- Ты напал на меня, точно разбойник... Но Дронов не услышал шутки.
   - Я - знаю, ты меня презираешь. За что? За то, что я недоучка? Врешь, я знаю самое настоящее - пакости мелких чертей, подлинную, неодолимую жизнь. И чорт вас всех возьми со всеми вашими революциями, со всем этим маскарадом самомнения, ничего вы не знаете, не можете, не сделаете - вы, такие вот сухари с миндалем!..
   Он сильно толкнул Самгина в бок и остановился, глядя в землю, как бы собираясь сесть. Пытаясь определить неприятнейшее чувство, которое все росло, сближало с Дроновым и уже почти пугало Самгина, он пробормотал;
   - Ты, Иван, анархизирован твоей... профессией!
   - Жизнью, а не профессией, - вскрикнул Дронов. - Людями, - прибавил он, снова шагая к лесу. - Тебе, в тюрьму, приносили обед из ресторана, а я кормился гадостью из арестантского котла. Мог и я из ресторана, но ел гадость, чтоб вам было стыдно. Не заметили? - усмехнулся он. - На прогулках тоже не замечали.
   - За что ты был арестован? - спросил Самгин, чтоб отвлечь его другой темой.
   - В связи с убийством полковника Васильева, - идиотство! - Дронов замолчал, точно задохнулся, и затем потише, вспоминающим тоном, продолжал, кривя лицо: - Полковник! Он меня весной арестовал, продержал в тюрьме одиннадцать дней, затем вызвал к себе, - извиняется: ошибка! - Остановясь, Дронов заглянул в лицо Клима и, дернув его вперед, пошел быстрее. - Ошибка? Нет, он хотел познакомиться со мной... не с личностью, нет, а - с моей осведомленностью, понимаешь? Он был глуп, но почувствовал, что я способен на подлость.
   Самгин, отвернувшись в сторону, пробормотал:
   - Они, кажется, всем предлагают... служить у них...
   - Нет! - крикнул Дронов. - Честному человеку - не предложат! Тебе предлагали? Ага! То-то! Нет, он знал, с кем говорит, когда говорил со мной, негодяй! Он почувствовал: человек обозлен, ну и... попробовал. Поторопился, дурак! Я, может быть, сам предложил бы...
   - Перестань, - сказал Самгин и снова попробовал отвести Ивана в сторону от этой темы: - Это не ты застрелил его?
   Спросил он, совершенно не веря возможности того, о чем спрашивал, и вдруг инстинктивно стал вытаскивать руку, крепко прижатую Дроновым, но вытащить не мог, Дронов, как бы не замечая его усилий, не освобождал РУКУ.
   - Разве я похож на террориста? Такой ничтожный - похож? - спросил он, хихикнув скверненько.
   - Странный вопрос, - пробормотал Самгин, вспоминая, что местные эсеры не отозвались на убийство жандарма, а какой-то семинарист и двое рабочих, арестованные по этому делу, вскоре были освобождены.
   - Нет, - говорил Дронов. - Я - не Балмашев, не Сазонов, даже и в Кочуры не гожусь. Я просто - Дронов, человек не исторический... бездомный человек: не прикрепленный ни к чему. Понимаешь? Никчемный, как говорится.
   - Анархист, - снова сказал Самгин, чувствуя, как слова Ивана все более неприятно звучат.
   - И, если сказать тебе, что я застрелил, ведь - не поверишь?
   - Не поверю, - повторил Самгин, искоса заглядывая в его лицо.
   Дронов, трясясь в припадке смеха, выпустив его руку и отсмеявшись, сказал:
   - У моих знакомых сын, благонравный мальчишка, полгода деньги мелкие воровал, а они прислугу подозревали...
   "Похоже на косвенное признание", - сообразил Самгин и спросил: - При каких обстоятельствах его убили?
   Дронов круто повернул назад, к городу, и не сразу, трезво, даже нехотя рассказал:
   - Говорят: вышел он от одной дамы, - у него тут роман был, - а откуда-то выскочил скромный герой - бац его в упор, а затем - бац в ногу или в морду лошади, которая ожидала его, вот и все! Говорят, - он был бабник, в Москве у него будто бы партийная любовница была.
