- Ох, скучно говорите вы, - вздохнула Спивак, а Корвин упрямо продолжал:
   - Неверующая женщина - искажение... Самгин свернул в переулок, скупо освещенный двумя фонарями; ветер толкал в спину, от пыли во рту и горле было сухо, он решил зайти в ресторан, выпить пива, посидеть среди простых людей. Вдруг, из какой-то дыры в заборе, шагнула на панель маленькая женщина в темном платочке и тихонько попросила:
   - Проводите меня.
   Самгин пошел быстрее, а она, не отставая, стучала каблуками по кирпичу панели, точно коза копытами, и за плечом Клима звучал упрашивающий шопот:
   - Я тут близко живу.
   Самгин заглянул в круглое, курносое, большеротое лицо и озлобленно сказал:
   - Прочь.
   Девица испуганно отскочила.
   "Вот так бы отшвырнуть от себя все ненужное".
   Но через минуту, на главной улице города, он размышлял, оправдываясь:
   "Это Лидия привила мне озлобление против женщин".
   О Лидии он думал все реже, каждый раз see более враждебно, а сегодня вражда к ней вспыхнула особенно ярко.
   "Какая изломанная, жалкая", - думал он, сидя в ресторане, а память услужливо подсказывала нелепые фразы и вопросы девушки.
   "Послушай, - ведь это ужасно: бог и половые органы!.."
   Он давно уже заметил, что его мысли о женщинах становятся всё холоднее, циничней, он был уверен, что это ставит его вне возможности ошибок, и находил, что бездетная самка Маргарита говорила о сестрах своих верно.
   Поперек длинной, узкой комнаты ресторана, у -стен ее, стояли диваны, обитые рыжим плюшем, каждый диван на двоих; Самгин сел за столик между диванами и почувствовал себя в огромном, уродливо вытянутом вагоне. Теплый, тошный запах табака и кухни наполнял комнату, и казалось естественным, что воздух окрашен в мутносиний цвет.
   Брякали ножи, вилки, тарелки; над спинкой дивана возвышался жирный, в редких волосах затылок врага Варавки, подрядчика строительных работ Меркулова, затылок напоминал мясо плохо ощипанной курицы. Напротив подрядчика сидел епархиальный архитектор Дианин, большой и бородатый, как тот арестант в кандалах, который, увидав Клима в окне, крикнул товарищу своему:
   "Лазарь воскрес!"
   - Всё ездиют, дураки, северный полюс ищут, а - на кой чорт он нужен, полюс? - угрюмо негодовал Меркулов.
   - Любопытство, - объяснил архитектор, прихлебывая вино и строго уставив на Клима черные глаза. - Любознательность, - прибавил он.
   Слева от Самгина хохотал на о владелец лучших в городе семейных бань Домогайлов, слушая быстрый говорок Мазина, члена городской управы, толстого, с дряблым, безволосым лицом скопца; два года тому назад этот веселый распутник насильно выдал дочь свою за вдового помощника полицмейстера, а дочь, приехав домой из-под венца, - застрелилась.
   - Он, бедненький, дипломатическую рожу сделал себе, а у меня коронка от шестерки, ну, я его и взвинтила! - сочно хвасталась дородная женщина в шелках; ее уши, пухлые, как пельмени, украшены тяжелыми изумрудами, смеется она смехом уничтожающим. Это - Фиона Трусова, ростовщица, все в городе считают ее женщиной безжалостной, а она говорит, что ей известен "секрет счастливой жизни". Она - дочь кухарки предводителя уездного дворянства, начала счастливую жизнь любовницей его, быстро израсходовала старика, вышла замуж за ювелира, он сошел с ума; потом она жила с вице-губернатором, теперь живет с актерами, каждый сезон с новым; город наполнен анекдотами о ее расчетливом цинизме и удивляется ее щедрости: она выстроила больницу для детей, а в гимназиях, мужской и женской, у нее больше двадцати стипендиатов.
   - В этом сезоне у нас драматическая труппочка шикарнейшая будет, говорит она со вкусом, наливая коньяк лесоторговцу Усову, маленькому, носатому, сверкающему рыжими глазами.
