- Да - перестань! Что ты - милостыню просить идешь?
   - Не сердись, Яшук...
   "Может быть, это и есть "начало конца"?" - спросил себя Клим Самгин.
   Передние ряды, должно быть, наткнулись на что-то, и по толпе пробежала волна от удара, люди замедлили шаг, попятились.
   - Что там? Не пускают? Полиция, что ли?
   - Вперед, ребята, вперед! - раздались очень бодрые и даже строгие окрики. - Товарищи, - вперед!
   - Казачишки.
   - Бьют?
   - Не видать.
   Раздалось несколько крепких ругательств, толпа единодушно рванулась вперед, и Самгин увидел довольно плотный частокол казацких голов; головы были мелкие, почти каждую украшал вихор, лихо загнутый на красный околыш фуражки; эти вихры придавали красненьким мордочкам казаков какое-то несерьезное однообразие; лошади были тоже мелкие, мохнатенькие, и вместе с казаками они возобновили у Самгина впечатление игрушечности. Горбоносый казацкий офицер, поставив коня своего боком к фронту и наклонясь, слушал большого, толстого полицейского пристава; пристав поднимал к нему руки в белых перчатках, потом, обернувшись к толпе лицом, закричал и гневно и умоляюще:
   К-куда? Разойдись...
   Самгин видел, как лошади казаков, нестройно, взмахивая головами, двинулись на толпу, казаки подняли нагайки, но в те же секунды его приподняло с земля и в свисте, вое, реве закружило, бросило вперед, он ткнулся лицом в бок лошади, на голову его упала чья-то шапка, кто-то крякнул в ухо ему, его снова завертело, затолкало, и наконец, оглушенный, он очутился у памятника Скобелеву; рядом с ним стоял седой человек, похожий на шкаф, пальто на хорьковом мехе было распахнуто, именно как дверцы шкафа, показывая выпуклый, полосатый живот; сдвинув шапку на затылок, человек ревел басом:
   - Насильники, убийцы...
   - Долой самодержавие! - кричали всюду в толпе, она тесно заполнила всю площадь, черной кашей кипела на ней, в густоте ее неестественно подпрыгивали лошади, точно каменная и замороженная земля под ними стала жидкой, засасывала их, и они погружались в нее до колен, раскачивая согнувшихся в седлах казаков; казаки, крестя нагайками воздух, били направо, налево, люди, уклоняясь от ударов, свистели, кричали:
   - Дол-лой! Тащи с лошадей!
   Самгин, передвигаясь с людями, видел, что казаки разбиты на кучки, на единицы и не нападают, а защищаются; уже несколько всадников сидело в седлах спокойно, держа поводья обеими руками, а один, без фуражки, сморщив лицо, трясся, точно смеясь. Самгин двигался и кричал:
   - Дикари! Не смейте!
   Но шум был таков, что он едва слышал даже свой голос, а сзади памятника, у пожарной части, образовался хор и, как бы поднимая что-то тяжелое, кричал ритмично:
   - До-лой ца-ря, до-лой ца-ря...
   Появились пешие полицейские, но толпа быстро всосала их, разбросав по площади; в тусклых окнах дома генерал-губернатора мелькали, двигались тени, в одном окне вспыхнул огонь, а в другом, рядом с ним, внезапно лопнуло стекло, плюнув вниз осколками.
   "В сущности, это - победа, они победили", - решил Самгин, когда его натиском толпы швырнуло в Леонтьевский переулок. Изумленный бесстрашием людей, он заглядывал в их лица, красные от возбуждения, распухшие от ударов, испачканные кровью, быстро застывавшей на морозе. Он ждал хвастливых криков, ждал выявления гордости победой, но высокий, усатый человек в старом, грязноватом полушубке пренебрежительно говорил, прислонясь к стене:
   - Сотник - дурак, ему за это попадет!
   Молодая женщина в пенснэ перевязывала ему платком ладонь левой руки, правою он растирал опухоль на лбу, его окружало человек шесть таких же измятых, вывалянных в снегу.
