Самгин усмехнулся, он готов был даже засмеяться вслух, но не потому, что стало весело, а Митрофанов осторожно поднялся со стула и сказал, не протягивая руки:
   - Покорнейше благодарю... от всего сердца! Самгину показалось, что постоялец как будто вырос за этот час, лицо его похудело, сделалось благообразнее.
   Самгин великодушно подал ему руку.
   - Так - жене я сам скажу.
   Митрофанов поклонился и ушел.
   Клим посидел еще минут десять, стараясь уложить мысли в порядок, но думалось угловато, противоречиво, и ясно было лишь одно - искренность Митрофанова.
   "В конце концов получается то, что он отдает себя в мою волю. Агент уголовной полиции. Уголовной, - внушал себе Самгин. - Порядочные люди брезгуют этой ролью, но это едва ли справедливо. В современном обществе тайные агенты такая же неизбежность, как преступники. Он, бесспорно... добрый человек. И - неглуп. Он - человек типа Тани Куликовой, Анфимьевны. Человек для других..."
   Когда Самгин вышел на Красную площадь, на ней было пустынно, как бывает всегда по праздникам. Небо осело низко над Кремлем и рассыпалось тяжелыми хлопьями снега. На золотой чалме Ивана Великого снег не держался. У музея торопливо шевырялась стая голубей свинцового цвета. Трудно было представить, что на этой площади, за час пред текущей минутой, топтались, вторгаясь в Кремль, тысячи рабочих людей, которым, наверное, ничего не известно из истории Кремля, Москвы, России.
   "Да, вот и Митрофанов считает революцию неустранимой. "Мы", - говорил он. Кто же это - "мы"? Но - какой неожиданный и... фантастический изгиб в этом человеке..."
   Дома, устало раздеваясь и с досадой думая, что сейчас надо будет рассказывать Варваре о манифестации, Самгин услышал в столовой звон чайных ложек, глуховатое воркованье Кумова и затем иронический вопрос дяди Миши:
   - Это вы что же, молодой человек, Шеллинга начитались, что ли?
   - Я Шеллинга не читал, я вообще философию не люблю, она - от разума, а я, как Лев Толстой, не верю в разум...
   - Как Толстой? Ого-о!..
   "Чорт вас побери", - мысленно выругался Клим. Не желая видеть этих людей, он прошел в кабинет свой, прилег там на диван, но дверь в столовую была не плотно прикрыта, и он хорошо слышал беседу старого народника с письмоводителем.
   - Человек живет не разумом, а воображением...
   - Да - ну?
   - То есть и разумом тоже, но это низшая форма, а высшие достижения наши не от разума...
   - Наука, например?
   - И наука тоже начинается с воображения.
   - Налить вам? - спросила Варвара, и по ласковому тону вопроса Клим понял, что она спрашивает Кумова. Ему захотелось чаю, он вышел в столовую, Кумов привстал навстречу ему, жена удивленно спросила:
   - Ты пришел? Где ты был?
   - Смотрел манифестацию рабочих, потом - у патрона.
   - Ага! - вскричал дядя Миша, и маленькое его личико просияло добродушным ехидством. - Ну что, как они? Пели "Боже, царя храни", да? Расскажите-ка, расскажите!
   - Но ведь Гусаров рассказывал, - напомнила Варвара.
   - А мы сопоставим показания, - шутливо сказал Суслов и, явно готовясь к бою, одернул на груди шерстяную оранжевую курточку, вязанную Любашею. Но прежде чем Самгин начал рассказывать, он заговорил сам.
   - Гусаров этот - в сильнейшей ажитации, ему там померещилось что-то, а здесь он Плеханова искажал, дескать, освобождение рабочего класса дело самих рабочих, а мы - интеллигенция, ну - и должны отойти прочь...
   Не слушая его. Кумов вполголоса бормотал, опрокинув длинное тело свое к Варваре:
   - Хлысты, во время радений, видят духа святого, а> ведь духа-то святого нет...
   Самгин, сделав удивленное лицо, посмотрел на него через очки, письмоводитель, сконфуженно улыбнувшись, примолк.
   - Вообще выходило у него так, что интеллигенция - приказчица рабочего класса, не более, - говорил Суслов, морщась, накладывая ложкой варенье в стакан чаю. - "Нет, сказал я ему, приказчики революций не делают, вожди, вожди нужны, а не приказчики!" Вы, марксисты, по дурному примеру немцев, действительно становитесь в позицию приказчиков рабочего класса, но у немцев есть Бебель, Адлер да - мало ли? А у вас - таких нет, да и не дай бог, чтоб явились... провожать рабочих в Кремль, на поклонение царю...
   Но, хотя Суслов и ехидничал, Самгину было ясно, что он опечален, его маленькие глазки огорченно мигали, голос срывался, и ложка в руке дрожала.
   - Нет, Гусаров этот из таких, знаете, как будто "блажен муж", а на самом деле - "векую шаташася"...
   - Вы уже знаете? - спросила Татьяна Гогина, входя в комнату, - Самгин оглянулся и едва узнал ее: в простеньком платье, в грубых башмаках, гладко причесанная, она была похожа на горничную из небогатой семьи. За нею вошла Любаша и молча свалилась в кресло.
   - Что это мы знаем? - спросил Суслов, осматривая ее и Любашу. Любаша сердито фыркнула;
   - Он - зубатовец, Гусаров-то...
   - Позвольте! - беспокойно и громко сказал Суслов. - Такие вещи надо говорить, имея основания, барышни!
   - Он- - дурак, но хочет играть большую роль, вот что, по-моему, довольно спокойно сказала Татьяна. - Варя, дайте чашку крепкого чая Любаше, и я прогоню ее домой, она нездорова.
   Суслов, нетерпеливо стуча ложкой по косточкам своих пальцев, спросил ее:
   - Нуте-с?
   - Там, в Кремле, Гусаров сказал рабочим речь на тему - долой политику, не верьте студентам, интеллигенция хочет на шее рабочих проехать к власти и все прочее в этом духе, - сказала Татьяна как будто равнодушно. - А вы откуда знаете это? - спросила она.
   - Нет, сначала вы, - вам-то как это известно? - торопливо проговорил Суслов.
   - Я стояла сзади его, когда он говорил, я и еще один рабочий, ученик мой.
   - Так, - сказал Суслов, глядя на Клима. Прошло несколько секунд неприятнейшего, ожидающего молчания. Потом Самгин, усмехаясь, напомнил:
   - А еще недавно он утверждал необходимость фабричного террора.
   Варвара ставила термометр Любаше, Кумов встал и ушел, ступая на пальцы ног, покачиваясь, балансируя руками. Сидя с чашкой чая в руке на ручке кресла, а другой рукой опираясь о плечо Любаши, Татьяна начала рассказывать невозмутимо и подробно, без обычных попыток острить.
   - Слушало его человек... тридцать, может быть - сорок; он стоял у царь-колокола. Говорил без воодушевления, не храбро. Один рабочий отметил это, сказав соседу:
   "Опасается парень пошире-то рот раскрыть". Они удивительно чутко подмечали всё.
   - Ну, а как вообще были настроены? - спросил Суслов.
   - Мне кажется - равнодушно. Впрочем, это не только мое впечатление. Один металлист, знакомый Любаши, пожалуй, вполне правильно определил настроение, когда еще шли туда: "Идем, сказал, в незнакомый лес по грибы, может быть, будут грибы, а вернее - нету; ну, ничего, погуляем".
   Варвара хотела зажечь огонь.
   - Подожди, - сказал Самгин, хотя в комнате было уже сумрачно.
   Суслов, потирая руки, тихонько засмеялся.
   - Я никаких высоких чувств у рабочих не заметила, но я была далеко от памятника, где говорили речи, - продолжала Татьяна, удивляя Самгина спокойным тоном рассказа. Там кто-то истерически умилялся, размахивал шапкой, было видно, что люди крестятся. Но пробиться туда было невозможно.
   - Тридцать восемь и шесть, - громко объявила Варвара, - Суслов поднял руку и прошипел:
   - Шш!
   "Ведет себя, как хозяин", - отметил Клим. Прервав рассказ, Гогина начала уговаривать Любашу идти домой и лечь, но та упрямо и сердито отказалась.
   - Отстань; уйду, когда расскажешь.
   - Но уж вы, Сомова, не мешайте, - попросил Суслов - строго попросил. Ну-с, дальше, Гогина! - сказал он тоном учителя в школе; улыбаясь. Варвара села рядом с ним.
   - В закоулке, между монастырем и зданием судебных установлений, какой-то барин, в пальто необыкновенного покроя, ругал Витте и убеждал рабочих, что бумажный рубль "христиански нравственная форма денег", именно так и говорил...
   Суслов обрадовался, хлопнул себя по коленям ладонями и сказал сквозь смех:
   - Это он, болван, из записки Сергея Шарапова о русских финансах. Вы слышите, Самгин? Вот как, а? Это - рабочим-то говорить о христиански нравственном рубле. Эх, эк-кономисты...
   - Рабочие и о нравственном рубле слушали молча, покуривают, но не смеются, - рассказывала Татьяна, косясь на Сомову. - Вообще там, в разных местах, какие-то люди собирали вокруг себя небольшие группы рабочих, уговаривали. Были и бессловесные зрители; в этом качестве присутствовал Тагильский, - сказала она Самгину. - Я очень боялась, что он меня узнает. Рабочие узнавали сразу: барышня! И посматривают на меня подозрительно... Молодежь пробовала в царь-пушку залезать.
   Она закрыла глаза, как бы вспоминая давно прошедшее, а Самгин подумал: зачем нужно было ей толкаться среди рабочих, ей, щеголихе, влюбленной в книги Пьера Луиса, поклоннице эротической литературы, восхищавшейся холодной чувственностью стихов Брюсова.
   - Странно они осматривали все, - снова заговорила Татьяна, уже с опенком недоумения, - точно первый раз видят Кремль, а ведь, конечно, многие, если не все, бывали в нем пасхальными ночами. Как будто в чужой город пришли. Или - квартиры снимают. Какой-то рабочий сказал: "А дома-то не больно казисты". Интересная старуха была там, огромная, хромая, в мужском пальто и, должно быть, глуховата, все подставляла ухо тем, кто говорил с нею. Лицо - опухшее, совершенно неподвижно, глаза почти незаметны; жуткое лицо! Она все допрашивала:
   "Чего они обещают?" И уговаривает: "Вы, мужики, не верьте. Я крепостная была, я - знаю, этот царь обманул народ. Глядите, опять обманут".
   Суслов снова захлебнулся тихим смехом:
   - Я знаю ее! Это - Катерина Бочкарева. Хромая, да? Бедро разбито? Ну, да!
   - Рабочие уговаривали ее: "А ты не кричи!"
   - Она! Слова ее! Жива! Ей - лет семьдесят, наверное. Я ее давно знаю, Александра Пругавина знакомил с нею. Сектантка была, сютаевка, потом стала чем-то вроде гадалки-прорицательницы. Вот таких, тихонько, но упрямо разрушавших идею справедливого царя, мы недостаточно ценим, а они...
   Любаша вдруг выскочила из кресла, шагнула и, взмахнув руками, точно бросаясь в воду, повалилась; если б Самгин не успел поддержать ее, она бы с размаха ударилась 6 пол лицом. Варвара и Татьяна взяли ее под руки и увели.
   - Ведь вот какая упрямая, - обиженно сказал Суслов, - ей надо лечь, а она сидит!
   Он подвинулся к Самгину и тотчас же спросил:
   - Что - этот Гусаров - в организации, в партии?
   - Не знаю. Не думаю, - ответил Самгин, чувствуя, что рассказ Татьяны странно взволновал его и даже как будто озлобил.
   - Негодяй какой, - проворчал Суслов сквозь зубы. - Ну, а вы, Самгин, что думаете о манифестации?
   - Я ведь не был в Кремле, - неохотно начал Самгин, раскуривая папиросу. - Насколько могу судить, Гогина правильно освещает: рабочие относились к этой затее - в лучшем случае - только с любопытством...
   - Мм, - недоверчиво промычал дядя .Миша.
   - Я стоял в публике, они шли мимо меня, - продолжал Самгин, глядя на дымящийся конец папиросы. Он рассказал, как некоторые из рабочих присоединялись к публике, и вдруг, с увлечением, стал говорить о ней.
   - Мне кажется, что многие из толпы зрителей чувствовали себя предаваемыми, то есть довольно определенно выражали свой протест против заигрывания с рабочими. Это, конечно, инстинктивное...
   - Классовое, думаете? - усмехнулся Суслов. - Нет, батенька, не надейтесь! Это сказывается нелюбовь к фабричным, вполне объяснимая в нашей крестьянской стране. Издавна принято смотреть на фабричных как на людей, отбившихся от земли, озорных...
   Его вставки, мешая говорить, раздражали Самгина. И, поддаваясь раздражению, Клим продолжал:
   - Взгляд - вредный. Стачки последних лет убеждают нас, что рабочие сила, очень хорошо чувствующая свое значение. Затем - для них готова идеология, оружие, которого нет у буржуазии и крестьянства.
   - Будто бы нет? - вставил Суслов, поддразнивая. Но Самгин уже не слушал его замечаний, не возражал на них, продолжая говорить все более возбужденно. Он до того увлекся, что не заметил, как вошла жена, и оборвал речь свою лишь тогда, когда она зажгла лампу. Опираясь рукою о стол, Варвара смотрела на него странными глазами, а Суслов, встав на ноги, оправляя куртку, сказал, явно довольный чем-то:
   - А вы, Самгин, не очень правоверный марксист, оказывается, и даже...
   Он с улыбкой проглотил конец фразы, пожал руку Варвары и снова обратился к Самгину.
   - Не ожидал. Тем приятнее. Когда он ушел, Самгин спросил жену:
   - Что это ты как смотришь?
   - Слушала тебя, - ответила она. - Почему ты говорил о рабочих так... раздраженно?
   - Раздраженно? - с полной искренностью воскликнул он. - Ничего подобного! Откуда ты это взяла?
   - Из твоего тона, слов.
   - Во-первых - я говорил не о рабочих, а о мещанах, обывателях...
   - Да, но ты их казнил за то, что они не понимают, чем грозит для них рабочее движение...
   - Они это понимают, но...
   - Что - но?
   - Они - бессильны, и это - порок.
   - Не понимаю, - почему порок?
   - Бессилие - порок.
   Зеленые глаза Варвары усмехнулись, и голос ее прозвучал очень по-новому, когда она, вздохнув, сказала:
   - Ах, Клим, не люблю я, когда ты говоришь о политике. Пойдем к тебе, здесь будут убирать.
   Взяв его под руку и тяжело опираясь на нее, она с подозрительной осторожностью прошла в кабинет, усадила мужа на диван и даже подсунула за спину его подушку.
   - У тебя ужасно усталое лицо, - объяснила она свою заботливость.
   - Так тебе не нравится? - начал он.
   - Да, - поторопилась светить Варвара, усаживаясь на диван с ногами и оправляя платье. - Ты, конечно, говоришь всегда умно, интересно, но - как будто переводишь с иностранного.
   - Гм, - сказал Самгин, пытаясь вспомнить свою речь к дяде Мише и понять, чем она обрадовала его, чем вызвала у жены этот новый, уговаривающий тон.
   - Милый мой, - говорила Варвара, играя пальцами его руки, - я хочу побеседовать с тобою очень... от души! Мне кажется, что роль, которую ты играешь, тяготи г тебя...
   - Позволь, - нельзя говорить об игре, - внушительно остановил он ее. Варвара, отклонясь, пожала плечами.
   - Ты забыл, что я - неудавшаяся актриса. Я тебе прямо скажу: для меня жизнь - театр, я - зритель. На сцене идет обозрение, revue, появляются, исчезают различно наряженные люди, которые - как ты сам часто говорил хотят показать мне, тебе, друг другу свои таланты, свой внутренний мир. Я не знаю - насколько внутренний. Я думаю, что прав Кумов, - ты относишься к нему... барственно, небрежно, но это очень интересный юноша. Это - человек для себя...
   Самгин внимательно заглянул в лицо жены, она кивнула головою и ласково сказала:
   - Да, именно так: для себя...
   - Что ж он проповедует. Кумов? - спросил Клим иронически, но чувствуя смутное беспокойство.
   Жена прижалась плотнее к нему, ее высокий, несколько крикливый голос стал еще мягче, ласковее.
   - Он говорит, что внутренний мир не может быть выяснен навыками разума мыслить мир внешний идеалистически или материалистически; эти навыки только суживают, уродуют подлинное человеческое, убивают свободу воображения идеями, догмами...
   - Наивно, - сказал Самгин, не интересуясь философией письмоводителя. И - малограмотно, - прибавил он. - Но что же ты хочешь сказать?
   - Вот, я говорю, - удивленно ответила она. - Видишь ли... Ты ведь знаешь, как дорог мне?
   - Да. И - что же? - торопил Самгин. Жена шутливо ударила его по плечу.
   - Как это любезно ты сказал! Но тотчас же нахмурилась.
   - Я не хотела бы жалеть тебя, но, представь, - мне кажется, что тебя надо жалеть. Ты становишься недостаточно личным человеком, ты идешь на убыль.
   Она говорила еще что-то, но Самгин, не слушая, думал:
   "Какой тяжелый день. Она в чем-то права".
   И он рассердился на себя за то, что не мог рассердиться на жену. Потом спросил, вынув из портсигара папиросу:
   - Чего тебе не хватает?
   - Тебя, конечно, - ответила Варвара, как будто она давно ожидала именно этого вопроса. Взяв из его руки папиросу, она закурила и прилегла в позе одалиски с какой-то картины, опираясь локтем о его колено, пуская в потолок струйки дыма. В этой позе она сказала фразу, не раз читанную Самгиным в романах, - фразу, которую он нередко слышал со сцены театра:
   - Ты меня не чувствуешь. Мы уже не созвучны. "Только это", - подумал Самгин, слушая с улыбкой знакомые слова.
   - Женщина, которую не ревнуют, не чувствует себя любимой...
   - Видишь ли, - начал он солидно, - мы живем в такое время, когда...
   - Все мужчины и женщины, идеалисты и материалисты, хотят любить, закончила Варвара нетерпеливо и уже своими словами, поднялась и села, швырнув недокуренную папиросу на пол. - Это, друг мой, главное содержание всех эпох, как ты знаешь. И - не сердись! - для этого я пожертвовала ребенком...
   - Поступок, которого я не одобрял, - напомнил Самгин.
   - Да.
   Она соскочила с дивана и, расхаживая по комнате, играя кушаком, продолжала:
   - Что бы люди ни делали, они в конце концов хотят удобно устроиться, мужчина со своей женщиной, женщина со своим мужчиной. Это - единственная, неоспоримая правда. Вот я вижу идеалистов, материалистов. Я - немножко хозяйка, не правда ли? Ну, так я тебе скажу, что идеалисты циничнее, откровенней в своем стремлении к удобствам жизни. Не говоря о том, что они чувственнее и практичнее материалистов. Да, да, они не забегают так далеко, они практичнее людей, которым, для того чтобы жить хорошо, необходимо устроить революцию. Моим друзьям революция не нужна, им вот нужны деньги на книгоиздательство. Я могу уверенно сказать, что материалисты, при всем их увлечении цифрами, не могли бы сделать мне такое тонко разработанное и убыточное для меня предложение, какое сделали мои друзья. Ты назвал Кумова наивным, но это единственный человек, которому от меня да, кажется, и вообще от жизни не нужно ничего...
   - Ты что-то слишком хорошо говоришь о нем, - вставил Самгин.
   - Заслуживает. А ты хочешь показать, что способен к ревности? небрежно спросила она. - Кумов - типичный зритель. И любит вспоминать о Спинозе, который наслаждался, изучая жизнь пауков. В нем, наконец, есть кое-что общее с тобою... каким ты был...
   - Лестно слышать, - усмехнулся Клим и, чувствуя себя засыпанным ее словами, как снегом, сказал, вздохнув:
   - Странно ты говоришь. Варвара.
   - Странно? - переспросила она, заглянув на часы, ее подарок, стоявшие на столе Клима. - Ты хорошо сделаешь, если дашь себе труд подумать над этим. Мне кажется, что мы живем... не так, как могли бы! Я иду разговаривать по поводу книгоиздательства. Думаю, это - часа на два, на три.
   Поцеловав его в лоб, она исчезла, и, хотя это вышло у нее как-то внезапно, Самгин был доволен, что она ушла. Он закурил папиросу и погасил огонь; на пол легла мутная полоса света от фонаря и темный крест рамы; вещи сомкнулись; в комнате стало тесней, теплей. За окном влажно вздыхал ветер, падал густой снег, город был не слышен, точно глубокой ночью.
   Клим Самгин задумался, вытянувшись на диване, закрыв глаза.
   Варвара никогда не говорила с ним в таком тоне; он был уверен, что она смотрит на него все еще так, как смотрела, будучи девицей. Когда же и почему изменился ее взгляд? Он вспомнил, что за несколько недель до этого дня жена, проводив гостей, устало позевнув, спросила:
   - Ты не замечаешь, что люди становятся скучнее? А не так давно она заботливо, но как будто и упрекая, сказала:
   - У тебя от очков краснеет кончик носа. Затем Самгин вспомнил такой случай: месяца два тому назад он проработал с Кумовым далеко за полночь и, как это бывало не однажды, предложил письмоводителю остаться ночевать. Проснувшись поздно, он пошел мыться, но оказалось, что дверь ванной заперта изнутри. Он был уверен, что жена давно уже одета и, вероятно, в столовой, но все-таки постучал. Ему не ответили. Подумав, что крючок заскочил в кольцо сам собою, потому что дверью сильно хлопнули, Самгин пошел в столовую, взял хлебный нож, намереваясь просунуть его в щель между косяком и дверью и приподнять крючок. Варвары в столовой не было. Снова войдя в полутемный коридор, он увидал ее в двери ванной; растрепанная, в капоте на голом теле, она подавленно крикнула:
   - Что ты?
   Запахивая капот на груди, прислонясь спиною к косяку, она опускалась, как бы желая сесть на пол, колени ее выгнулись.
   - Да что ты? - повторила она тише и плаксиво, тогда как ноги ее всё подгибались и одною рукой она стягивала ворот капота, а другой держалась за грудь.
   Когда Клим, с ножом в руке, подошел вплоть к ней, он увидал в сумраке, что широко открытые глаза ее налиты страхом и блестят фосфорически, точно глаза кошки. Он, тоже до испуга удивленный ею, бросил нож, обнял ее, увел в столовую, и там все объяснилось очень просто: Варвара плохо спала, поздно встала, выкупавшись, прилегла на кушетке в ванной, задремала, и ей приснилось что-то страшное.
   - Проснулась, открыла дверь, и - вдруг идешь ты с ножом в руке! Ужасно глупо! - говорила она, посмеиваясь нервным смешком, прижимаясь к нему.
   - Ты что ж - вообразила, что я хочу зарезать тебя? - шутливо спросил Самгин.
   - Ничего я не воображала, а продолжался какой-то страшный сон, объяснила она.
   Самгин пошел мыться. Но, проходя мимо комнаты, где работал Кумов, комната была рядом с ванной, - он, повинуясь толчку изнутри, тихо приотворил дверь. Кумов стоял спиной к двери, опустив руки вдоль тела, склонив голову к плечу и напоминая фигуру повешенного. На скрип двери он обернулся, улыбаясь, как всегда, глуповатой и покорной улыбкой, расширившей стиснутое лицо его.
   - Переписали?
   - Да.
   - Положите на стол ко мне, - сказал Самгин, думая: "Не может быть! С таким полуидиотом? Не может быть!"
   Теперь он готов был думать, что тогда Кумов находился с Варварой в ванной; этим и объясняется ее нелепый испуг.
   "Наверное, так", - подумал он, не испытывая ни ревности, ни обиды, подумал только для того, чтоб оттолкнуть от себя эти мысли. Думать нужно было о словах Варвары, сказавшей, что он себя насилует и идет на убыль.
   "Это она говорит потому, что все более заметными становятся люди, ограниченные идеологией русского или западного социализма, - размышлял он, не открывая глаз. - Ограниченные люди - понятнее. Она видит, что к моим словам прислушиваются уже не так внимательно, вот в чем дело".
   Самгин вспомнил отзыв Суслова о его марксизме и подумал, что этот человек, снедаемый различными болезнями, сам похож на болезнь, которая усиливается, он помолодел, окреп, в его учительском голосе все громче слышны командующие ноты. Вероятно, с его слов Любаша на-днях сказала:
   - Ты, Клим, рассуждаешь, как престарелый либерал.
   Она организовала группу "помощи рабочему движению" и, кажется, чувствует себя полковницей от революции.
   Татьяна Гогина учит рабочих в полулегальной школе, на фабрике какого-то либерала из купцов. Ее насмешливость приобретает характер все более едкий, в ней заметно растет пристрастие к резкому подчеркиванию неустранимых противоречий, к темам острым. Недавно она сказала, что "Цветы зла" Бодлэра - "панихида чорта по христианской культуре" и что Бодлэр "шекспировский могильщик". Сегодня она настроена была иначе, потому что, вероятно, утомлена и обеспокоена болезнью Любаши. Тут Самгин подумал, что отношение Татьяны к брату очень похоже на обыкновеннейший роман, но вспомнил, что Алексей - приемыш в семье Гогиных. Алексей, видимо, "комитетчик". Он попрежнему весел, шутлив, но в нем явилась какая-то подозрительная сдержанность;
   Самгин заметил, что Алексей стал относиться к нему с любопытством, сквозь которое явно просвечивает недоверие.
   "Да, все изменяются..."
   Социалисты бесцеремонно, даже дерзко высмеивают либералов, а либералы держатся так, как будто чувствуют себя виноватыми в том, что не могут быть социалистами. Но они помогают революционной молодежи, дают деньги, квартиры для собраний, даже хранят у себя нелегальную литературу.
   Почувствовав, что им овладевает раздражение, Самгин вскочил с дивана, закурил папиросу и вспомнил крик горбатенькой девочки:
   "Да - что вы озорничаете?"
   "Зубатов - идиот", - мысленно выругался он и, наткнувшись в темноте на стул, снова лег. Да, хотя старики-либералы спорят с молодежью, но почти всегда оговариваются, что спорят лишь для того, чтоб "предостеречь от ошибок", а в сущности, они провоцируют молодежь, подстрекая ее к большей активности. Отец Татьяны, Гогин, обвиняет свое поколение в том, что оно не нашло в себе сил продолжить дело народовольцев и позволило разыграться реакции Победоносцева. На одном из вечеров он покаянно сказал:
   - Щедрин будил нас, но мы не проснулись; история не простит нам этого.
   Он человек среднего роста, грузный, двигается осторожно и почти каждое движение сопровождает покрякиванием. У него, должно быть, нездоровое сердце, под добрыми серого цвета глазами набухли мешки. На лысом его черепе, над ушами, поднимаются, как рога, седые клочья, остатки пышных волос; бороду он бреет; из-под мягкого носа его уныло свисают толстые, казацкие усы, под губою - остренький хвостик эспаньолки. К Алексею и Татьяне он относится с нескрываемой, грустной нежностью.
   - Наше поколение обязано облегчать молодежи ее крестный путь, - сказал он однажды другу и сожителю своему Рындину.
   "Фабриканты жертв", - подумал Клим, вспомнив эти слова.
   Рындин - разорившийся помещик, бывший товарищ народовольцев, потом толстовец, теперь - фантазер и анархист, большой, сутулый, лет шестидесяти, но очень моложавый; у него грубое, всегда нахмуренное лицо, резкий голос, длинные руки. Он пользуется репутацией человека безгранично доброго, человека "не от мира сего". Старший сын его сослан, средний - сидит в тюрьме, младший, отказавшись учиться в гимназии, ушел из шестого класса в столярную мастерскую. О старике Рындине Татьяна сказала: