Не помню чей? Кажется, автор - женщина, - задумчиво сказала она, снова отходя к окну, и спросила: - Чего же вы хотите?
Утешающим тоном старшей, очень ласково она стала говорить вещи, с детства знакомые и надоевшие Самгину. У нее были кое-какие свои наблюдения, анекдоты, но она говорила не навязывая, не убеждая, а как ба разбираясь в том, что знала. Слушать ее тихий, мягкий голос было приятно, желание высмеять ее - исчезло. И приятна была ее доверчивость. Когда она подняла руки, чтоб поправить платок на голове, Самгин поймал ее руку и поцеловал. Она не протестовала, продолжая:
- Деревня пьет, беднеет, вымирает...
Послушав еще минуту, Самгин положил свою руку на ее левую грудь, она, вздрогнув, замолчала, Тогда, обняв ее шею, он поцеловал в губы.
- Ах, какой, - тихонько воскликнула она, прижимаясь к нему и шепча: Еще не спят. Вы - ложитесь, я потом приду. Придти?
- Конечно.
С неожиданной силой разняв его руки, она ушла, а Самгин, раздеваясь, подумал:
"Просто. Должно быть, отдаваться товарищам по первому их требованию входит в круг ее обязанностей".
Погасив лампу, он лег на широкую постель в углу комнаты, прислушиваясь к неутомимому плеску и шороху дождя, ожидая Никонову так же спокойно, как ждал жену, - и вспомнил о жене с оттенком иронии. У кого-то из старых французов, Феваля или Поль де-Кока, он вычитал, что в интимных отношениях супругов есть признаки,' по которым муж, если он не глуп, всегда узнает, была ли его жена в объятиях другого мужчины. Француз не сказал, каковы эти признаки, но в минуты 'ожидания другой женщины Самгин решил, что они уже замечены им в поведении Варвары, - в ее движениях явилась томная ленца и набалованность, раньше не свойственная ей, так набалованно и требовательно должна вести себя только женщина, которую сильно и нежно любят. Этим оправдывалось приключение с Никоновой. Затем он нехотя и как бы по обязанности подумал:
"Да, вот они, женщины..."
Шум дождя стал однообразен и равен тишине, и это беспокоило, заставляя ждать необычного. Когда женщина пришла, он упрекнул ее:
- Как долго!
- Молчите, - шепнула она.
Прошел час, может быть, два. Никонова, прижимая голову его к своей груди, спросила словами, которые он уже слышал когда-то:
- Хорошо со мной?
- Да, - искренно ответил он. Помолчав, она спросила:
- Но, разумеется, вы не высокого мнения о моей... нравственности?
- Как вы можете думать, - пробормотал Самгин.
- Да, - уж конечно. Ведь вы, наверное, тоже думаете, как принято, - по разуму, а не по совести.
Самгин насторожился; в словах ее было что-то умненькое. Неужели и "он а будет философствовать в постели, как Лидия, или заведет какие-нибудь деловые разговоры, подобно Варваре? Упрека в ее беззвучных словах он не слышал и не мог видеть, с каким лицом она говорит. Она очень растрогала его нежностью, ему казалось, что таких ласк он еще не испытывал, и у него было желание сказать ей особенные слова благодарности. Но слов таких не находилось, он говорил руками, а Никонова шептала:
- Ты с первой встречи остался в памяти у меня. Помнишь - на дачах? Такой ягненок рядом с Лютовым. Мне тогда было шестнадцать лет...
Она дважды чихнула и, должно быть, сконфуженная этим, преувеличенно тревожно прошептала:
- Кажется - простудилась. Ну, я пойду! Не целуй, не надо...
Через несколько минут она растаяла, точно облако, а Самгин подумал:
"Странная какая. Вот - не ожидал".
Уже светало; стекла окон посерели, шум дождя заглушало журчание воды, стекавшей откуда-то в лужу. Утром Самгин узнал, что Никонова на рассвете уехала, и похвалил ее за это.
"Тактично. Точно во сне приснилась", - думал он, подпрыгивая в бричке по раскисшей дороге, среди шелково блестевших полей. Солнце играло с землею, как веселое дитя: пряталось среди мелко изорванных облаков, пышных и легких, точно чисто вымытое руно. Ветер ласково расчесывал молодую листву берез. Нарядная сойка сидела на голом сучке ветлы, глядя янтарным, рыбьим глазом в серебряное зеркало лужи, обрамленной травою. Ноги лошадей, не торопясь, месили грязь, наполняя воздух хлюпающими звуками; опаловые брызги взлетали из-под колес. Пел жаворонок. Свежесть воздуха приятно охмеляла, и разнеженный Самгин думал сквозь дремоту:
Только утро любви хорошо,
Хороши только первые встречи.