   - Али можно допускать пехоту вплоть до кавалерии? Он, обязанный действовать с расстояния, подпустил на дистанцию и - р-рысью мар-рш! Тут пехота не может устоять, кони опрокинут. Тогда - бей, руби! А он допустил по грудь себе, идиёт.
   - Это - верно, - поддержал его один из окружавших. - И водой могли облить, - пожарная часть - под боком.
   - Ежели они будут так зевать, мы им нагреем затылки.
   - Покорно благодарю, мадам, - сказал раненный в руку и сплюнул кровью. - Мерси, ловко вы... Пошли, ребята!
   Пошел он назад, на площадь, где шум не стал тише. Самгин тоже пошел за ним, вслушиваясь в говор попутчиков.
   - Револьвер я у него вырвал.
   - Собака! Что ж он?
   - На землю бросился, верно - думал, что я в него тоже выстрелю...
   - Студенты здорово действовали!
   - Они драться любят.
   - Барышня одна, толстенькая, ну - до чего смела! Того и жди - в морду влепит приставу. А - мышь против собаки...
   - Один - тросточкой хлестал."
   - Ежели, товарищи, интеллигент рискует с нами, значит...
   Было странно слышать, что, несмотря на необыденность тем, люди эти говорят как-то обыденно просто, даже почти добродушно; голосов и слов озлобленных Самгин не слышал. Вдруг все люди впереди его дружно побежали, а с площади, встречу им, вихрем взорвался оглушающий крик, и было ясно, что это не крик испуга или боли. Самгина толкали, обгоняя его, кто-то схватил за рукав и повлек его за собой, сопя:
   - Братцы, не отставай...
   Выбежав на площадь, люди разноголосо ухнули, попятились, и на секунды вокруг Самгина все замолчали, боязливо или удивленно. Самгина приподняло на ступень какого-то крыльца, на углу, и он снова видел толпу, она двигалась, точно чудовищный таран, отступая и наступая, - выход вниз по Тверской ей преграждала рота гренадер со штыками на руку.
   А сзади солдат, на краю крыши одного из домов, прыгали, размахивая руками, точно обжигаемые огнем еще невидимого пожара, маленькие фигурки людей, прыгали, бросая вниз, на головы полиции и казаков, доски, кирпичи, какие-то дымившие пылью вещи. Был слышен радостный крик:
   - Ур-ра, филипповцы! Ур-ра-а...
   И так же радостно говорил человек, напудренный мукою, покрывший плечи мешком, человек в одной рубахе и опорках на голые ноги.
   - Мы, значит, из рабочей дружбы, тоже забастовали, вышли на улицу, стоим смирно, ну и тут казачишки - бить нас...
   - Би-ить? - взревел кто-то.
   - Ну, мы, которые - побежали, - чем оборониться? - А те - на чердаки...
   Самгин смотрел на крышу, пытаясь сосчитать храбрецов, маленьких, точно школьники. Но они не поддавались счету, мелькая в глазах с удивительной быстротой, они подбегали к самому краю крыши и, рискуя сорваться с нее, метали вниз поленья, кирпичи, доски и листы железа, особенно пугавшие казацких лошадей. Самгин снимал и вновь надевал очки, наблюдая этот странный бой, очень похожий на игру расшалившихся детей, видел, как бешено мечутся испуганные лошади, как всадники хлещут их нагайками, а с панели небольшая группа солдат грозит ружьями в небо и целится на крышу. Но выстрелов не слышно было в сплошном, густейшем реве и вое, маленькие булочники с крыши не падали, и во всем этом ничего страшного не было, а было что-то другое, чего он не мог понять. Вокруг его непрерывно трепетал торопливый нервный говорок.
   - Дымоход разбирают.
   - Оборониться всегда найдешь чем - только захоти! - восторженно прокричал кто-то, его немедля передразнили:
   - Захоти-и! Ну-ко, пойди, сбей кулаком солдатов! Было бы чем оборониться, мы бы тут не торчали...
   - Эх, братцы! Кирпичу подать бы им... А знакомый Самгину голос человека с перевязанной ладонью внушительно объяснял:
   - С крыши пулей не собьешь, способной линии для пули нету...