   - Кто может знать это? - пробормотал Самгин, убедясь, что действительно бывает ощущение укола в сердце...
   - Полиция. Полицейские не любят жандармов, - говорил Дронов все так же неохотно и поплевывая в сторону. - А я с полицейскими в дружбе. Особенно с одним, такая протобестия!
   Он снова начал о том, как тяжело ему в городе. Над полем, сжимая его, уже густел синий сумрак, город покрывали огненные облака, звучал благовест ко всенощной. Самгин, сняв очки, протирал их, хотя они в этом не нуждались, и видел пред собою простую, покорную, нежную женщину. "Какой ты не русский, - печально говорит она, прижимаясь к нему. - Мечты нет у тебя, лирики нет, все рассуждаешь".
   "Возможно, что она и была любовницей Васильева", - подумал он и спросил: - Ты, конечно, понимаешь, как важно было бы узнать, кто эта женщина?
   - Какая? - удивился Дронов. - Ах, эта! Понимаю. Но ведь дело давнее.
   Самгину было уже совершенно безразлично - убил или не убивал Дронов полковника, это случилось где-то в далеком прошлом.
   - Не забудь! - говорил Дронов, прощаясь с ним на углу какого-то подозрительно тихого переулка. - Не торопись презирать меня, - говорил он, усмехаясь. - У меня, брат, к тебе есть эдакое чувство... близости, сродства, что ли...
   "Опасный негодяй, - думал Самгин, со всею силою злости, на какую был способен. - Чувство сродства... ничтожество!"
   "Но ведь это еще хуже, если ничтожество, хуже", - кричал темнолицый больной офицер.
   "Нет, - до чего же анархизирует людей эта жизнь! Действительно нужна какая-то устрашающая сила, которая поставила бы всех людей на колени, как они стояли на Дворцовой площади пред этим ничтожным царем. Его бессилие губит страну, развращает людей, выдвигая вождями трусливых попов".
   Никогда еще Самгин не чувствовал себя так озлобленным и настолько глубоко понимающим грязнй1Й ужас действительности. Дома Спивак сказала ему очень просто:
   - Умер Корнев. Можете написать листок? Он едва удержался, чтоб не сказать: "С наслаждением".
   Но, когда он принес ей листок, она, прочитав, вздохнула:
   - Нет, это не годится. Критическая часть, пожалуй, удалась, а все остальное - не то, что надо. Попробую сама.
   Когда он уходил, она сказала:
   - Говорят, Корвин тоже умер.
   Это оказалось правдой: утром в "Губернских ведомостях" Самгин прочитал высокопарно написанный некролог "скончавшегося от многих ран, нанесенных безумцами в день, когда сей муж, верный богу и царю, славословил, во главе тысяч"...
   "Тысячи - ложь".
   Но и рассказ Инокова о том, что в него стрелял регент, очевидно, бред. Захотелось подробно расспросить Инокова: как это было? Он пошел в столовую, там, в сумраке, летали и гудели тяжелые, осенние мухи; сидела, сматывая бинты, толстая сестра милосердия.
   - Тише, - зашипела она. Иноков, в углу на диване, не пошевелился. Доктор решительно запретил говорить с Иноковым:
   - У него начинается что-то мозговое...
   А когда Самгин начал рассказывать ему про отношения Инокова и Корвина, он отмахнулся рукой, проворчав:
   - Знаю. Это - не мое дело. А вот союзники, вероятно, завтра снова устроят погромчик в связи с похоронами регента... Пойду убеждать Лизу, чтоб она с Аркадием сегодня же перебралась куда-нибудь из дома.
   Возможность новой манифестации союзников настроила Самгина мрачно.
   Подумав над этим, он направился к Трусовой, уступил ей в цене дома и, принимая из пухлых рук ее задаток, пачку измятых бумажек, подумал, не без печали:
   "Так кончилось "завоевание Плассана" Тимофеем Варавкой".