"Глуповатые стишки. Но кто-то сказал, что поэзия и должна быть глуповатой... Счастье - тоже. "Счастье на мосту с чашкой", - это о нищих. Пословицы всегда злы, в сущности. Счастье - это когда человек живет в мире с самим собою. Это и значит: жить честно".
Посмотрев, как хлопотливо порхают в придорожном кустарнике овсянки, он в сотый раз подумал: с детства, дома и в школе, потом - в университете его начиняли массой ненужных, обременительных знаний, идей, потом он прочитал множество книг и вот не может найти себя в паутине насильно воспринятого чужого...
Догнали телегу, в ней лежал на животе длинный мужик с забинтованной головой; серая, пузатая лошадь, обрызганная грязью, шагала лениво. Ямщик Самгина, курносый подросток, чем-то похожий на голубя, крикнул, привстав:
- Эй, сворачивай!
- Успеешь, - глухо ответил мужик, не пошевелясь.
- Не хочит, - сказал подросток, с улыбкой оглянувшись на седока. Характерный. Это - наш мужик, ухо пришивать едет; вчерась, в грозу, ему тесиной ухо надорвало...
- Обгони, - приказал Самгин.
Подросток, пробуя объехать телегу, загнал одну из своих лошадей в глубокую лужу и зацепил бричкой ось телеги; тогда мужик, приподняв голову, начал ругаться:
- Куда лезешь, сволочь? Ку-уда?
Это столкновение, прервав легкий ход мысли Самгина, рассердило его, опираясь на плечо своего возницы, он привстал, закричал на мужика. Тот, удивленно мигая, попятил лошадь.
- Чего ругаетесь? Все торопимся... Не гуляем...
- Гони, - приказал Самгин и не первый раз подумал;
"Вот ради таких болванов..."
В этом настроении не было места для Никоновой, и недели две он вспоминал о ней лишь мельком, в пустые минуты, а потом, незаметно, выросло желание видеть ее. Но он не знал, где она живет, и упрекнул себя за то, что не спросил ее об этом.
"Свинство! Как смешно назвала она меня - ягненок. Почему?" - Ты не знаешь, где живет Никонова? - спросил он жену.
- Нет. После ареста Любаши я отказалась работать в "Красном Кресте" и не встречаюсь с Никоновой, - ответила Варвара и равнодушно предположила: Может быть, и ее арестовали?
"Лень сходить за ножом", - подумал Самгин, глядя, как она разрезает страницы книги головной шпилькой.
Из Петербурга Варвара приехала заметно похорошев; под глазами, оттеняя их зеленоватый блеск, явились интересные пятна; волосы она заплела в две косы и уложила их плоскими спиралями на уши, на виски, это сделало лицо ее шире и тоже украсило его. Она привезла широкие платья без талии, и, глядя на них, Самгин подумал, что такую одежду очень легко сбросить с тела. Привезла она и новый для нее взгляд на литературу.
- Книга не должна омрачать жизнь, она должна давать человеку отдых, развлекать его.
Затем она очень оживленно рассказала:
- Знаешь, меня познакомили с одним художником; не решаю, талантлив ли он, но - удивительный! Он пишет философские картины, я бы сказала. На одной очень яркими красками даны змеи или, если хочешь, безголовые черви, у каждой фигуры - четыре радужных крыла, все фигуры спутаны, связаны в клубок, пронзают одна другую, струятся, почти сплошь заполняя голубовато-серый фон. Это - мировые силы, какими они были до вмешательства разума. Картина так и названа "Мир до человека". Понимаешь? Общее впечатление хаотической, но праздничной игры.
Она полулежала на кушетке в позе мадам Рекамье, Самгин исподлобья рассматривал ее лицо, фигуру, всю ее, изученную до последней черты, и с чувством недоуменья пред собою размышлял: как он мог вообразить, что любит эту женщину, суетливую, эгоистичную?
"Она рассказывает мне эту чепуху только для того, чтоб научиться хорошо рассказать ее другим. Или другому".
- На втором полотне все краски обесцвечены, фигурки уже не крылаты, а выпрямлены; струистость, дававшая впечатление безумных скоростей, исчезла, а главное в том, что и картина исчезла, осталось нечто вроде рекламы фабрики красок - разноцветно тусклые и мертвые полосы. Это - "Мир в плену человека". Художник - он такой длинный, весь из костей, желтый, с черненькими глазками и очень грубый - говорит: "Вот правда о том, как мир обезображен человеком. Но человек сделал это на свою погибель, он - врат свободной игры мировых сил, схематизатор; его ненавистью к свободе созданы религии, философии, науки, государства и вся мерзость жизни. Скоро он своей идиотской техникой исчерпает запас свободных энергий мира и задохнется в мертвой неподвижности"...
- Что-то похожее на иллюстрацию к теории энтропии, - сказал Самгин.
Варвара приподняла ресницы и брови:
- Энтропия? Не знаю.
И продолжала, действительно как бы затверживая урок:
- И потом еще картина: сверху простерты две узловатые руки зеленого цвета с красными ногтями, на одной - шесть пальцев, на другой - семь. Внизу пред ними, на коленях, маленький человечек снял с плеч своих огромную, больше его тела, двуличную голову и тонкими, длинными ручками подает ее этим тринадцати пальцам. Художник объяснил, что картина названа: "В руки твои предаю дух мой". А руки принадлежат дьяволу, имя ему Разум, и это он убил бога.
Она замолчала, раскуривая папиросу, красиво прикрыв глаза ресницами.
- Эта картина не понравилась мне, но, кажется, потому, что я вспомнила Кутузова. Кстати, он - счастливый: всем нравится. Он еще в Москве?
- Не знаю, - сказал Самгин.
- В Петербурге меньше интересного, чем здесь, но оно как-то острее, тоньше. Я бы сказала: Москва маслянистая.
Изложив свои впечатления в первый же день по приезде, она уже не возвращалась к ним, и скоро Самгин заметил, что она сообщает ему о своих делах только из любезности, а не потому, что ждет от него участия или советов. Но он был слишком занят собою, для того чтоб обижаться на нее за это.
Никонову он встретил случайно; трясся на извозчике в районе Мещанских улиц и вдруг увидал ее; скромненькая, в сером костюме, она шла плывущей, но быстрой походкой монахини, которая помнит, что мир - враждебен ей. Самгин обрадовался, даже хотел окрикнуть ее, но из ворот веселого домика вышел бородатый, рыжий человек, бережно неся под мышкой маленький гроб, за ним, нелепо подпрыгивая, выкатилась темная, толстая старушка, маленький, круглый гимназист с головой, как резиновый мяч; остролицый солдат, закрывая ворота, крикнул извозчику:
- Эй, болван, придержи!
Самгин, привстав в экипаже, следя за Никоновой, видел, что на ходу она обернулась, чтоб посмотреть на похороны, но, заметив его, пошла быстрее.
"Естественно, она обижена".
Сунув извозчику деньги, он почти побежал вслед женщине, чувствуя, что портфель под мышкой досадно мешает ему, он вырвал его из-под мышки и понес, как носят чемоданы. Никонова вошла во двор одноэтажного дома, он слышал топот ее ног по дереву, вбежал во двор, увидел три ступени крыльца.
"Точно гимназист", - сообразил он.
В темной нише коридора Никонова тихонько гремела замком, по звуку было ясно - замок висячий.
- Мария Ивановна...
- Ах, это - вы? Вы?
- Извините, что я так...
Она открыла дверь, впустив в коридор свет из комнаты. Самгин видел, что лицо у нее смущенное, даже испуганное, а может быть, злое, она прикусила верхнюю губу, и в светлых глазах неласково играли голубые искры.
- Я пришел, - говорил он, раскачивая портфель, прижав шляпу ко груди. - Я тогда не спросил ваш адрес. Но я надеялся встретить вас.
Никонова все еще смотрела на него хмурясь, но серая тень на ее лице таяла, щеки розовели.
- Раздевайтесь, - сказала она, взяв из его руки портфель.
Снимая пальто, Самгин отметил, что кровать стоит так же в углу, у двери, как стояла там, на почтовой станции. Вместо лоскутного одеяла она покрыта клетчатым пледом. За кроватью, в ногах ее, карточный стол с кривыми ножками, на нем - лампа, груда книг, а над ним - репродукция с Христа Габриеля Макса.
- Вы простите меня? - спрашивал он и, взяв ее руку. поцеловал; рука была немножко потная.
- Даже чаем напою, - сказала Никонова, легко проведя ладонью по голове и щеке его. Она улыбнулась и не той обычной, насильственной своей улыбкой, а - хорошей, и это тотчас же привело Клима в себя.
- Фиса! - крикнула она, приоткрыв дверь.
"Бедно живет", - подумал Самгин, осматривая комнатку с окном в сад; окно было кривенькое, из четырех стекол, одно уже зацвело, значит - торчало в раме долгие года. У окна маленький круглый стол, накрыт вязаной салфеткой. Против кровати - печка с лежанкой, близко от печи комод, шкатулка на комоде, флаконы, коробочки, зеркало на стене. Три стула, их манерно искривленные ножки и спинки, прогнутые плетеные сиденья особенно подчеркивали бедность комнаты.
"Да, конечно, она - человек типа Тани Куликовой, простой, самоотверженный человек".
Никонова, стоя в двери, шепталась с полногрудой, красивой женщиной в розовой кофте.
- Ну, да, - нетерпеливо сказала она. - Дома нет!
И, подойдя к Самгину, спросила:
- Уютная, миленькая нора у меня?
Он взял ее руки и стал целовать их со всею нежностью, на какую был способен. Его настроила лирически эта бедность, покорная печаль вещей, уставших служить людям, и человек, который тоже покорно, как вещь, служит им. Совершенно необыкновенные слова просились на язык ему, хотелось назвать ее так, как он не называл еще ни одну женщину.
"Родная. Сестра".
Но он молчал, обняв ее талию, крепко прижавшись к ее груди, и, уже ощущая смутную тревогу, спрашивал себя:
"Неужели это - серьезно?"
Движением спины она разорвала его руки.
- Так вы... рады видеть меня?
- О, да! И - сознаюсь! - до того рад, что даже сам удивлен.
- Даже - так?
Глаза ее стали густоголубыми, и, смеясь, она сказала?
- Ах вы... милый!
Пили чай со сливками, с сухарями и, легко переходя с темы на тему, говорили о книгах, театре, общих знакомых. Никонова сообщила: Любаша переведена из больницы в камеру, ожидает, что ее скоро вышлют. Самгин заметил: о партийцах, о революционной работе она говорит сдержанно, неохотно.
"Вышколена".
В саду старик в глухом клетчатом жилете полол траву на грядках. Лицо и шея у него были фиолетовые, цвета гниющего мяса. Поймав взгляд Самгина, Никонова торопливо сказала:
- Домохозяин, бывший народник, долго жил в Сибири. Мизантроп.
И снова заговорила о литературе.
- Я совершенно согласна с графиней Толстой, - зачем писать такие рассказы, как "Бездна"?
"Удивительно легко с нею", - отметил Самгин и сказал: - Когда я вошел, вам как будто неприятно было, вы даже испугались.
- Испугалась? Чего же? - спросила она. Глаза ее стали светлыми, смотрели строго, пытливо.
- Так показалось мне...
- Не надо говорить об этом, - попросила она, протянув ему руку.
Было уже темно, когда Самгин решился уйти от нее. Полуодетая, сидя на постели, она спросила шопотом;
- Когда придешь? Я должна знать точно.
Он сказал, что хочет видеть ее часто. Оправляя волосы, она подняла и задержала руки над головой, шевеля пальцами так, точно больная искала в воздухе, за что схватиться, прежде чем встать.
- Будем видеться часто, если ты хочешь, чтоб я скорее надоела тебе, тихонько ответила она.
- Неудачная шутка, - заметил Самгин, хотя и не почувствовал шутливости в ее словах.
"Должно быть, очень тяжело, очень плохо живет она", - подумал Самгин, уходя.
После десятка свиданий Самгин решил, что, наконец, у него есть хороший друг, с которым и можно и легко говорить обо всем, а главное - о себе. Никонова была внимательна к его речам, умела слушать их молча и не обнаруживая излишнего любопытства. Сама она говорила мало, очень просто и всегда мягким, как бы утешающим тоном. Она была, пожалуй, слишком снисходительна к людям; иногда Самгин думал, что она смотрит на них издали и свысока. Это несколько нарушало ее сходство с Таней Куликовой. Как-то, за чаем, он шутя сказал ей:
- Ты - плохая большевичка.
- Почему? - спросила она не сразу, улыбаясь своей неприятной, насильственной улыбкой. Самгин объяснил: '
- В твоем отношении к буржуазии нет резкости, непримиримости, характерной для большевизма.