   Большинство людей стояло молча, сосредоточенно, как стоят на кулачных боях взрослые бойцы, наблюдая горячую драку подростков.
   - Еще солдат гонят, - угрюмо сказал кто-то, и вслед за тем Самгин услыхал памятный ему сухой треск ружейного залпа.
   - Эге!
   - Холостыми...
   - Знаем мы эти холостые!
   - - Однако уходить надо, ребята!
   И не спеша, люди, окружавшие Самгина, снова пошли в Леонтьевский, оглядываясь, как бы ожидая, что их позовут назад; Самгин шел, чувствуя себя так же тепло и безопасно, как чувствовал на Выборгской стороне Петербурга. В общем он испытывал удовлетворение человека, который, посмотрев репетицию, получил уверенность, что в пьесе нет моментов, терзающих нервы, и она может быть сыграна очень неплохо.
   Почти неделю он прожил в настроении приподнятом, злорадно забавляясь страхами жены.
   - Что ж это будет, Клим, как ты думаешь? - назойливо спрашивала она каждый день утром, прочитав телеграммы газет о росте забастовок, крестьянском движении, о сокращении подвоза продуктов к Москве.
   - Борются с правительством, а хотят выморить голодом нас, возмущалась она, вздергивая плечи на высоту ушей. - При чем тут мы?
   Негодовала не одна Варвара, ее приятели тоже возмущались. Оракулом этих дней был "удивительно осведомленный" Брагин. Он подстриг волосы и уже заменил красный галстук синим в полоску; теперь галстук не скрывал его подбородка, и оказалось, что подбородок уродливо острый, загнут вверх, точно у беззубого старика, от этого восковой нос Брагина стал длиннее, да и все лицо обиженно вытянулось. Фыркая и кашляя, он говорил:
   - Знаете, это все-таки - смешно! Вышли на улицу, устроили драку под окнами генерал-губернатора и ушли, не предъявив никаких требований. Одиннадцать человек убито, тридцать два - ранено. Что же это? Где же наши партии? Где же политическое руководство массами, а?
   Самгин молчал. Да, политического руководства не было, вождей - нет. Теперь, после жалобных слов Брагина, он понял, что чувство удовлетворения, испытанное им после демонстрации, именно тем и вызвано: вождей - нет, партии социалистов никакой роли не играют в движении рабочих. Интеллигенты, участники демонстрации, - благодушные люди, которым литература привила с детства "любовь к народу". Вот кто они, не больше.
   Возмущаясь недостатком активности рабочих, Брагин находил активность крестьян не только чрезмерной, но совершенно излишней.
   - Это - начало пугачевщины, - говорил он, прикрывая глаза ресницами не сверху, как люди, а снизу, как птицы.
   Ряхин тоже приуныл и, делая руками в воздухе какие-то сложные петли, бормотал виновато:
   - Да, перебарщивают. Расшалились. Ах, правительство, правительство! вздыхал он.
   Иронически радовался Редозубов. Самгин встретил его на митинге.
   - Мужичок-то, а? - спросил Редозубов, хлопнув его по плечу, и обещал: - Он вам покажет коку с соком!
   Самгин не ответил ему, даже не взглянул на него; бывший толстовец вызывал в нем какие-то неопределенные опасения. Было уже довольно много людей, у которых вчерашняя "любовь к народу" заметно сменялась страхом пред народом, но Редозубов отличался от этих людей явным злорадством, с которым он говорил о разгромах крестьянами помещичьих хозяйств. В его анархизме Самгин чувствовал нечто подзадоривающее, провокаторское, но гораздо хуже было то, что настроение Редозубова было чем-то сродно, совпадало с настроением самого Клима.