   Возвратясь домой, он увидал у ворот полицейского, на крыльце дома другого; оказалось, что полиция желала арестовать Инокова, но доктор воспротивился этому; сейчас приедут полицейский врач и судебный следователь для проверки показаний доктора и допроса Инокова, буде он окажется в силах дать показание по обвинению его "в нанесении тяжких увечий, последствием коих была смерть".
   - Врут, сукины дети! - бунтовал доктор Любомудров, стоя пред зеркалом и завязывая галстук с такой энергией, точно пытался перервать горло себе.
   - А я, к сожалению, должен сегодня же ехать в Москву, - сказал Самгин.
   - Ну, и поезжайте, - разрешил доктор. - А Лиза поехала к губернатору. Упряма, как... коза. Как верблюд... да!
   Самгин пошел укладываться.
   И вот он - дома. Жена, клюнув его горячим носом в щеку, осыпала дождем обиженных слов.
   - Почему не телеграфировал? Так делают только ревнивые мужья в водевилях. Ты вел себя эти месяца так, точно мы развелись, на письма не отвечал - как это понять? Такое безумное время, я - одна...
   От ее невыносимо пестрого халата, от распущенных по спине волос исходил запах каких-то новых, очень крепких духов.
   "Стареет и уже не надеется на себя", - подумал Самгин, а она, разглядывая его, воскликнула тихо и с грустью, кажется, искренней:
   - Как у тебя поседели виски!
   - И ты не помолодела.
   - Я - не одета, - объяснила она.
   Потом пили кофе. В голове Самгина еще гудел железный шум поезда, холодный треск пролеток извозчиков, многообразный шум огромного города, в глазах мелькали ртутные капли дождя. Он разглядывал желтоватое лицо чужой женщины, мутно зеленые глаза ее и думал:
   "Должно быть, провела бурную ночь".
   Думал и, чувствуя, как в нем возникает злоба, говорил:
   - Да, неизбежно восстание. Надо, чтоб люди испугались той вражды, которая назрела в них, чтоб она обнажилась до конца и - ужаснула.
   Говорил он минут десять непрерывно и, замолчав, почувствовал себя физически истощенным, как после длительной рвоты.
   - Боже мой, какие у тебя нервы! - тихо сказала Варвара. - Но - как замечательно ты говоришь... "Я говорил, точно с Никоновой", - подумал он.
   - Совершенно изумительно! Я убеждена, что твоя карьера в суде. Ты был бы знаменитым прокурором. - Улыбаясь, она добавила: - Ты говорил так... мстительно, как будто это я виновата в том, что будет революция. Здесь бог знает что творится, - продолжала она, вздохнув. - Все спрашивают друг друга: когда и чем кончится все это? Масса анекдотов, невероятных слухов. Приехала Сомова, она точно в бреду, как, впрочем, многие. Она с Гогиной собирает деньги на вооружение рабочих, представь! Так и говорят: на вооружение. Хотя все покупают револьверы. Явился Митрофанов, он - снова без места, такой несчастный, виноватый. И уж не говорит, только все крякает.
   После полудня к Варваре стали забегать незнакомые Самгину разносчики потрясающих новостей. Они именно вбегали и не садились на стулья, а бросались, падали на них, не щадя ни себя, ни мебели.
   - Вы слышали? Вы знаете? - И сообщали о забастовках, о погроме помещичьих усадьб, столкновениях с полицией. Варвара рассказала Самгину, что кружок дам организует помощь детям забастовщиков, вдовам и сиротам убитых.
   - Тут, знаешь, убивали, - сказала она очень оживленно. В зеленоватом шерстяном платье, с волосами, начесанными на уши, с напудренным носом, она не стала привлекательнее, но оживление все-таки прикрашивало ее. Самгин видел, что это она понимает и ей нравится быть в центре чего-то. Но он хорошо чувствовал за радостью жены и ее гостей - страх.
   Пришел длинный и длинноволосый молодой человек с шишкой на лбу, с красным, пышным галстуком на тонкой шее; галстук, закрывая подбородок, сокращал, а пряди темных, прямых волос уродливо суживали это странно-желтое лицо, на котором широкий нос казался чужим. Глаза у него были небольшие, кругленькие, говоря, он сладостно мигал и улыбался снисходительно.