- Но этого и у тебя нет, - очень мягко сказала она. Это замечание не понравилось Климу; он произнес маленькую речь на тему о пошлости буржуазного общества, о циническом и, в сущности, близоруком эгоизме буржуазии. Никонова слушала речи его покорно, не возражая, как человек, привыкший, чтоб его поучали. Она вообще держалась ученицей, которая знает, что надобно учиться, и примирилась с этим. Но скоро Самгин почувствовал, что эта скромная женщина в чем-то сильнее или умнее его. В ней есть черта, родственная Митрофанову, человеку, в чей здравый смысл он поверил и ошибся. Но она не философствовала, как тот, не волновалась до слез, как это делал агент уголовной полиции, но она тоже была настроена в чем-то однотонно с ним. О политике, о партийной работе она говорила мало; это можно объяснить ее конспиративностью, это удобно объяснялось усталостью профессионалки. Такой человек, каким видел ее Самгин, должен был работать, вероятно, по технике. В ней не было ничего от пропагандистки, агитаторши, и она не казалась человеком, хорошо изучившим теорию борьбы классов. Она любила и умела рассказывать о жизни маленьких людей, о неудачных и удачных хитростях в погоне за маленьким счастием. Быт она знала отлично. В ее рассказах жизнь напоминала Самгину бесконечную работу добродушной и глуповатой горничной Варвары, старой девицы, которая очень искусно сшивала на продажу из пестреньких ситцевых треугольников покрышки для одеял. Самгину нравились эти успокаивающие картинки быта, хотя он посмеивался над ними:
- В твоем изображении эволюция очень мила, но - скучновата.
- Это - жизнь, - сказала Никонова, тихонько вздохнув.
У нее была очень милая манера говорить о "добрых" людях и "светлых" явлениях приглушенным голосом; как будто она рассказывала о маленьких тайнах, за которыми скрыта единая, великая, и в ней - объяснения всех небольших тайн. Иногда он слышал в ее рассказах нечто совпадавшее с поэзией буден старичка Козлова. Но все это было несущественно и не мешало ему привыкать к женщине с быстротой, даже изумлявшей его.
Она стала для него чем-то вроде ящика письменного стола, - ящика, в который прячут интимные вещи; стала ямой, куда он выбрасывал сор своей души. Ему казалось, что, высыпая на эту женщину слова, которыми он с детства оброс, как плесенью, он постепенно освобождается от их липкой тяжести, освобождает в себе волевого, действенного человека. Беседы с Никоновой награждали его чувством почти физического облегчения, и он все чаще вспоминал Дьякона:
"Слова - помет души".
Он не был уверен, что женщина понимает его, но он и не заботился о том, чтоб она понимала, ему нужно было, чтоб она выслушала его до конца. Она слушала, прерывая его излияния очень редко.
- Как ты сказал?
И снова сочувственно смотрела на него.
- Мой брат недавно прислал мне письмо с одним товарищем, - рассказывал Самгин. - Брат - недалекий парень, очень мягкий. Его испугало крестьянское движение на юге и потрясла дикая расправа с крестьянами. Но он пишет, что не в силах ненавидеть тех, которые били, потому что те, которых били, тоже безумны до ужаса.
- Он - толстовец? - тихо спросила Никонова.
- Был марксистом. Да, так вот он пишет: революционер - человек, способный ненавидеть, а я, по натуре своей, не способен на это. Мне кажется, что многие из общих наших знакомых ненавидят действительность тоже от разума, теоретически.
Никонова наклонила голову, а он принял это как знак согласия с ним. Самгин надеялся сказать ей нечто такое, что поразило бы ее своей силой, оригинальностью, вызвало бы в женщине восторг пред ним. Это, конечно, было необходимо, но не удавалось. Однако он был уверен, что удастся, она уже нередко смотрела на него с удивлением, а он чувствовал ее все более необходимой.
Все это завершалось полнотою сексуальных отношений, гармоническим сочетанием двух тел, которое давало Самгину неизведанное и предельное наслаждение. После ее ласк он всегда чувствовал себя растроганным благодарностью к женщине за ее нежность. Теперь, когда он хорошо присмотрелся к ее лицу, он видел его не таким, как раньше. Черты лица были мелки и не очень подвижны, но казалось, что неподвижна кожа, хорошо дисциплинированная постоянным напряжением какой-то большой, сердечной думы. Ее голубые глаза были даже красноречивы, темнея в минуты возбуждения досиня; тогда они смотрели так тепло, что хотелось коснуться до них пальцем, чтоб ощутить эту теплоту. А когда Самгин спрашивал женщину о ее прошлом, в глазах печально разгорался голубой огонек.