- У меня жандармы тоже прищучили одного служащего, знаешь, молодчину: американец, марксист и вообще - коловорот, ф-фа! Но я с Радеевым так настроил прокурора и губернатора, что болван полковник Попов отсюда вылетел. На его место присылают из Петербурга или из Москвы какого-то Васильева; тоже, должно быть, осел, умного человека в такой чортов угол не пошлют. Ты, брат, взгляни, какой домишко изобрел я прокурору, - он выходит в отставку и промышленным делом заняться намерен. Эдакий, знаешь, стиль фен-де-сьекль3, декаданс и вообще - пирог с вареньем!
   -----------3 конец века (франц.).
   - Ужасно, - негромко повторила Вера Петровна, сморщив лиловое лицо. Это для кокотки.
   - А - мне что? - вскинулся Варавка. - Вкус хозяина, он мне картинку в немецком журнале показал, спросил: можете эдак? А - пожалуйста! Я - как вам угодно могу, я для вас могу построить собачью конуру, свинарник, конюшню...
   - Этого ты ему не мог сказать, - заметила Вера Петровна.
   - Не хотел, а не - не мог. Я, матушка, все могу сказать.
   Варавка, упираясь руками в ручки кресла, тяжело поднял себя и на подгибающихся ногах пошел отдохнуть.
   - Через полчаса надо ехать в клуб, ругаться, - сообщил он Климу.
   Мать, медленно поворачивая шею, смотрела вслед ему, как смотрят на извозчика, который, проехав мимо, едва не задел возом.
   - Ужасно много работает, это у него душевная болезнь, - сказала она, сокрушенно вздохнув. - Он оставит Лидии очень большое состояние. Пойдем, посидим у меня.
   В ее комнате стоял тяжелый запах пудры, духов и от обилия мебели было тесно, как в лавочке старьевщика. Она села на кушетку, приняв позу Юлии Рекамье с портрета Давида, и спросила об отце. Но, узнав, что Клим застал его уже без языка, тотчас же осведомилась, произнося слова в нос:
   - Эта женщина показала тебе завещание? Нет? Ты все-таки наивен.
   И, вздохнув, сказала:
   - Любовницы всегда очень жадны. О Дмитрии она спросила:
   - Что же он - здоров? На севере люди вообще здоровее, чем на юге, как говорят. Пожалуйста, дай мне папиросы и спички.
   Закуривая, она делала необычные для нее жесты, было в них что-то надуманное, показное, какая-то смешная важность, этим она заставила Клима вспомнить комическую и жалкую фигуру богатой, но обнищавшей женщины в одном из романов Диккенса. Чтоб забыть это сходство, он спросил о Спивак.
   - Ах, боже мой, Елизавета ведет себя ужасно бестактно! Она ничуть не считается с тем, что у меня в школе учатся девицы хороших семейств, заговорила мать тоном человека, у которого начинают болеть зубы. - Повезла мужа на дачу и взяла с собою Инокова, - она его почему-то считает талантливым, чего-то ждет от него и вообще, бог знает что! И это - после того, как он устроил побоище, которое, может быть, кончится для него тюрьмой. Тут какой-то странный романтизм, чего я совершенно не понимаю при ее удивительно спокойном характере и... и при ее холодной энергии! Но все-таки я ее люблю, она человек хорошей крови! Ах, Клим, кровь - это много значит!
   И, тяжко вздохнув, она спросила:
   - Ты не знаешь, это правда, что Алина поступила в оперетку и что она вообще стала доступной женщиной. Да? Это - ужасно! Подумай - кто мог ожидать этого от нее!
   - Вероятно, - все мужчины, которым она нравилась, - мудро ответил Клим.
   - Это - остроумно, - нашла мать, но не улыбнулась. Четырех дней было достаточно для того, чтоб Самгин почувствовал себя между матерью и Варавкой в невыносимом положении человека, которому двое людей навязчиво показывают, как им тяжело жить. Варавка, озлобленно ругая купцов, чиновников, рабочих, со вкусом выговаривал неприличные слова, как будто забывая о присутствии Веры Петровны, она всячески показывала, что Варавка "ужасно" удивляет ее, совершенно непонятен ей, она относилась к нему, как бабушка к Настоящему Старику - деду Акиму.