   Самгин вел себя с людями более сдержанно и молчаливо, чем всегда. Прочитав утром крикливые газеты, он с полудня уходил на улицы, бывал на собраниях, митингах, слушая, наблюдая, встречая знакомых, выспрашивал, но не высказывался, обедал в ресторанах, позволяя жене думать, что он занят конспиративными делами. Он чувствовал себя напряженно, туго заряженным и минутами боялся, что помимо его воли в нем может что-то взорваться и тогда он скажет или сделает нечто необыкновенное и - против себя. В конце концов он был совершенно уверен, что все, что происходит в стране, очищает для него дорогу к самому себе. Всю жизнь ему мешала найти себя эта проклятая, фантастическая действительность, всасываясь в него, заставляя думать о ней, но не позволяя встать над нею человеком, свободным от ее насилий.
   Он почувствовал себя ошеломленным, прочитав, что в Петербурге организован Совет рабочих депутатов.
   - Это - что еще? - заспанным голосом, капризно и сердито спросила Варвара, встряхивая газету, как салфетку, на которой оказались какие-то крошки.
   - Организация рабочих, как видишь, - задумчиво ответил он, а жена допрашивала, все более раздражаясь:
   - Кто это - Хрусталев-Носарь, Троцкий, Фейт? Какие-нибудь вроде Кутузова? А где Кутузов?
   - Не знаю.
   - Вероятно - в тюрьме?
   - Возможно.
   - Кончится тем, что все вы будете в тюрьме.
   - И это допустимо.
   - Или вас перебьют.
   - - Увидим.
   - Безумие, - сказала Варвара, швырнув газету на пол, и ушла, протестующе топая голыми пятками. Самгин поднял газету и прочитал в ней о съезде земцев, тоже решивших организоваться в партию.
   "Граф Гейден, Милюков, Петрункевич, Родичев", - читал он; скучно мелькнула фамилия ею бывшего патрона.
   "Опоздали", - решил он, хотя и почувствовал нечто утешительное в факте, что одновременно с Советом рабочих возникает партия, организованная крупными либералами.
   "Испытанные политики, талантливые люди", - напомнил он себе. Но это утешило только на минуту.
   "Совет рабочих - это уже движение по линии социальной революции", подумал он, вспоминая демонстрацию на Тверской, бесстрашие рабочих в борьбе с казаками, булочников на крыше и то, как внимательно толпа осматривала город.
   "Социальная революция без социалистов", - еще раз попробовал он успокоить себя и вступил сам с собой в некий безмысленный и бессловесный, но тем более волнующий спор. Оделся и пошел в город, внимательно присматриваясь к людям интеллигентской внешности, уверенный, что они чувствуют себя так же расколото и смущенно, как сам он. Народа на улицах было много, и много было рабочих, двигались люди неторопливо, вызывая двойственное впечатление праздности и ожидания каких-то событий.
   "Жажда развлечений, привыкли к событиям", - определил Самгин. Говорили негромко и ничего не оставляя в памяти Самгина; говорили больше о том, что дорожает мясо, масло и прекратился подвоз дров. Казалось, что весь город выжидающе притих. Людей обдувал не сильный, но неприятно сыроватый ветер, в небе являлись голубые пятна, напоминая глаза, полуприкрытые мохнатыми ресницами. В общем было как-то слепо и скучно.
   Потом наступил веселый день "конституции", тоже ветреный. Над городом низко опустилось и застыло оловянное небо, ветер хлопотливо причесывал крыши домов, дымя снегом, бросаясь под ноги людей. Но Москва вспыхнула радостью и как-то по-весеннему потеплела, люди заговорили громко, и колокольный звон под низким сводом неба звучал оглушительно. По улицам мчались раскормленные лошади в богатой упряжке, развозя солидных москвичей в бобровых шапках, женщин, закутанных в звериные меха, свинцовых генералов; город удивительно разбогател людями, каких не видно было на улицах последнее время. Солидные эти люди, дождавшись праздника, вырвались из тепла каменных домов и едут, едут, благосклонно поглядывая на густые вереницы пешеходов, изредка и снисходительно кивая головами, дотрагиваясь до шапки.
   Проехал на лихаче Стратонов в дворянской, с красным околышем, фуражке, проехала Варвара с Ряхиным, он держал ее за талию и хохотал, кругло открыв рот. Мелькали знакомые лица профессоров, адвокатов, журналистов; шевеля усами, шел старик Гогин, с палкой в руке; встретился Редозубов в тяжелой шубе с енотовым воротником, воротник сердито ощетинился, а лицо Редозубова. туго надутое, показалось Самгину обиженным. В маленьких санках, едва помещаясь на сиденье, промчался бывший патрон Самгина, в мохнатой куньей шапке; черный жеребец, вскидывая передние ноги к свирепой морде своей, бил копытами мостовую, точно желая разрушить ее.
   Самгин шел бездумно, бережно охраняя чувство удовлетворения, наполнявшее его, как вино стакан. Было уже синевато-сумрачно, вспыхивали огни, толпы людей, густея, становились шумливей. Около Театральной площади из переулка вышла группа людей, человек двести, впереди ее - бородачи, одетые в однообразные поддевки; выступив на мостовую, они угрюмо, но стройно запели:
   - "Бо-оже цар-ря..."
   Публика на панелях приостановилась, чей-то голос удивленно и смешно спросил:
   - Это - к чему?
   И тотчас раздались голоса ворчливые, сердитые, точно людям напомнили неприятное:
   - Нашли время волынку тянуть!
   - Дохлое дело!
   - Эй, вы!..
   Двое студентов закричали в один голос:
   - Долой самодержавие!
   Но их немедленно притиснули к стене, и человек с длинными усами, остроглазый, весело, но убедительно заговорил:
   - Не надо сердиться, господа! Народная поговорка "Долой самодержавие!" сегодня сдана в архив, а "Боже, царя храни", по силе свободы слова, приобрело такое же право на бытие, как, например, "Во лузях"...
   Хоругвеносцы уже Прошли, публика засмеялась, а длинноусый, обнажая кривые зубы, продолжал говорить все более весело и громко. Под впечатлением этой сцены Самгин вошел в зал Московской гостиницы.
   В ярких огнях шумно ликовали подпившие люди. Хмельной и почти горячий воздух, наполненный вкусными запахами, в минуту согрел Клима и усилил его аппетит. Но свободных столов не было, фигуры женщин и мужчин наполняли зал, как шрифт измятую страницу газеты. Самгин уже хотел уйти, но к нему, точно на коньках, подбежал белый официант и ласково пригласил:
   - Пожалуйте, вас просят!
   Недалеко от двери, направо у стены, сидел Владимир Лютов с Алиной, Лютов взорвался со стула и, протягивая руку, закричал:
   - Шестнадцать лет не видались, садись! Ну, что, брат? Выжали маслице из царя, а?
   - Не кричи, Володя, - посоветовала Алина, величественно протянув руку со множеством сверкающих колец на пальцах, и вздохнула: - Ох, постарели мы, Климу ш а!
   - Тощий, юркий, с облысевшим черепом, с пятнистым лицом и дьявольской бородкой, Лютов был мало похож на купца, тогда как Алина, в платье жемчужного шелка, с изумрудами в ушах и брошью, похожей на орден, казалась типичной московской купчихой: розоволицая, пышногрудая, она была все так же ослепительно красива и завидно молода.
   - Что пьешь-ешь? Заказывай! - покрикивал Лютов, - Алина властным жестом остановила его.
   - Ты - молчи, потерянный человек, я уж знаю, кого чем кормить надо!
   - Она - знает! - подмигнул Лютов и, широко размахнув руками, рассыпался: - Радости-то сколько, а? На три Европы хватит! И, ты погляди, кто радуется?
   Он перечислил несколько фамилий крупных промышленников, назвал трех князей, десяток именитых адвокатов, профессоров и заключил, не смеясь, а просто сказав:
   - Хи-хи.
   - Вот взял противную привычку хи-хи эти говорить, - пожаловалась Алина бархатным голосом.
   - Не буду, Лина, не сердись! Нет, Самгин, ты почувствуй: ведь это владыки наши будут, а? Скомандуют: по местам! И все пойдет, как по маслу. Маслице, хи... Ах, милый, давно я тебя не видал! Седеешь? Теперь мы с тобой по одной тропе пойдем.