   - Брагин, - назвал он себя Климу, пощупав руку его очень холодными пальцами, осторожно, плотно сел на стул и пророчески посоветовал:
   - Скажите: слава богу, мы пришли к началу конца! Закинув голову и как бы читая написанное на потолке, он, басовито и непререкаемо, сообщил:
   - Рабочими руководит некто Марат, его настоящее имя - Лев Никифоров, он беглый с каторги, личность невероятной энергии, характер диктатора; на щеке и на шее у него большое родимое пятно. Вчера, на одном конспиративном собрании, я слышал его - говорит великолепно.
   - А правда, что все они подкуплены японцами? - не очень решительно спросила толстая дама в золотых очках.
   - Слухи о подкупе японцев - выдумка монархистов, - строго ответил Брагин. - Кстати: мне точно известно, что, если б не эти забастовки и не стремление Витте на пост президента республики, - Куропаткин разбил бы японцев наголову. Наголову, - внушительно повторил он и затем рассказал еще целый ряд новостей, не менее интересных.
   - Удивительно осведомлен, - шепнула Варвара Самгину.
   Самгин видел, что Брагин напыщенно глуп да и все в доме, начиная с Варвары, глупо.
   "Как, вероятно, в сотнях домов", - подумал он.
   Вечером стало еще глупее - в гостиную ввалился человек табачного цвета, большой, краснолицый, сияющий;
   - Максим Р-ряхин, - сказал он о себе. Он был широкоплечий, малоголовый, с коротким туловищем на длинных, тонких ногах, с животом, как самовар. Его круглое, тугое лицо украшали светленькие, тщательно подстриженные усы, глубоко посаженные синенькие и веселые глазки, толстый нос и большие, лиловые губы. Все в нем не согласовалось, спорило, и особенно назойливо лез в глаза его маленький, узколобый череп, скудно покрытый светлыми волосами, вытянутый к затылку. Ступни его ног, в рыжих суконных ботинках на пуговицах, заставили Самгина вспомнить огромные, устойчивые ступни Витте, уже прозванного графом Сахалинским. Растягивая звук "о", Ряхин говорил:
   - Я - оптимист. В России это самое лучшее - быть оптимистом, этому нас учит вся история. Не надо нервничать, как евреи. Ну, пусть немножко пошумят, поозорничают. Потом их будут пороть. Помните, как Оболенский в Харькове, в Полтаве порол?
   В три приема проглотив стакан чая, он рассказал, гладя колени свои ладонями рук, слишком коротких в сравнении с его туловищем:
   - В Полтавской губернии приходят мужики громить имение. Человек пятьсот. Не свои - чужие; свои живут, как у Христа за пазухой. Ну вот, пришли, шумят, конечно. Выходит и ним старик и говорит: "Цыцте!" - это по-русски значит: тише! - "Цыцте, Сергий Михайлович - сплять!" - то есть спят. Ну-с, мужики замолчали, потоптались и ушли! Факт, - закончил он квакающим звуком успокоительный рассказ свой.
   "Какой осел", - думал Самгин, покручивая бородку, наблюдая рассказчика. Видя, что жена тает в улыбках, восхищаясь как будто рассказчиком, а не анекдотом, он внезапно ощутил желание стукнуть Ряхина кулаком по лбу и резко спросил:
   - Вы - что же? - не верите сообщениям прессы о крестьянских погромах?
   - Политика! - ответил Ряхин, подмигнув веселым глазком. - Необходимо припугнуть реакционеров. Если правительство хочет, чтоб ему помогли, надобно дать нам более широкие права. И оно - даст! - ответил Ряхин, внимательно очищая грушу, и начал рассказывать новый успокоительный анекдот.
   Поняв, что человек этот ставит целью себе "вносить успокоение в общество", Самгин ушел в кабинет, но не успел еще решить, что ему делать с собою, - явилась жена.