   - Деды и отцы учили: "Надо знать, где что взять", - ворчит Меркулов архитектору, а тот, разглядывая вино на огонь, вздыхает:
   - Сейчас церковное строительство процветает в Сибири по линии железной дороги.
   - Нет, ты, Фиона Митревна, послушай! - кричит Усов. - Приехал в Васильсурск испанец дубовую клепку покупать, говорит только по-своему да по-французски. Ну, Васильсурску не учиться же по-испански, и начали испанца по-русски учить. Ну, знаешь, и - научили...
   Самгин ел раков, пил вкусное пиво, слушал. Семнадцать человек сосчитал он в ресторане, все это - домовладельцы, "отцы города", как зовет их Робинзон. Это не самые богатые люди, но они именно те "чернорабочие, простые люди", которые, по словам историка Козлова, не торопясь налаживают крепкую жизнь, и они значительнее крупных богачей, уже сытых до конца дней, обленившихся и равнодушных к жизни города. По Козлову, да и по внушению разума, следовало бы думать об этих людях благожелательно, но Самгин невольно думал:
   "Кончу университет и должен буду служить интересам этих быков. Женюсь на дочери одного из них, нарожу гимназистов, гимназисток, а они, через пятнадцать лет, не будут понимать меня. Потом - растолстею и, может быть, тоже буду высмеивать любознательных людей. Старость. Болезни. И - умру, чувствуя себя Исааком, принесенным в жертву - какому богу?"
   Мысли были новые, чужие и очень тревожили, а отбросить их - не было силы. Звон посуды, смех, голоса наполняли Самгина гулом, как пустую комнату, гул этот плавал сверху его размышлений и не мешал им, а хотелось, чтобы что-то погасило их. Сближались и угнетали воспоминания, всё более неприязненные людям. Вот - Варавка, для которого все люди - только рабочая сила, вот гладенький, чистенький Радеев говорит ласково:
   - Люблю интеллигентных людей за бескорыстие ихнее, за честное отношение к работе-с.
   Рядом с ними - Лютов, который относится к революционерам, точно к приказчикам своим. Вспомнился и Кутузов, посвятивший себя работе разрушения этой жизни, но Клим Самгин мысленно отмахнулся от него.
   "Этот вышел из игры. И, вероятно, надолго. А - Маракуевы, Поярковы что они могут сделать против таких вот? - думал он, наблюдая людей в ресторане. - Мне следует развлечься", - решил он и через несколько минут вышел на притихшую улицу.
   Клочковатые, черные облака двигались над городом, он сравнил облака с медведями. В синих пропастях сверкали необычно яркие звезды, сверкали как бы нарочно для того, чтоб видно было, как глубоки пропасти, откуда веяло осенней свежестью. Магазины уже закрыты, и было так темно, что столбы фонарей почти не замечались, а огни их, заключенные в стекло, как будто взвешены в воздухе. Ночные женщины шагали по панели от фонаря к фонарю, как солдаты на часах, таскали тени свои по истоптанному кирпичу. Клим заглядывал под шляпки, ему улыбались лица, стертые темнотой; улыбочки отталкивали.
   "Самый независимый человек - Иноков, - думал Клим. - Но независим лишь потому, что еще не успел соблазниться чем-то. Впрочем, он уже влюбился в женщину, которая лет на десять или более старше его".
   Вороватым шагом Самгина обогнал какой-то юноша в шляпе, закрывавшей половину лица его, он шагал по кривым линиям, точно желая, но не решаясь, описать круг около каждой женщины.
   "Мучается", - сообразил Клим.
   Потом его толкнул пьяный в пальто, надетом внакидку, толкнул, отшатнулся и пронзительно крикнул:
   - Извините... Эй, вы - извините, чорт!
   Самгин свернул за угол в темный переулок, на него налетел ветер, пошатнул, осыпал пыльной скукой. Переулок был кривой, беден домами, наполнен шорохом деревьев в садах, скрипом заборов, свистом в щелях; что-то хлопало, как плеть пастуха, и можно было думать, что этот переулок главный путь, которым ветер врывается в город.
   От пива в голове Самгина было мутно и отяжелели ноги, а ветер раздувал какие-то особенно скучные мысли. Самгин дошел до маленькой, древней церкви Георгия Победоносца, спрятанной в полукольце домиков; перед папертью врыты в землю, как тумбы, две старинные пушки. Присев на ступени паперти, протирая платком запыленные глаза и очки, Самгин вспомнил, что Борис Варавка мечтал выковырять землю из пушек, достать пороха и во время всенощной службы выстрелить из обеих пушек сразу. Борис часто размышлял о том, как бы и чем испугать людей. Если б он жил, он, конечно, стал бы революционером...
   "Чорт знает какая тоска", - почти вслух подумал Самгин, раскачивая на пальце очки и ловя стеклами отблески огня лампады, горевшей в притворе паперти за спитою его. Каждый раз, когда ему было плохо, он уверял себя, что так плохо он еще никогда раньше не чувствовал. Эти настроения смущали, даже унижали его, и он стал внушать себе, что в них есть нечто отрешенное, героическое, даже демоническое, пожалуй. Вот и сейчас: он - в нелюбимом городе, на паперти церкви, не нужной ему; ветер шумит, черные чудовища ползут над городом, где у него нет ни единого близкого человека.
   "Ребячливо думаю я, - предостерег он сам себя. - Книжно", - поправился он и затем подумал, что, прожив уже двадцать пять лет, он никогда не испытывал нужды решить вопрос: есть бог или - нет? И бабушка и поп в гимназии, изображая бога законодателем морали, низвели его на степень скучного подобия самих себя. А бог должен быть или непонятен и страшен, или так прекрасен, чтоб можно было внеразумно восхищаться им.
   "Нет, - удивительно глупо все сегодня", - решил он, вздохнув. И, прислушиваясь к чьим-то голосам вдали, отодвинулся глубже в тень.
   - Врешь ты, Солиман, - громко и грубо сказал Иноков; он и еще сказал что-то, но слова его заглушил другой голос:
   - Татарин врет - никогда! Говорить надо - Зулейман.
   Они остановились пред окном маленького домика, и на фоне занавески, освещенной изнутри, Самгин хорошо видел две головы: встрепанную Инокова и гладкую, в тюбетейке.
   - Ты зачем татарину пьяный поил?
   - Иди домой!
   - Погодим. Настоящи сафьян делаим Козловы кожа, не настоящи - барани кожа, - ну?
   Татарин был длинный, с узким лицом, реденькой бородкой и напоминал Ли Хунг-чанга, который гораздо меньше похож на человека, чем русский царь.
   "В боге не должно быть ничего общего с человеком, - размышлял Самгин. - Китайцы это понимают, их боги - чудовищны, страшны..."
   Иноков постучал пальцами в окно и, размахивая шляпой, пошел дальше. Когда ветер стер звук его шагов, Самгин пошел домой, подгоняемый ветром в спину, пошел, сожалея, что не догадался окрикнуть Инокова и отправиться с ним куда-нибудь, где весело.
   "Он, вероятно, знает каких-нибудь девиц... с гитарами".
   Когда он вошел во двор дома, у решетки сада стояла Елизавета Львовна.
   - Мне кажется - в саду кто-то ходит, - вполголоса сказала она. Слышите?
   - Ветер, - отозвался Клим.
   - Вы что же скрылись от нас? - спросила Спивак, открывая калитку в сад.
   - Не нравится мне этот регент, - сказал Самгин и едва удержался: захотелось рассказать, как Иноков бил Корвина. - Кто он такой?
   Спивак, идя по дорожке, присматриваясь к кустам, стала рассказывать о Корвине тем тоном, каким говорят, думая совершенно о другом, или для того, чтоб не думать. Клим узнал, что Корвина, больного, без сознания, подобрал в поле приказчик отца Спивак; привез его в усадьбу, и мальчик рассказал, что он был поводырем слепых; один из них, называвший себя его дядей, был не совсем слепой, обращался с ним жестоко, мальчик убежал от него, спрятался в лесу и заболел, отравившись чем-то или от голода.