   - По какой? - спросил Самгин.
   Лютов попробовал сдвинуть глаза к переносью, но это, как всегда, не удалось ему. Тогда, проглотив рюмку желтой водки, он, не закусывая, облизал губы острым языком и снова рассыпался словами.
   - Многие тут Симеонами богоприимцами чувствуют себя: "Ныне отпущаеши, владыко", от великих дел к маленьким, своим...
   "Умная бестия", - подозрительно косясь на него, подумал Самгин и принялся за какую-то еду, шипевшую на сковородке.
   - Сначала прими вот это, - строго сказала Алина, подвинув ему рюмку жидкости дегтярного цвета.
   - Джин с пиконом, - объяснил Лютов. - Ну, - чокнемся! Возрадуйся и возвеселись. Ух!.. Она, брат, эти штуки знает, как поп молитвы.
   Самгин ожег себе рот и взглянул на Алину неодобрительно, но она уже смешивала другие водки. Лютов все исхищрялся в остроумии, мешая Климу и есть и слушать. Но и трудно было понять, о чем кричат люди, пьяненькие от вина и радости; из хаотической схватки голосов, смеха, звона посуды, стука вилок и ножей выделялись только междометия, обрывки фраз и упрямая попытка тенора продекламировать Беранже.
   - "Слав-ва святому труду", - уже второй раз высоко взбрасывал он три слова.
   Самгин ел что-то удивительно вкусное и чувствовал себя взрослым на празднике детей. Алина, вынув из сумочки синее письмо, углубленно читала его, подняв брови. Лютов осыпал словами румяного толстяка за соседним столом, толстяк заливисто смеялся, и шея его наливалась багровой кровью. Самгин, оглядываясь, видел бородатые и бритые, пухлые и костлявые лица мужчин, возбужденных счастьем жить, видел разрумяненные мордочки женщин, украшенных драгоценными камнями, точно иконы, все это было окутано голубоватым туманом, и в нем летали, подобно ангелам, белые лакеи, кланялись их аккуратно причесанные и лысые головы, светились почтительными улыбками потные физиономии.
   - Она теперь поэтов кормит, - рассказывал Лютов, щупая бутылки и встречая на каждой пальцы Алины, которая мешала ему пить, советуя:
   - Не торопись.
   - Один - удивительный! Здоровеннейший парень, как ломовой извозчик. Стихи он делает, чорт его знает какие, - но - ест! Пьет!
   - Господа!
   Бедность и труд
   Честно живут...
   - Какой надоедный визгун! - сказала Алина, рассматривая в зеркальце свой левый глаз. - И - врет! Не - честно, а вместе живут.
   Она заботливо подливала Самгину водки, смешивая их, эта смесь, мягко обжигая рот, уже приятно кружила голову.
   С дружбой, с любовью в ладу
   - кричал тенор, преодолевая шум.
   - Дурачок, - вздохнула Алина, размешивая палочкой зубочистки водку в рюмке. - А вот Володька, чем пьянее, тем умнее. Безжалостно умен, хамик!
   - Химик? - спросил Лютов, усмехаясь.
   - Нет, - хамик. От ума и пропадет. Нахмурясь и обведя зал прищуренными глазами, она вздохнула:
   - Похоже на коробку конфект.
   - Поэтов кормит, а стихов - не любит, - болтал Лютов, поддразнивая Алину. - Особенно не любит мои стишки...
   - Просим! Про-осим! - заревели вдруг несколько человек, привстав со стульев, глядя в дальний угол зала.
   Самгин чувствовал себя все более взрослым и трезвым среди хмельных, ликующих людей, против Лютова, который точно крошился словами, гримасами, судорогами развинченного тела, вызывая у Клима желание, чтоб он совсем рассыпался в сор, в пыль, освободив измученный им стул, свалившись под него кучкой мелких обломков.
   Шум в зале возрастал, как бы ища себе предела; десятки голосов кричали, выли:
   - Просим! Милый... Просим... "Дубинушку"! Лютов, покачиваясь на стуле, читал пронзительно, как дьячок:
   Жила-была дама, было у нее два мужа,
   Один - для тела, другой - для души.
   И вот начинается драма: который хуже?
   Понять она не умела, оба - хороши!
   - Это он сочинил про себя и про Макарова, - объяснила Алина, прекрасно улыбаясь, обмахивая платком разгоревшееся лицо; глаза ее блестели, но - не весело. Ее было жалко за то, что она так чудесно красива, а живет с уродом, с хамом.
   - Неправда! - бесстыдно кричал урод. - Костя Макаров и я - мы оба для души, как чорт и ангел! А есть еще третий...
   - Врешь, Володька!
   - Знаю! В мечте, но - есть!
   - Про-осим же! "Дубинушку-у"!
   - Господа! Тише!
   - Перестань, Володька, слышишь: Шаляпина просят "Дубинушку" петь, строго сказала Алина.
   - Пусть поет, я с ним не конкурирую.
   Тишина устанавливалась с трудом, люди двигали стульями, звенели бокалы, стучали ножи по бутылкам, и кто-то неистово орал:
   - В восемьдесят девятом году французская ар-ристо-кратия, отказываясь от...
   - К чорту аристократию!
   Бородатый человек в золотых очках, стоя среди зала, размахивая салфеткой над своей головой, сказал, как брандмейстер на пожаре:
   - Господа! Вас просят помолчать.
   - А как же свобода слова? - крикнул некий остроумец.
   Но все-таки становилось тише, только у буфета ехидно прозвучал костромской говорок:
   - Да - от чего же ты, Митя, откажешься в пользу народа-то, ежели у тебя и нету ни зерна, кроме закладных на имение да идеек?
   - Шш, - тише!
   Тут Самгин услыхал, что шум рассеялся, разбежался по углам, уступив место одному мощному и грозному голосу. Углубляя тишину, точно выбросив людей из зала, опустошив его, голос этот с поразительной отчетливостью произносил знакомые слова, угрожающе раскладывая их по знакомому мотиву. Голос звучал все более мощно, вызывая отрезвляющий холодок в спине Самгина, и вдруг весь зал точно обрушился, разломились стены, приподнялся пол и грянул единодушный, разрушающий крик:
   Эх, дубинушка, ухнем!
   - Чорт возьми, - сказал Лютов, подпрыгнув со стула, и тоже завизжал:
   - Эй-и...
   Самгина подбросило, поставило на ноги. Все стояли, глядя в угол, там возвышался большой человек и пел, покрывая нестройный рев сотни людей. Лютов, обняв Самгина за талию, прижимаясь к нему, вскинул голову, закрыв глаза, источая из выгнутого кадыка тончайший визг; Клим хорошо слышал низкий голос Алины и еще чей-то, старческий, дрожавший.
   Снова стало тихо; певец запел следующий куплет; казалось, что голос его стал еще более сильным и уничтожающим, Самгина пошатывало, у него дрожали ноги, судорожно сжималось горло; он ясно видел вокруг себя напряженные, ожидающие лица, и ни одно из них не казалось ему пьяным, а из угла, от большого человека плыли над их головами гремящие слова:
   На цар-ря, на господ
   Он поднимет с р-размаха дубину!
   - Э-эх, - рявкнули господа: - Дубинушка - ухнем! Придерживая очки, Самгин смотрел и застывал в каком-то еще не испытанном холоде. Артиста этого он видел на сцене театра в царских одеждах трагического царя Бориса, видел его безумным и страшным Олоферном, ужаснейшим царем Иваном Грозным при въезде его во Псков, - маленькой, кошмарной фигуркой с плетью в руках, сидевшей криво на коне, над людями, которые кланялись в ноги коню его; видел гибким Мефистофелем, пламенным сарказмом над людями, над жизнью; великолепно, поражающе изображал этот человек ужас безграничия власти. Видел его Самгин в концертах, во фраке, - фрак казался всегда чужой одеждой, как-то принижающей эту мощную фигуру с ее лицом умного мужика.