   - Он тебе не понравился? - ласково спросила она, гладя плечо Клима. А я очень ценю его жизнерадостность. Он - очень богат, член правления бумажной фабрики и нужен мне. Сейчас я должна ехать с ним на одно собрание.
   Поцеловав Клима, она добавила:
   - Не умный, но - замечательный! Ананасные дыни у себя выращивает.
   Дыни рассмешили ее, и, хихикнув, она исчезла.
   Самгин чувствовал себя человеком, который случайно попал за кулисы театра, в среду третьестепенных актеров, которые не заняты в драме, разыгрываемой на сцене, и не понимают ее значения. Глядя на свое отражение в зеркале, на сухую фигурку, сероватое, угнетенное лицо, он вспомнил фразу из какого-то французского романа:
   "Изысканное мучительство жизни".
   Закурил папиросу и стал пускать струи дыма в зеркало, сизоватый дым на секунды стирал лицо и, кудряво расползаясь по стеклу, снова показывал мертвые кружочки очков, хрящеватый нос, тонкие губы и острую кисточку темненькой бороды.
   - Ну, что? - спросил Самгин и, вздрогнув, оглянулся; было неприятно, что спросил он вслух, довольно громко и с озлоблением.
   "Это уж похоже на неврастению", - опасливо подумал он, отходя от зеркала, и вспомнил, что вспышки злого недовольства собою все чаще пугают его.
   Он оделся и, как бы уходя от себя, пошел гулять. Показалось, что город освещен празднично, слишком много было огней в окнах и народа на улицах много. Но одиноких прохожих почти нет, люди шли группами, говор звучал сильнее, чем обычно, жесты - размашистей; создавалось впечатление, что люди идут откуда-то, где любовались необыкновенно возбуждающим зрелищем.
   Обгоняя прохожих, Самгин ловил фразы, звучавшие довольно благоразумно.
   - Ну, что же? Прекратится подвоз провизии...
   - Лавочники выиграют.
   - Вы - против забастовки?
   - Я - за единодушие! Забастовка может вызвать' недовольство общества...
   В полосах света из магазинов слова звучали как будто тише, а в тени яснее, храбрее.
   - В Калужской губернии семнадцать усадьб сожжено...
   Колокола бесчисленных церквей призывали ко всенощной как-то необычно тревожно; извозчики похлестывали лошадей более усердно, чем всегда.
   "Извозчики - самый спокойный народ", - вспомнил Самгин. Ему загородил дорогу человек в распахнутой шубе, в мохнатой шапке, он вел под руки двух женщин и сочно рассказывал:
   - Социал-демократы - политические подростки. Я знаю всех этих Маратов, Бауманов, - крикуны! Крестьянский союз - вот кто будет делать историю...
   Самгин решил зайти к Гогиным, там должны всё знать. Там было тесно, как на вокзале пред отходом поезда, он с трудом протискался сквозь толпу барышень, студентов из прихожей в зал, и его тотчас ударил по ушам тяжелый, точно в рупор кричавший голос:
   - Из того, что либералы высказались против булыгинской Думы, вы уже создаете какую-то теорию необходимости политического сводничества.
   Разноголосо, но одинаково свирепо закричали:
   - Ложь!
   - К порядку!
   - Стыдно!
   - Товар-рищи - к порядку!
   Перед Самгиным стоял Редозубов, внушая своему соседу вполголоса:
   - Видишь, Ефим, - без хозяина решают. Кроме тебя - нет ни одного мужика!
   Шум превратился в глухой ропот, а его покрыл осипший голос:
   - Буржуазия есть буржуазия, и ничем иным она не может быть...
   - Это - Марат?
   - Кажется - он.
   - Мы обязаны развернуть забастовку во всеобщую... Мешая слушать, Редозубов бормотал:
   - Какие у них рабочие? Нет у них рабочих! В зале снова разгорались крики:
   - Хвастовство!
   - У вас нет сил овладеть движением!
   - Девятое января доказало...
   - Ваше бессилие!
   - А - в Одессе, во дни "Потемкина"?