   - Ему было тогда лет восемь или десять, и нашли его в день, когда я родилась. Моя мать, очень суеверная, видя в этом какое-то указание свыше, и уговорила отца оставить мальчика у нас. Он был очень дикий, трудный мальчик, его стали учить грамоте, - он убежал. До пятнадцати лет с ним ничего не могли сделать. Потом он был подпаском в монастыре и снова жил у нас; отец очень много возился с ним, но все неудачно. Мужики обвинили его в попытке растлить маленькую девочку и едва не убили. Он снова ушел в монастырь, был послушником, последний раз я его видела таким суровым, молчаливым монашком. С той поры прошло двадцать лет, и за это время он прожил удивительно разнообразную жизнь, принимал участие в смешной авантюре казака Ашинова, который хотел подарить России Абиссинию, работал где-то во Франции бойцом на бойнях, наконец был миссионером в Корее, - это что-то очень странное, его миссионерство. Честолюбив, неудачник и поэтому озлоблен. Грубоват, как видите. Изумительная память. Вы познакомьтесь с ним, он - интересный.
   - Не хочу, - сказал Самгин. - Я уже устал от интересных людей.
   - Да? - равнодушно спросила Спивак.
   - Да, - повторил он задорно. - Мне кажется, интересные люди - это люди, которые хотят доказать, что они интересны.
   - Вот как? - спросила женщина, остановясь у окна флигеля и заглядывая в комнату, едва освещенную маленькой ночной лампой. - Возможно, что есть и такие, - спокойно согласилась она. - Ну, пора спать.
   Ветер, встряхивая деревья, срывал сухой лист, все быстрее плыли облака, гася и зажигая звезды.
   - Елизавета Львовна, скажите: почему вы революционерка? - вдруг спросил Самгин.
   Она, замедлив шаг, посмотрела на него.
   - Странный вопрос.
   - Я знаю.
   - Запоздалый вопрос.
   - Детский и так далее, но - все-таки? Идя впереди его, Спивак сказала негромко:
   - Не назову себя революционеркой, но я человек совершенно убежденный, что классовое государство изжило себя, бессильно и что дальнейшее его существование опасно для культуры, грозит вырождением народу, - вы всё это знаете. Вы - что же?..
   - Это - от Кутузова, - пробормотал Клим.
   - И - потому? - спросила она, входя на крыльцо флигеля. - Да, Степан мой учитель. Вас грызут сомнения какие-то?
   В ее вопросе Климу послышалась насмешка, ему захотелось спорить с нею, даже сказать что-то дерзкое, и он очень не хотел остаться наедине с самим собою. Но она открыла дверь и ушла, пожелав ему спокойной ночи. Он тоже пошел к себе, сел у окна на улицу, потом открыл окно; напротив дома стоял какой-то человек, безуспешно пытаясь закурить папиросу, ветер гасил спички. Четко звучали чьи-то шаги. Это - Иноков.
   - Куда вы? - окликнул его Самгин.
   - Вообще, в пространство. А вы что, один? Можно к вам?
   - Идите.
   Через пять минут Иноков, сидя в комнате Самгина с папиросой в зубах, со стаканом вина в руке, жаловался:
   - Нервы у меня - ни к чорту! Бегаю по городу... как будто человека убил и совесть мучает. Глупая штука!
   Всегда как будто напоказ неряшливый, сегодня Иноков был особенно запылен и растрепан; в первую минуту он даже показался пьяным Самгину.
   - Вы что делаете теперь? Иноков устало вздохнул:
   - Редактирую сочинение "О методах борьбы с лесными пожарами", старичок один сочинил. Малограмотный старичок, а - бойкий. Моралист, гуманист, десять заповедей, нагорная проповедь. "Хороший тон", - есть такое евангелие, изданное "Нивой". Забавнейшее, - обезьян и собак дрессировать пригодно.
   Слова он говорил насмешливые, а звучали они печально и очень торопливо, как будто он бежал по словам. Вылив остаток вина из бутылки в стакан, он вдруг спросил:
   - А - что, бывает с вами так: один Самгин ходит, говорит, а другой все только спрашивает: это - куда же ты, зачем?
   - Нет, не бывает, - твердо сказал Клим, очень удивленный. - Не ожидал, что вы скажете это. Есть такие сектантские стишки:
   Нога кричит: куда иду?
   Рука...
   - Сектантство, самозванство... мещанство, - пробормотал Иноков и, усмехаясь, нелепо прибавил: - Чернокнижие.
   - Чернокнижие? Что вы хотите сказать? - еще более удивился Клим.
   - Так, сболтнул. Смешно и... отвратительно даже, когда подлецы и идиоты делают вид, что они заботятся о благоустройстве людей, - сказал он, присматриваясь, куда бросить окурок. Пепельница стояла на столе за книгами, но Самгин не хотел подвинуть ее гостю.
   "Диомидов - врет, он - домашний, а вот этот действительно - дикий", думал он, наблюдая за Иноковым через очки. Тот бросил окурок под стол, метясь в корзину для бумаги, но попал в ногу Самгина, и лицо его вдруг перекосилось гримасой.
   - Вы думаете, что способны убить человека? - спросил Самгин, совершенно неожиданно для себя подчинившись очень острому желанию обнажить Инокова, вывернуть его наизнанку. Иноков посмотрел на него удивленно, приоткрыв рот, и, поправляя волосы обеими руками, угрюмо спросил:
   - Это вы по поводу Корвина, что ли?
   - Чего вы хотите от него?
   - Чтоб он издох. А - почему вы догадались, что я об этом думаю?
   - По лицу, - сказал Самгин.
   - Какой вы проницательный, чорт возьми, - тихонько проворчал Иноков, взял со стола пресс-папье - кусок мрамора с бронзовой, тонконогой женщиной на нем - и улыбнулся своей второй, мягкой улыбкой. - Замечательно проницательный, - повторил он, ощупывая пальцами бронзовую фигурку. Убить, наверное, всякий способен, ну, и я тоже. Я - не злой вообще, а иногда у меня в душе вспыхивает эдакий зеленый огонь, и тут уж я себе - не хозяин.
   Самгин слушал внимательно, ожидая, когда этот дикарь начнет украшать себя перьями орла или павлина. Но Иноков говорил о себе невнятно, торопливо, как о незначительном и надоевшем, он был занят тем, что отгибал руку бронзовой женщины, рука уже была предостерегающе или защитно поднята.
   - Пишете стихи? - спросил Самгин.
   - Пишем. Скверно пишем, - озабоченно трудясь над пресс-папье, ответил Иноков. - Рифмы мешают. Как только рифма, - чувствуешь, что соврал.
   Он отломил руку женщины, пресс положил на стол, обломок сунул в карман и сказал:
   - Извините. Плохая бронза, слишком мягка, излишек олова. Можно припаять, я припаяю.
   Он оглянулся, взял книгу со стола, посмотрел на корешок и снова сунул на стол.
   - Шопенгауэра я читал по-немецки с одним знакомым. Студент ярославского лицея, выгнанный, лентяй, жаждет истины. Ночью приходит ко мне, - в одном доме живем, - жалуется: вот, Шлейермахер утверждает, что идея счастья была акушеркой, при ее помощи разум родил понятие о высшем благе. Но он же сказал, что добродетель и блаженство разнородны по существу и что Кант ошибался, смешав идею высшего блага с элементами счастья. Расстраивается: как это примирить? А вы, говорю, не примиряйте, все это ерунда. Обижается. Я его натравил на Томилина, - знаете, конечно, Томилина-то?
   Самгин кивнул. Иноков снова взял пресс и начал отгибать длинную ногу бронзовой женщины, продолжая:
   - Человек - фабрикант фактов. "Система фраз", - хотел сказать Самгин, но - воздержался.
   - Фактов накоплено столько, что из них можно построить десятки теорий прогресса, эволюции, оправдания и осуждения действительности. А мне вот хочется дать в морду прогрессу, - нахальная, циничная у него морда.
   - Это - из Достоевского, из подполья, - сказал Самгин, с любопытством следя, как гость отламывает бронзовую ногу.
   - Ну, так что? - спросил Иноков, не поднимая головы. - Достоевский тоже включен в прогресс и в действительность. Мерзостная штука действительность, - вздохнул он, пытаясь загнуть ногу к животу, и, наконец, сломал ее. - Отскакивают от нее люди - вы замечаете это? Отлетают в сторону.
   Он взглянул на Клима, постукивая ножкой по мрамору, и спросил:
   - Как падали рабочие-то, а? Действительность, чорт... У меня, знаете, эдакая... светлейшая пустота в голове, а в пустоте мелькают кирпичи, фигурки... детские фигурки.
   Лицо Инокова стало суровым, он прищурил глаза, и Клим впервые заметил, что ресницы его красиво загнуты вверх. В речах Инокова он не находил ничего вымышленного, даже чувствовал нечто родственное его мыслям, но думал:
   "Анархист".
   - Кто-то стучит, - сказал Иноков, глядя в окно. Клим прислушался. Осторожно щелкала щеколда калитки, потом заскрипело дерево ворот, точно собака царапалась.
   - Неужели - воры? - спросил Иноков, улыбаясь. Клим подошел к окну и увидал в темноте двора, что с ворот свалился большой, тяжелый человек, от него отскочило что-то круглое, человек схватил эту штуку, накрыл ею голову, выпрямился и стал жандармом, а Клим, почувствовав неприятную дрожь в коже спины, в ногах, шепнул с надеждой:
   - Это - к Спивак.
   - Эх, - угрюмо сказал Иноков, отталкивая его. - Пойду к ней.
   Он убежал, оставив Самгина считать людей, гуськом входивших на двор, насчитал он чортову дюжину, тринадцать человек. Часть их пошла к флигелю, остальные столпились у крыльца дома, и тотчас же в тишине пустых комнат зловеще задребезжал звонок.
   "Пусть отопрет горничная", - решил Самгин, но, зачем-то убавив огня в лампе, побежал открывать дверь.
   Первым втиснулся в дверь толстый вахмистр с портфелем под мышкой, с седой, коротко подстриженной бородой, он отодвинул Клима в сторону, к вешалке для платья, и освободил путь чернобородому офицеру в темных очках, а офицер спросил ленивым голосом:
   - Господин Самгин? Клим наклонил голову.
   - Этот человек был у вас?
   - Да ведь я же сказал вам, - грубо и громко крикнул Иноков из-за спины офицера.
   - Ваша комната?
   - Это - обыск? - спросил Клим и кашлянул, чувствуя, что у него вдруг высохло в горле.
   Выгнув грудь, закинув руки назад, офицер встряхнул плечами, старый жандарм бережно снял с него пальто, подал портфель, тогда офицер, поправив очки, тоже спросил тоном старого знакомого:
   - А что ж иное может быть?
   "Не надо волноваться", - посоветовал себе Клим, сунув глубоко в карманы брюк стеснявшие его руки.
   Странно и обидно было видеть, как чужой человек в мундире удобно сел на кресло к столу, как он выдвигает ящики, небрежно вытаскивает бумаги и читает их, поднося близко к тяжелому носу, тоже удобно сидевшему в густой и, должно быть, очень теплой бороде. По темным стеклам его очков скользил свет лампы, огонь которой жандарм увеличил, но думалось, что очки освещает не лампа, а глаза, спрятанные за стеклами. Пальцы офицера тупые, красные, а ногти острые, синие. Надув волосатое лицо, он действовал не торопясь, в жестах его было что-то даже пренебрежительное; по тому, как он держал в руках бумаги, было видно, что он часто играет в карты.
   "Вот как это делается", - уныло подумал Самгин, а жандарм, встряхивая тощей пачкой газетных вырезок, ленивенько спрашивал:
   - Это - ваши статейки?
   - Да. Из местной газеты.
   - Читал. А - это?
   - Различные заметки для будущих статей. Клим хотел бы отвечать на -вопросы так же громко и независимо, хотя не так грубо, как отвечает Иноков, но слышал, что говорит он, как человек, склонный признать себя виноватым в чем-то.
   Офицер отложил заметки в сторону, постучал по ним пальцем, как старик по табакерке, и, вздохнув, начал допрашивать Инокова:
   - Чем занимаетесь? Пишете... гм! Где пишете?
   - У себя в комнате, на столе, - угрюмо ответил Иноков; он сидел на подоконнике, курил и смотрел в черные стекла окна, застилая их дымом.
   - Прошу не шутить, - посоветовал жандарм, дергая ногою, - репеек его шпоры задел за ковер под креслом, Климу захотелось сказать об этом офицеру, но он промолчал, опасаясь, что Иноков поймет вежливость как угодливость. Клим подумал, что, -если б Инокова не было, он вел бы себя как-то иначе. Иноков вообще стеснял, даже возникало опасение, что грубоватые его шуточки могут как-то осложнить происходящее.
   "Не нужно волноваться", - еще раз напомнил он себе и все более волновался, наблюдая, как офицер пытается освободить шпору, дергает ковер.
   Седобородый жандарм, вынимая из шкафа книги, встряхивал их, держа вверх корешками, и следил, как молодой товарищ его, разрыв постель, заглядывает под кровать, в ночной столик. У двери, мечтательно покуривая, прижался околоточный надзиратель, он пускал дым за дверь, где неподвижно стояли двое штатских и откуда притекал запах йодоформа. Самгин поймал взгляд молодого жандарма и шепнул ему:
   - Отцепите шпору.
   - Благодарю, - сказал офицер, когда жандарм припал на колено пред ним.
   "Осел, - мысленно обругал его Клим. - Иноков может подумать, что ты благодаришь меня".
   Но Иноков, сидя в облаке дыма, прислонился виском к стеклу и смотрел в окно. Офицер согнулся, чихнул под стол, поправил очки, вытер нос и бороду платком и, вынув из портфеля пачку бланков, начал не торопясь писать. В этой его неторопливости, в небрежности заученных движений было что-то обидное, но и успокаивающее, как будто он считал обыск делом несерьезным.
   Вошел помощник пристава, круглолицый, черноусый, похожий на Корвина, неловко нагнулся к жандарму и прошептал что-то.
   - Пуаре пришел, - вдруг воскликнул Иноков. - Здравствуйте, Пуаре!
   Полицейский выпрямился, стукнув шашкой о стол, сделал строгое лицо, но выпученные глаза его улыбались, а офицер, не поднимая головы, пробормотал:
   - Сейчас. Фомин, - понятых!
   Из коридора к столу осторожно, даже благоговейно, как бы к причастию, подошли двое штатских, ночной сторож и какой-то незнакомый человек, с измятым, неясным лицом, с забинтованной шеей, это от него пахло йодоформом. Клим подписал протокол, офицер встал, встряхнулся, проворчал что-то о долге службы и предложил Самгину дать подписку о невыезде. За спиной его полицейский подмигнул Инокову глазом, похожим на голубиное яйцо, Иноков дружески мотнул встрепанной головой.
   - Пошли к Елизавете Львовне, - сказал он, спрыгнув с подоконника и пытаясь открыть окно. Окно не открывалось. Он стукнул кулаком по раме и спросил:
   - Неужели арестуют? У нее - ребенок.
   - На это не смотрят, - заметил Клим, тоже подходя к окну. Он был доволен, обыск кончился быстро, Иноков не заметил его волнения. Доволен он был и еще чем-то.
   - У вас - дружба с этим Пуаре? - спросил он, готовясь к вопросам Инокова.
   Взглянув на него. Иноков достал папиросу, но, не закуривая, положил ее на переплет рамы.
   - Всегда спокойная, холодная, а - вот, - заговорил он, усмехаясь, но тотчас же оборвал фразу и неуместно чмокнул. - Пуаре? - переспросил он неестественно громко и неестественно оживленно начал рассказывать: - Он брат известного карикатуриста Каран-д'Аша, другой его брат - капитан одного из пароходов Добровольного флота, сестра - актриса, а сам он был поваром у губернатора, затем околоточным надзирателем, да...