   Вечерами Самгин гулял по улицам города, выбирая наиболее тихие, чтоб не встретить знакомых; зайти в "Наш край" ему не хотелось; Варавка сказал о газете:
   - Газета? Чепуха - газета! Там какие-то попы проповеди печатают, а редактор - благочинный. Нет, брат, Россия до серьезной, деловой прессы не дожила.
   Клим смотрел на каменные дома, построенные Варавкой за двадцать пять лет, таких домов было десятка три, в старом, деревянном городе они выступали резко, как заплаты на изношенном кафтане, и казалось, что они только уродуют своеобразно красивый городок, обиталище чистенького и влюбленного в прошлое историка Козлова. Самгин думал, что вот таких городов больше полусотни, вокруг каждого из них по десятку маленьких уездных и по нескольку сотен безграмотных сел, деревень спрятано в болотах и лесах. В общем это - Россия, и как-то странно допустить, что такой России необходимы жандармские полковники, Любаша, Долганов, Маракуев, люди, которых, кажется, не так волнует жизнь народа, как шум, поднятый марксистами, отрицающими самое понятие - народ. Еще менее у места в России Кутузов и люди, издавшие "Манифест", "Рабочее знамя". И уж совсем не нужны, как бородавки на лице, полуумные Дьякона, Лютовы, Иноковы.
   За городом работали сотни три землекопов, срезая гору, расковыривая лопатами зеленоватые и красные мергеля, - расчищали съезд к реке и место для вокзала. Согнувшись горбато, ходили люди в рубахах без поясов, с расстегнутыми воротами, обвязав кудлатые головы мочалом. Точно избитые собаки, визжали и скулили колеса тачек. Трудовой шум и жирный запах сырой глины стоял в потном воздухе. Группа рабочих тащила волоком по земле что-то железное, уродливое, один из них ревел:
   Иди-ет, идет, да-о-о-о!
   Другая группа била с копра сваю, резкий голос надсадно и озлобленно запевал:
   Ой, ребята, бери дружно!
   Хозяину деньги нужно!
   Ой, дубинушка, охнем
   - устало подхватывал хор.
   Чугунная баба грузно падала на сваю, земля под ногами Клима вздрагивала и гудела.
   С детства слышал Клим эту песню, и была она знакома, как унылый, великопостный звон, как панихидное пение на кладбище, над могилами. Тихое уныние овладевало им, но было в этом унынии нечто утешительное, думалось, что сотни людей, ковырявших землю короткими, должно быть, неудобными лопатами, и усталая песня их, и грязноватые облака, развешанные на проводах телеграфа, за рекою, - все это дано надолго, может быть, навсегда, и во всем этом скрыта какая-то несокрушимость, обреченность.
   И не одну сотню раз Клим Самгин видел, как вдали, над зубчатой стеной елового леса краснеет солнце, тоже как будто усталое, видел облака, спрессованные в такую непроницаемо плотную массу цвета кровельного железа, что можно было думать: за нею уж ничего нет, кроме "черного холода вселенской тьмы", о котором с таким ужасом говорила Серафима Нехаева.
   В последний вечер пред отъездом в Москву Самгин сидел в Монастырской роще, над рекою, прислушиваясь, как музыкально колокола церквей благовестят ко всенощной, - сидел, рисуя будущее свое: кончит университет, женится на простой, здоровой девушке, которая не мешала бы жить, а жить надобно в провинции, в тихом городе, не в этом, где слишком много воспоминаний, но в таком же вот, где подлинная и грустная правда человеческой жизни не прикрыта шумом нарядных речей и выдумок и где честолюбие людское понятней, проще. Жизнь вовсе не ошалелая тройка Гоголя, а - старая лошадь-тяжеловоз; покачивая головою, она медленно плетется по избитой дороге к неизвестному, и прав тот, кто сказал, что все - разумно. Все, кроме тех людей, которые считают себя мудрецами и Архимедами.
   Впереди его и несколько ниже, в кустах орешника, появились две женщины, одна - старая, сутулая, темная, как земля после дождя; другая лет сорока, толстуха, с большим, румяным лицом. Они сели на траву, под кусты, молодая достала из кармана полубутылку водки, яйцо и огурец, отпила немного из горлышка, передала старухе бутылку, огурец и, очищая яйцо, заговорила певуче, как рассказывают сказки:
   - Ну и вот: муженек ей не удался - хвор, да и добытчик плохой...
   - Дети-то у ней от него ли? - угрюмо спросила старуха.
   - А, конечно, от неволи, - сказала молодая, видимо, не потому, что хотела пошутить, а потому, что плохо слышала. - Вот она, детей ради, и стала ездить в Нижний, на ярмарку, прирабатывать, женщина она видная, телесная, характера веселого...
   - Чего уж веселее, - проворчала старуха, высасывая беззубым ртом мякоть огурца, и выпила еще.
   - Четыре года ездила, заработала, крышу на дому перекрыла, двух коров завела, ребят одела-обула, а на пятый заразил ее какой-то голубок дурной болезнью...
   - От судьбы, матушка, не увернешься, - назидательно сказала старуха, разглядывая лодочку огурца.
   - Чего?
   - От судьбы, говорю, в подпечек не спрячешься...
   - Видно - нет! - соглашалась молодая. - И начала она пить. Пьет и плачет али песни поет. Одну корову продала...
   - И другую продаст, - уверенно сказала старуха. Самгин встал и пошел прочь, думая, что вот, рядом с верой в бога, все еще не изжита языческая вера в судьбу.
   "Писатель вроде Катина или Никодима Ивановича сделал бы из этого анекдота жалобный рассказ", - думал он, шагая по окраине города, мимо маленьких, придавленных к земле домиков неизвестно чем и зачем живущей бедноты.
   - Вы сюда как попали? - остановил его радостный и удивленный возглас; со скамьи, у ворот, вскочил Дунаев, схватил его руку и до боли сильно встряхнул ее.
   - Я - здешний, - не очень любезно ответил Самгин.
   - Вот как? Я - тоже, это дворец тетки моей. Нуте-ко, - присядьте!
   Дунаев подтянул его к пристройке в два окна с крышей на один скат, обмазанная глиной пристройка опиралась на бревенчатую стену недостроенного, без рам в окнах, дома с обгоревшим фасадом.
   Сбросив со скамьи на землю какие-то планки, проволоку, клещи, Дунаев усадил Клима, заглянул в очки его и быстро, с неизменной своей улыбочкой, начал выспрашивать.
   - Дошел до нас слушок - посидели несколько? Под надзор сюда? Меня под надзор...
   Самгин взглянул направо, налево, людей нигде не было, ходили три курицы, сидела на траве шершавая собака, внимательно разглядывая что-то под носом у себя.
   - Верно, что "Манифест" марксисты выпустили? У вас - нет? А достать не можете? Эх, жаль...
   - Что вы делаете? - спросил Самгин, торопясь окончить свидание.
   - Мышеловки; пустяковое дело, но гривен семь, даже целковый можно заработать. Надолго сюда?
   - Завтра уезжаю.
   - Ну?
   Дунаев был босой, в старенькой рубахе, подпоясанной ремнем, в заношенных брюках, к правому колену привязан бечевкой кусок кожи. Был Дунаев растрепан, и волосы на голове и курчавая борода - взлохмачены. Но, несмотря на это, он вызвал у Самгина впечатление зажиточного человека, из таких, - с хитрецой, которым все удается, они всегда настроены самоуверенно, как Варавка, к людям относятся недоверчиво, и, может быть, именно в этом недоверии - тайна их успехов и удач. Людей такого типа Дунаев напоминал Климу и улыбочкой в зрачках Глаз, которая как бы говорила:
   "Я тебя знаю!"
   Но он искренно обрадовался встрече, это было ясно по торопливости, с которой он рассказывал и допрашивал.
   - Долго вы сидели, - сказал Клим.
   - Долго, а - не зря! Нас было пятеро в камере, книжки читали, а потом шестой явился. Вначале мы его за шпиона приняли, а потом оказалось, он бывший студент, лесовод, ему уже лет за сорок, тихий такой и как будто даже не в своем уме. А затем оказалось, что он - замечательный знаток хозяйства.
   "Прежде всего - хозяйство, - подумал Самгин. - Лавочником будет".
   Он вспомнил прочитанный в юности роман Златовратского "Устои". В романе было рассказано, как интеллигенты пытались воспитать деревенского парня революционером, а он стал "кулаком".
   - Он нам замечательно рассказывал, прямо - лекции читал о том, сколько сорных трав зря сосет землю, сколько дешевого дерева, ольхи, ветлы, осины, растет бесполезно для нас. Это, говорит, всё паразиты, и надобно их истребить с корнем. Дескать, там, где растет репей, конский щавель, крапива, там подсолнухи и всякая овощь может расти, а на месте дерева, которое даже для топлива - плохо, надо сажать поделочное, ценное - дуб, липу, клён. Произрастание, говорит, паразитов неразумно допускать, неэкономично.
   Говоря, Дунаев ловко отщипывал проволоку клещами, проволока лежала у него на колене, покрытом кожей, щипцы голодно щелкали, проволока ровными кусками падала на землю.
   - Ну, тут мы ему говорим: "Да вы, товарищ, валяйте прямо - не о крапиве, а о буржуазии, ведь мы понимаем, о каких паразитах речь идет!" Но он - осторожен, - одобрительно сказал Дунаев. - Очень осторожен! "Что вы, говорит, ребята! Это вовсе не политика, а моя фантазия с точки зрения науки. Я, говорит, к чужому делу ошибочно пришит, политикой не занимаюсь, а служил в земстве, вот именно по лесному делу". - "Ну, ладно, говорим, мы точки зрения понимаем, катай дальше! Мы ведь не шпионы, а - рабочие, бояться нас нечего". Однако его вскоре перевели от нас...
   Рассказ Дунаева не понравился, Клим даже заподозрил, что рабочий выдумал этот анекдот. Он встал, Дунаев тоже поднялся, тихо спросив:
   - А что, есть тут кто-нибудь поднадзорные?
   - Ведь я в Москве живу, - напомнил Самгин, простился и пошел прочь быстро, как человек опоздавший. Он был уверен, что если оглянется, то встретит взгляд Дунаева, эдакий прицеливающийся взгляд.
   "Да, этот устроится..."
   Но проще всего было не думать о Дунаеве.
   Возвратясь в Москву, он остановился в меблированных комнатах, где жил раньше, пошел к Варваре за вещами своими и был встречен самой Варварой. Жестом человека, которого толкнули в спину, она протянула ему руки, улыбаясь, выкрикивая веселые слова. На минуту и Самгин ощутил, что ему приятна эта девица, смущенная несдержанным взрывом своей радости.
   - А я приехала третьего дня и все еще не чувствую себя дома, все боюсь, что надобно бежать на репетицию, - говорила она, набросив на плечи себе очень пеструю шерстяную шаль, хотя в комнате было тепло и кофточка Варвары глухо, до подбородка, застегнута.
   - Как я играла? - переспросила она, встряхнув головою, и виновато усмехнулась: - Увы, скверно!
   Она казалась похорошевшей, а пышный воротник кофты сделал шею ее короче. Было странно видеть в движениях рук ее что-то неловкое, как будто руки мешали ей, делая не то, чего она хочет.
   - Но, знаете, я - довольна; убедилась, что сцена - не для меня. Таланта у меня нет. Я поняла это с первой же пьесы, как только вышла на сцену. И как-то неловко изображать в Костроме горести глупых купчих Островского, героинь Шпажинского, французских дам и девиц.
   Смеясь, она рассказала, что в "Даме с камелиями" она ни на секунду не могла вообразить себя умирающей и ей мучительно совестно пред товарищами, а в "Чародейке" не решилась удавиться косою, боясь, что привязная коса оторвется. Быстро кончив рассказывать о себе, она стал? подробно спрашивать Клима об аресте.
   - Вас тоже тревожили там? - спросил он.
   - Нет. Приходил полицейский, спрашивал заведующего, когда я уехала из Москвы. Но - как я была поражена, узнав, что вы... Совершенно не могу представить вас в тюрьме! - возмущенно крикнула она; Самгин, усмехаясь, спросил:
   - Почему?
   - Не знаю. Не могу.
   "Побывав на сцене, она как будто стала проще", - подумал Самгин и начал говорить с нею в привычном, небрежно шутливом тоне, но скоро заметил, что это не нравится ей; вопросительно взглянув на него раз-два, она сжалась, примолкла. Несколько свиданий убедили его, что держаться с нею так, как он держался раньше, уже нельзя, она не принимает его шуточек, протестует против его тона молчанием; подожмет губы, прикроет глаза ресницами и - молчит. Это и задело самолюбие Самгина, и обеспокоило его, заставив подумать:
   "Неужели влюбилась в другого?"
   А еще через некоторое время он, поняв, что ему выгоднее относиться к ней более серьезно, сделал ее зеркалом своим, приемником своих мыслей.
   - В логике есть закон исключенного третьего, - говорил он, - но мы видим, что жизнь строится не по логике. Например: разве логична проповедь гуманизма, если признать борьбу за жизнь неустранимой? Однако вот вы и гуманизм не проповедуете, но и за горло не хватаете никого.
   - Удивительно просто говорите вы, - отзывалась Варвара.
   Она очень легко убеждалась, что Константин Леонтьев такой же революционер, как Михаил Бакунин, и ее похвалы уму и знаниям Клима довольно быстро приучили его смотреть на нее, как на оселок, об который он заостряет свои мысли. Но являлись моменты и разноречий с нею, первый возник на дебюте Алины Телепневой в "Прекрасной Елене".
   Алина выплыла на сцену маленького, пропыленного театра такой величественно и подавляюще красивой, что в темноте зала проплыл тихий гул удивления, все люди как-то покачнулись к сцене, и казалось, что на лысины мужчин, на оголенные руки и плечи женщин упала сероватая тень. И чем дальше, тем больше сгущалось впечатление, что зал, приподнимаясь, опрокидывается на сцену.
   Пела Алина плохо, сильный голос ее звучал грубо, грубо подчеркивал бесстыдство слов, и бесстыдны были движения ее тела, обнаженного разрезом туники снизу до пояса. Варвара тотчас же и не без радости прошептала:
   - Боже, как она вульгарна!
   - Кажется, это будет повторением первого дебюта Нана, - согласно заметил Клим, хотя и редко позволял себе соглашаться с Варварой. Но и голос, и томная лень скупых жестов Алины, и картинное лицо ее действовали покоряюще. Каждым движением и взглядом, каждой нотой она заставляла чувствовать ее уверенность в неотразимой силе тела. Она не играла роль царицы, жены Менелая, она показывала себя, свою жажду наслаждения, готовность к нему, ненужно вламывалась в группы хористов, расталкивая их плечами, локтями, бедрами, как бы танцуя медленный и пьяный танец под музыку, которая казалась Самгину обновленной и до конца обнажившей свою острую, ироническую чувственность.
   - Дебют Нана, - повторил он, оглядывая напряженно молчавшую публику, и заметил, что Варвара взглянула на него уже искоса, неодобрительно. С этого момента он стал наблюдать за нею. Он видел, что у нее покраснели уши, вспыхивают щеки, она притопывала каблуком в такт задорной музыке, барабанила пальцами по колену своему; он чувствовал, что ее волнение опьяняет его больше, чем вызывающая игра Алины своим телом. После первого акта публика устроила Алине овацию, Варвара тоже неистово аплодировала, улыбаясь хмельными глазами; она стояла в такой позе, как будто ей хотелось прыгнуть на сцену, где Алина, весело показывая зубы, усмехалась так, как будто все люди в театре были ребятишками, которых она забавляла. Из оркестра ей подали огромный букет роз, потом корзину орхидей, украшенную широкой оранжевой лентой.
   - Вам, кажется, все-таки понравилась она? - спросил Самгин, идя в фойе.
   - Да, - сказала Варвара.
   - Но ведь вы нашли ее вульгарной.
   - Нашла - но... Это такая вульгарность... вакхическая. Вероятно, вот так Фрина в Элевзине... Я готова сказать, что это - не вульгарность, а священное бесстыдство... Бесстыдство силы. Стихии.
   Она говорила торопливо, как-то перескакивая через слова, казалась расстроенной, опечаленной, и Самгин подумал, что все это у нее от зависти.
   - Ото! - насмешливо воскликнул он и этим заставил ее замолчать. Она отошла от него, увидав своих знакомых, а Самгин, оглянувшись, заметил у дверей в буфет Лютова во фраке, с папиросой в зубах, с растрепанными волосами и лицом в красных пятнах. Раньше Лютов не курил, да и теперь, очевидно, не научился, слишком часто втягивал дым, жевал мундштук, морщился; борта его фрака были осыпаны пеплом. Он мешал людям проходить в буфет, дымил на них, его толкали, извинялись, он молчал, накручивая на палец бородку, подстриженную очень узко, но длинную и совершенно лишнюю на его лице, голом и опухшем.
   - Здравствуй, - не сразу и как бы сквозь сон присматриваясь к Самгину неукротимыми глазами, забормотал он. - Ну, как? А? Вот видишь - артистка! Да, брат! Она - права! Коньяку хочешь?
   Оттолкнувшись плечом от косяка двери, он пошатнулся, навалился на Самгина, схватил его за плечо. Он был так пьян, что едва стоял на ногах, но его косые глаза неприятно ярко смотрели в лицо Самгина с какой-то особенной зоркостью, даже как будто с испугом.
   - Макаров - ругает ее. Ушел, маньяк. Я ей орхидеи послал, - бормотал он, смяв папиросу с огнем в руке, ожег ладонь, посмотрел на нее, сунул в карман и снова предложил:
   - Коньяку выпьем? Для храбрости, а? Ф-фу, - вот красива, а? Чорт...
   Покачнулся и пошел в буфет, толкая людей, как слепой.
   "До чего жалок", - подумал Самгин, идя в зал.
   До конца спектакля Варвара вела себя так нелепо, как будто на сцене разыгрывали тяжелую драму. Актеры, возбужденные успехом Алины, усердно смешили публику, она особенно хохотала, когда Калхас, достав из будки суфлера три стаканчика водки, угостил царей Агамемнона и Менелая, а затем они трое акробатически ловко и весело начали плясать трепака.
   - Какая пошлость, - отметил Самгин. Варвара промолчала, наклонив голову, не глядя на сцену. Климу казалось, что она готова заплакать, и это было так забавно, что он, с трудом скрывая улыбку, спросил:
   - Вы плохо чувствуете себя?
   - О, нет, ничего! Не обращайте внимания, - прошептала она, а Самгин решил:
   "Конечно, это муки зависти".
   Кончился спектакль триумфом Алины, публика неистово кричала и выла:
   - Р-радимову-у!
   - Хотите пройти за кулисы к ней? - предложил Самгин.
   - Нет, нет, - быстро ответила Варвара. На улице он сказал:
   - Странно действует на вас оперетка.
   - Вам - смешно? - тихонько спросила Варвара, взяла его под руку и пошла быстрей, говоря тоном оправдывающейся.
   - Я понимаю, что - смешно. Но, если б я была мужчиной, мне было бы обидно. И - страшно. Такое поругание...
   Прижав ее руку, он спросил почти ласково:
   - Немножко завидуете, да?
   - Чему? Она - не талантлива. Завидовать красоте? Но когда красоту так унижают...
   Шагая неравномерно, она толкала Клима, идти под руку с ней было неудобно. Он сердился, слушая ее.
   - Знаете, Лидия жаловалась на природу, на власть инстинкта; я не понимала ее. Но - она права! Телепнева - величественно, даже до слез красива, именно до слез радости и печали, право - это так! А ведь чувство она будит лошадиное, не правда ли?
   - Оно-то и есть триумф женщины, - сказал Самгин.
   - Как жалко, что вы шутите, - отозвалась Варвара и всю дорогу, вплоть до ворот дома, шла молча, спрятав лицо в муфту, лишь у ворот заметила, вздохнув:
   - Должно быть, я не сумела выразить свою мысль понятно.
   Самгин принял все это как попытку Варвары выскользнуть из-под его влияния, рассердился и с неделю не ходил к ней, уверенно ожидая, что она сама придет. Но она не шла, и это беспокоило его, Варвара, как зеркало, была уже необходима, а кроме того он вспомнил, что существует Алексей Гогин, франт, похожий на приказчика и, наверное, этим приятный барышням. Тогда, подумав, что Варвара, может быть, нездорова, он пошел к ней и в прихожей встретил Любашу в шубке, в шапочке и, по обыкновению ее, с книгами под мышкой.
   - Ну вот, - а я хотела забежать к тебе, - закричала она, сбросив шубку, сбивая с ног ботики. - Посидел немножко? Почему они тебя держали в жандармском? Иди в столовую, у меня не убрано.
   В столовой она свалилась на диван и стала расплетать косу.
   - Башка болит. Кажется - остригусь. Я сидела в сырой камере и совершенно не приспособлена к неподвижной жизни.
   Румяное лицо ее заметно выцвело, и, должно быть, зная это, она растирала щеки, лоб, гладила пальцами тени в глазницах.
   - Выпустили меня третьего дня, и я все еще не в себе. На родину, - а где у меня родина, дураки! Через четыре дня должна ехать, а мне совершенно необходимо жить здесь. Будут хлопотать, чтоб меня оставили в Москве, но...
   - Тебя допрашивал Васильев? - спросил Клим, чувствуя, что ее нервозность почему-то заражает и его.
   Любаша, подскочив на диване, хлопнула ладонью по колену.
   - Вот болван! Ты можешь представить - он меня начал пугать, точно мне пятнадцать лет! И так это глупо было, - ах, урод! Я ему говорю: "Вот что, полковник: деньги на "Красный Крест" я собирала, кому передавала их - не скажу и, кроме этого, мне беседовать с вами не о чем". Тогда он начал: вы человек, я - человек, он - человек; мы люди, вы люди и какую-то чепуху про тебя...
   - Он? Про меня? - спросил Клим, встав со стула, потому что у него вдруг неприятно забилось сердце.
   - Что ты советуешь женщинам быть няньками, кормилицами, что ли, вообще невероятно глупо все! И что доброта неуместна, даже - преступна, и все это, знаешь, с таким жаром, отечески строго... бездельник!
   - Что же еще говорил он про меня? - осведомился Самгин.
   - А - чорт его знает! Вообще - чепуху...
   Самгин сел, несколько успокоенный и думая о полковнике:
   "Негодяй".
   Глядя, как Любаша разбрасывает волосы свои по плечам, за спину, как она, хмурясь, облизывает губы, он не верил, что Любаша говорит о себе правду. Правдой было бы, если б эта некрасивая, неумная девушка слушала жандарма, вздрагивая от страха и молча, а он бы кричал на нее, топал ногами.
   - Будто бы ты не струсила? - спросил он, усмехаясь. Она ответила, пожав плечами:
   - Ну, знаешь, "волков бояться - в лес не ходить".
   - Не вспомнила о Ветровой?
   - Что ж - Ветрова? Там, очевидно, какая-то истерика была. В изнасилование я не верю.
   - И не вспомнила, что женщин на Каре секли? - настаивал Клим.
   - Древняя история... Подожди, - сказала Любаша, наклоняясь к нему. Что это как ты странно говоришь? Подразнить меня хочется?
   - Немножко, - сознался Клим, смущенный ее взглядом.
   - Странное желание, - обиженно заметила Любаша. - И лицо злое, добавила она, снова приняв позу усталого человека.