   Было странно, что, несмотря на нетерпеливый, враждебный шум, осипший голос все-таки доносился, как доносится характерный звук пилы сквозь храп рубанков, удары топоров.
   - Не удастся вам загрести руками рабочих жар в свои пазухи...
   Кто-то пронзительно закричал:
   - Мы, интеллигенция, - фермент, который должен соединить рабочих и крестьян в одну силу, а не... а не тратить наши силы на разногласия...
   В углу зала поднялся, точно вполз по стене, опираясь на нее спиною, гладко остриженный, круглоголовый человек в пиджаке с золотыми пуговицами и закричал:
   - Я уверен, что Союз союзов выскажется за всеобщую...
   Что-то резко треснуло, заскрипело, и оратор исчез, взмахнув руками; его падение заглушилось одобрительными криками, смехом, а Самгин стал пробиваться к двери.
   В том, что говорили у Гогиных, он не услышал ничего нового для себя, обычная разноголосица среди людей, каждый из которых боится порвать свою веревочку, изменить своей "системе фраз". Он привык думать, что хотя эти люди строят мнения на фактах, но для того, чтоб не считаться с фактами. В конце концов жизнь творят не бунтовщики, а те, кто в эпохи смут накопляют силы для жизни мирной. Придя домой, он записал свои мысли, лег спать, а утром Анфимьевна, в платье цвета ржавого железа, подавая ему кофе, сказала:
   - Свежих булок нет, забастовали булочники-то. Он промолчал.
   - И трамвашки тоже, - настойчиво досказала старуха.
   - Да?
   - И газет, видно, нету.
   - Вот как.
   Тогда Анфимьевна, упираясь руками в бедра, спросила басовито и недовольно:
   - Что же, Клим Иванович, долго еще царь торговаться будет?
   - Не знаю, - сказал Самгин, натянуто улыбаясь.
   - Пора бы уступить. Ведь, кроме нашего повара, весь народ против его.
   - А что же повар? - шутя осведомился Клим, но старуха, отойдя к буфету, сердито проворчала:
   - Даже городовые сомневаются. Вчера, слышь, народ в Грузинах разгоняли, опять дрались, били городовых-то. У Нижегородского вокзала тоже! Эхма...
   Самгин посмотрел на ее широкую, согнувшуюся спину, на большие, изработанные, уже дрожащие руки и, подумав: "Умрет скоро", - спросил:
   - Кому же может уступить царь?
   - Ну, чать, у нас есть умные-то люди, не всех в Сибирь загнали! Вот хоть бы тебя взять. Да мало ли...
   Ушла, пошатываясь, такой уродливый, чугунный монумент.
   Не дожидаясь, когда встанет жена, Самгин пошел к дантисту. День был хороший, в небе цвело серебряное солнце, похожее на хризантему; в воздухе играл звон колоколов, из церквей, от поздней обедни, выходил дородный московский народ.
   Но скоро Самгин приметил, что этот праздничный народ теряется среди напудренных булочников, серолицых наборщиков, трамвайных и железнодорожных рабочих. Они десятками появлялись из всех переулков и шли не шумно, приглядываясь ко всему, рассматривая здания, магазины, как чужие люди; точно впервые посетив город, изучали его. Чем ближе к Тверской, тем гуще смыкались эти люди, вызывая у Самгина впечатление веселой, но сдержанной властности. Толпа шла, добродушно посмеиваясь, пошучивая, приглядываясь, и, очень легко всасывая людей несродных, увлекала их с собою. Самгин видел, как ода поглощала людей в дорогих шубах, гимназистов, благообразное, чистенькое мещанство, словоохотливых интеллигентов, шумные группы студенчества, нарядных и скромно одетых женщин, девиц. Видел, что эта пестрота, легко и не нарушая единодушного настроения, тает в толпе. Себя он не чувствовал увлекаемым, толпа двигалась в направлении к Тверской, ему нужно было туда же, к Страстной площади.
   Из какого-то переулка выехали шестеро конных городовых, они очутились в центре толпы и поплыли вместе с нею, покачиваясь в седлах, нерешительно взмахивая нагайками. Две-три минуты они ехали мирно, а затем вдруг вспыхнул оглушительный свист, вой; маленький человек впереди Самгина, хватая за плечи соседей, подпрыгивал и орал:
   - Гоните их прочь, шестиногих сволочей! Лошади конников сбились в кучу и, однообразно взмахивая головами, начали подпрыгивать, всадники тоже однообразно замахали нагайками, раскачиваясь взад и вперед, движения их были тяжелы и механичны, как движения заводных игрушек; пронзительный голос неистово спрашивал:
   - За что, а? За что?
   Раздалось несколько шлепков, похожих на удары палками по воде, и тотчас сотни голосов яростно и густо заревели; рев этот был еще незнаком Самгину, стихийно силен, он как бы исходил из открытых дверей церкви, со дворов, от стен домов, из-под земли. Самгин видел десятки рук, поднятых вверх, дергавших лошадей за повода, солдат за руки, за шинели, одного тащили за ноги с обоих боков лошади, это удерживало его в седле, он кричал, страшно вытаращив глаза, свернув голову направо; еще один, наклонясь вперед, вцепился в гриву своей лошади, и ее вели куда-то, а четверых солдат уже не было видно.
   Высокий, беловолосый человек, встряхивая головою, брызгал кровью на плечо себе и все спрашивал:
   - За что?
   Все это было не страшно, но, когда крик и свист примолкли, стало страшней. Кто-то заговорил певуче, как бы читая псалтырь над покойником, и этот голос, укрощая шум, создал тишину, от которой и стало страшно. Десятки глаз разглядывали полицейского, сидевшего на лошади, как существо необыкновенное, невиданное. Молодой парень, без шапки, черноволосый, сорвал шашку с городового, вытащил клинок из ножен и, деловито переломив его на колене, бросил под ноги лошади.
   - Пожалуй - убьют, - сказали за плечом Самгина, другой голос равнодушно посоветовал:
   - Шашкой-то и убить бы.
   Свалив солдата с лошади, точно мешок, его повели сквозь толпу, он оседал к земле, неслышно кричал, шевеля волосатым ртом, лицо у него было синее, как лед, и таяло, он плакал. Рядом с Климом стоял человек в куртке, замазанной красками, он был выше на голову, его жесткая борода холодно щекотала ухо Самгина.
   - Взяли они это глупое обыкновение нагайками хлестать, - солидно говорил он; лицо у него было сухое, суздальское, каких много, а куртка на нем - пальто, полы которого обрезаны.
   Солдата вывели на панель, поставили, как доску, к стене дома, темная рука надела на голову его шапку, но солдат, сняв шапку, вытер ею лицо и сунул ее под мышку.
   "Не убили, - подумал Самгин, облегченно вздохнув. - Должно быть, потому, что тесно. И много чужих людей".
   Он понимал, что думает глупо. Но он пережил минуту острейшего напряженного ожидания убийства, а теперь в нем вдруг вспыхнуло чувство, похожее на благодарность, на уважение к людям, которые могли убить, но не убили; это чувство смущало своею новизной, и, боясь какой-то ошибки, Самгин хотел понизить его. Он зорко присматривался к лицам людей, - лица такие же, как у тех, что три года тому назад шагали не торопясь в Кремль к памятнику Александра Второго, да, лица те же, но люди - другие. Не похожи они и на рабочих, которые шли за Гапоном к Николаю Второму. Невозможно было понять: за кем и зачем идут эти? Идут тоже не торопясь, как-то по-деревенски, с развальцем, без красных флагов, без попыток петь революционные песни. И нет ни одного Корнева, хотя интеллигентов - немало. Они, как "объясняющие господа", должны бы идти во главе рабочих, но они вкраплены везде в массу толпы, точно зерна мака на корке булки. Один из них, впереди Самгина, со спины похожий на Гусарова, громко проповедует:
   - Когда рабочий класс поймет до конца решающее значение своего труда...
   А сбоку молодой парень с курчавыми усами, с забинтованной головой кричит человеку в пиджаке, измазанном красками: