- Какие силачи, - удивлялась Варвара, глядя на работу грузчиков. Слышишь? Поют. Подойдем ближе.
   Самгин охотно пошел; он впервые услыхал, что унылую "Дубинушку" можно петь в таком бойком, задорном темпе. Пела ее артель, выгружавшая из трюма баржи соду "Любимова и Сольвэ". На палубе в два ряда стояло десять человек, они быстро перебирали в руках две веревки, спущенные в трюм, а из трюма легко, точно пустые, выкатывались бочки; что они были тяжелы, об этом говорило напряжение, с которым двое грузчиков, подхватив бочку и согнувшись, катили ее по палубе к сходням на берег.
   Запевали "Дубинушку" двое: один - коренастый, в красной, пропотевшей, изорванной рубахе без пояса, в растоптанных лаптях, с голыми выше локтей руками, точно покрытыми железной ржавчиной. Он пел высочайшим, резким тенором и, удивительно фокусно подсвистывая среди слов, притопывал ногою, играл всем телом, а железными руками играл на тугой веревке, точно на гуслях, а пел - не стесняясь выбором слов:
   Эх, ребята, знай - кати...
   Варвара спряталась за спину Самгина и смотрела через плечо его.
   - Эх, дубинушка, ухнем! - согласно и весело подхватывали грузчики частым говорком, но раньше, чем они успевали допеть, другой запевала, высокий, лысый, с черной бородой, в жилете, но без рубахи, гулким басом заглушал припев, командуя:
   Эй, ребята, дергай ловко,
   Чтоб не ерзала веревка...
   Эх, дубинушка...
   Это было гораздо более похоже на игру, чем на работу, и, хотя в пыльном воздухе, как бы состязаясь силою, хлестали волны разнообразнейших звуков, бодрое пение грузчиков, вторгаясь в хаотический шум, вносило в него свой, задорный ритм. Еще недавно, на постройке железной дороги, Клим слышал "Дубинушку"; там ее пели лениво, унывно, для отдыха, а здесь бодрый ритм звучит властно командуя, знакомые слова кажутся новыми и почему-то возбуждают тревожное чувство. Задумавшись над этим, Самгин вдруг вспомнил Дьякона, его цитату из Лактанция и утешительно сообразил:
   "Те же слова, но - иначе произнесены. И - только. Слова не могут ничего изменить".
   За баржею распласталась под жарким солнцем синеватая Волга, дальше золотисто блестела песчаная отмель, река оглаживала ее; зеленел кустарник, наклоняясь к ласковой воде, а люди на палубе точно играли в двадцать рук на двух туго натянутых струнах, чудесно богатых звуками.
   - Шаба-аш! - заревел кто-то с берега. Грузчики выпустили' веревки из рук, несколько человек, по-звериному мягко, свалилось на палубу, другие пошли на берег. Высокий, скуластый парень с длинными волосами, подвязанными мочалом, поравнялся с Климом,-непочтительно осмотрел его с головы до ног и спросил:
   - Папироску, барин, дашь, что ли?
   Черными пальцами он взял из портсигара две папиросы, одну сунул в рот, другую - за ухо, но рядом с ним встал тенористый запевала и оттолкнул его движением плеча.
   - Папиросу выклянчил? - спросил он и, ловко вытащив папиросу из-за уха парня, сунул ее под свои рыжие усы в угол рта; поддернул штаны, сшитые из мешка, уперся ладонями в бедра и, стоя фертом, стал рассматривать Самгина, неестественно выкатив белесые, насмешливые глаза. Лицо у него было грубое, солдатское, ворот рубахи надорван, и, распахнувшись, она обнажала его грудь, такую же полосатую от пыли и пота, как лицо его.
   Самгин догадался, что пред ним человек, который любит пошутить, шутит он, конечно, грубо, даже - зло и вот сейчас скажет или сделает что-нибудь нехорошее. Догадка подтверждалась тем, что грузчики, торопливо окружая запевалу, ожидающе, с улыбками заглядывали в его усатое лицо, а он, видимо, придумывая что-то, мял папиросу губами, шаркал по земле мохнатым лаптем и пылил на ботинки Самгина. Но тяжело подошел чернобородый, лысый и сказал строгим басом:
   - Опять, Михаиле, озорничать норовишь? Опять скандалу захотелось?
   Запевала в красной рубахе ловко и высоко подплюнул папиросу, поймал ее на ладонь и пошел прочь, вслед чернобородому, за ними гуськом двинулись все остальные, кто-то сказал с сожалением:
   - Помиловал... эх!
   Вся эта сцена заняла минуту, но Самгин уже знал, что она останется в памяти его надолго. Он со стыдом чувствовал, что испугался человека в красной рубахе, смотрел в лицо его, глупо улыбаясь, и вообще вел себя недостойно. Варвара, разумеется, заметила это. И, ведя ее под руку сквозь трудовую суету, слыша крики "Берегись!", ныряя под морды усталых лошадей, Самгин бормотал:
   - Что общего между мною...
   - Берегись!
   - Между нами, - поправился он, - и этими? За нами - несколько поколений людей, воспитанных всею сложностью культурной жизни...
   Он во-время понял, что слова его звучат и виновато и озлобленно, понял, что они способны вызвать еще более озлобленные слова.
   - Именно мой демократизм обязывает меня видеть всю глубину различия между мною и полудикарями...
   Нет, говорилось все не то, что нужно было сказать для Варвары.
   - Общество, построенное на таких культурно различных единицах, не может быть прочным. Десять миллионов негров Северной Америки, рано или поздно, дадут себя знать.
   Тут Варвара выручила его:
   - Страшно хочу пить, - сказала она, - идем скорее! И через несколько шагов снова начала восхищаться:
   - Как удивительно они пели! И - какая ловкость, сила...
   Самгин ласково и почти с благодарностью к ней заметил:
   - Вот видишь: труд грузчиков вовсе не так уж тяжел, как об этом принято думать.
   Утром сели на пароход, удобный, как гостиница, и поплыли встречу караванам барж, обгоняя парусные рыжие "косоуши", распугивая увертливые лодки рыбаков. С берегов, из богатых сел, доплывали звуки гармоники, пестрые группы баб любовались пароходом, кричали дети, прыгая в воде, на отмелях. В третьем классе, на корме парохода, тоже играли, пели. Варвара нашла, что Волга действительно красива и недаром воспета она в сотнях песен, а Самгин рассказывал ей, как отец учил его читать:
   Выдь на Волгу, чей стон раздается
   Над великою русской рекой.
   - Но, как видишь, - не стонут, а - играют на гармониках, грызут семечки подсолнухов, одеты ярко.
   - Сегодня воскресенье, - напомнила Варвара, но сейчас же и торопливо сказала: - Разумеется - я согласна: страдания народа преувеличены Некрасовым.
   В торопливости ее слов было что-то подозрительное, как будто скрывалась боязнь не согласиться или невозможность согласиться. С непонятной улыбкой в широко открытых глазах она говорила:
   - Я ведь никогда не чувствовала, что есть Россия, кроме Москвы. Конечно, учила географию, но - что же география? Каталог вещей, не нужных мне. А теперь вот вижу, что существует огромная Россия и ты прав: плохое в ней преувеличивают нарочно, из соображений политических.
   Самгин не помнил, говорил ли он это, но ласково улыбнулся ей.
   - Даже художники - Левитан, Нестеров - пишут ее не такой яркой и цветистой, как она есть.
   "Да, это мои мысли", - подумал Самгин. Он тоже чувствовал, что обогащается; дни и ночи награждали его невиданным, неизведанным, многое удивляло, и все вместе требовало порядка, все нужно было прибрать и уложить в "систему фраз", так, чтоб оно не беспокоило. Казалось, что Варвара удачно помогает ему в этом.
   И всего более удивительно было то, что Варвара, такая покорная, умеренная во всем, любящая серьезно, но не навязчиво, становится для него милее с каждым днем. Милее не только потому, что с нею удобно, но уже до того милее, что она возбуждает в нем желание быть приятным ей, нежным с нею. Он вспоминал, что Лидия ни на минуту не будила в нем таких желаний.
   Ему уже хотелось сказать Варваре какое-то необыкновенное и решительное слово, которое еще более и окончательно приблизило бы ее к нему. Такого слова Самгин не находил. Может быть, оно было близко, но не светилось, засыпанное множеством других слов.
   И мешал грузчик в красной рубахе; он жил в памяти неприятным пятном и, как бы сопровождая Самгина, вдруг воплощался то в одного из матросов парохода, ю в приказчика на пристани пыльной Самары, в пассажира третьего класса, который, сидя на корме, ел орехи, необыкновенным приемом раскалывая их: положит орех на коренные зубы, ударит ладонью снизу по челюсти, и орех расколот. У всех этих людей были такие же насмешливые глаза, как у грузчика, и такая же дерзкая готовность сказать или сделать неприятное. Этот, который необыкновенно разгрызал орехи, взглянув на верхнюю палубу, где стоял Самгин с Варварой, сказал довольно громко:
   - Чулочки-то под натуру кожицы надела барыня. В Астрахани Самгиных встретил приятель Варавки, рыбопромышленник Трифонов, кругленький человечек с широким затылком и голым лицом, на котором разноцветно, как перламутровые пуговицы, блестели веселые глазки. Легкий, шумный, он был сильно надушен одеколоном и, одетый в широкий клетчатый костюм, несколько напоминал клоуна. Он оказался одним из "отцов города" и очень хвастал благоустройством его. А город, окутанный знойным туманом и густевшими запахами соленой рыбы, недубленых кож, нефти, стоял на грязном песке; всюду, по набережной и в пыли на улицах, сверкала, как слюда, рыбья чешуя, всюду медленно шагали распаренные восточные люди, в тюбетейках, чалмах, халатах; их было так много, что город казался не русским, а церкви лишними в нем. В тени серых, невысоких стен кремля сидели и лежали калмыки, татары, персы, вооруженные лопатами, ломами, можно было подумать, что они только что взяли город с боя и, отдыхая, дожидаются, когда им прикажут разрушить кремль.
   Трифонов часа два возил Самгиных по раскаленным улицам в шикарнейшей коляске, запряженной парою очень тяжелых, ленивых лошадей, обильно потел розовым потом и, часто вытирая голое лицо кастрата надушенным платком, рассказывал о достопримечательностях Астрахани тоже клетчатыми, как его костюм, серенькими и белыми словами; звучали они одинаково живо.
   - Набережную у нас Волга каждую весну слизывает; ежегодно чиним, денег на это ухлопали - баржу! Камня надобно нам, камня! - просил он, протягивая Самгину коротенькие руки, и весело жаловался: - А камня - нет у нас; тем, что за пазухами носим, от Волги не оборонишься, - шутил он и хвастался:
   - Такого дурака, каков здешний житель, - нигде не найдете! Губернатора бы нам с плетью в руке, а то - Тимофея Степановича Варавку в городские головы, он бы и песок в камень превратил.
   Семья Трифонова была на даче; заговорив Самгиных до отупения, он угостил их превосходным ужином на пароходе, напоил шампанским, развеселился еще более и предложил отвезти их к морскому пароходу на "Девять фут" в своем катере.
   - "Кречет", - не .молодой, а - бойкий! - похвастался он.
   - Завезу вас на промысел свой, мимо поедем. Самгины не нашли предлога отказаться, но в душной комнате гостиницы поделились унылыми мыслями.
   - Какой странный, - сказала Варвара, вздыхая. - Точно слепой.
   Измученный жарою и речами рыбопромышленника, Самгин сердито согласился:
   - Слепота - это, кажется, общее свойство дедовых людей. - Через минуту, причесываясь на ночь. Варвара отметила:
   - Город и Волгу он хвалил, точно приказчик товар, который надо скорее продать - из моды вышел. "Она умнеет", - подумал Самгин еще раз. В шесть часов утра они уже сидели на чумазом баркасе, спускаясь по Волге, но радужным пятнам нефти, на взморье; встречу им, в сухое, выцветшее небо, не торопясь поднималось солнце, похожее на лицо киргиза. Трифонов называл имена владельцев судов, стоявших на якорях, и завистливо жаловался:
   - Нобель кушает вас, Нобель! Он и армяшки." Вздрагивая, точно больной лихорадкой, баркас бойкой старушкой на базаре вилял между судов, посвистывал, скрипел; у рулевого колеса стоял красивый, белобородый татарин, щурясь на солнце.
   - Тут у нас, знаете, всё дети природы, лентяи, - развлекал Трифонов Варвару.
   Баркас выскользнул на мутное взморье, проплыл с версту, держась берега, крякнул, вздрогнул, и машина перестала работать.
   - Он у меня с норовом, вроде киргизской лошади, - весело объяснил Трифонов. - А вот другой, "Казачка", тот - не шутит! Стрела.
   Татарин быстро крутил колесо руля.
   - Что, Юнус?
   - Машина кончал, - сказал татарин очень ласково. Тогда Трифонов, подкатясь к машине, заорал вниз:
   - Черти драповые, сукины сыны! Ведь я же вас спрашивал? Свисти, рыло! Юнус, подваливай к берегу!
   Сипло и жалобно свистя, баркас медленно жался сортом к песчаному берегу, а Трифонов объясняла
   - Это - не люди, а - подобие обезьян, и ничего не понимают, кроме как - жрать!
   На берегу, около обломков лодки, сидел человек в фуражке с выцветшим околышем, в странной одежде, похожей на женскую кофту, в штанах с лампасами, подкатанных выше колен; прижав ко груди каравай хлеба, он резал его ножом, а рядом с ним, на песке, лежал большой, темнозеленый арбуз.
   - Смотри, - сказала Варвара. - Он сидит, как за столом.
   Да, человек действительно сидел, как у стола, у моря, размахнувшегося до горизонта, где оно утыкано было палочками множества мачт; Трифонов сказал о них:
   - Это и есть "Девять фут". Взяв рупор, он закричал на берег:
   - Эй, казак! Беги скоро на кордон, скажи, "Ловца" гнали бы, Трифонов просит.
   - И без рупора слышно, - ответил человек, держа в руке ломоть хлеба и наблюдая, как течение подбивает баркас ближе к нему. Трифонов грозно взмахнул рупором:
   - А ты беги, знай!
   - Сколько дашь? - спросил казак, откусив хлеба.
   - Целковый.
   - Четвертную, - сказал человек, не повышая голоса, и начал жевать, держа в одной руке нож, другой подкатывая к себе арбуз.
   - Слышали? - спросил Трифонов, подмигивая Варваре и усмехаясь. - Это он двадцать пять рублей желает, а кордон тут, за холмами, версты полторы ходу! Вот как!
   И, снова приставив рупор ко рту, он точно выстрелил:
   - Три!
   - Не пойду, - сказал человек, воткнув нож в арбуз.
   - И - не пойдет! - подтвердил Трифонов вполголоса. - Казак, они тут все воры, дешево живут, рыбу воруют из чужих сетей. Пять! - крикнул он.
   - Не пойду, - повторил казак и, раскромсав арбуз на две половины, сунул голые ноги в море, как под стол.
   - Народ здесь, я вам скажу, чорт его знает какой, - объяснял Трифонов, счастливо улыбаясь, крутя в руке рупор. - Бритолобые азиаты работать не умеют, наши - не хотят. Эй, казак! Трифонов я, - не узнал?
   - Ну, кто тебя не знает, Василь Васильич, - ответил казак, выковыривая ножом куски арбуза и вкладывая их в свой волосатый рот.
   Варвара сидела на борту, заинтересованно разглядывая казака, рулевой добродушно улыбался, вертя колесом; он уже поставил баркас носом на мель и заботился, чтоб течение не сорвало его; в машине ругались два голоса, стучали молотки, шипел и фыркал пар. На взморье, гладко отшлифованном солнцем и тишиною, точно нарисованные, стояли баржи, сновали, как жуки, мелкие суда, мухами по стеклу ползали лодки.
   Клим Самгин, разморенный жарою и чувствуя, как эта ослепительно блестящая пустота, в которой все казалось маленьким, ничтожным, наполняет его безволием, лениво думал, что в кругленьком, неунывающем Трифонове есть что-то общее с изломанным Лютовым, хотя внешне они совершенно не схожи. Но казалось, что астраханец любуется упрямым казаком так же, как москвич восхищался жуликоватым ловцом несуществующего сома.
   - Что ж ты, зверячья морда, не идешь? - уже почти дружелюбно спрашивал он.
   - Неохота угодить тебе, Василь Васильич, - равнодушно ответил казак, швырнул опустошенную половину арбуза в море, сполз к воде, наклонился, зачерпнул горстями и вытер бородатое лицо свое водою, точно скатертью.
   "Варвара хорошо заметила, он над морем, как за столом, - соображал Самгин. - И, конечно, вот на таких, как этот, как мужик, который необыкновенно грыз орехи, и грузчик Сибирской пристани, - именно на таких рассчитывают революционеры. И вообще - на людей, которые стали петь печальную "Дубинушку" в новом, задорном темпе".
   Трифонов, поставив клетчатую ножку на борт, все еще препирался с казаком.
   - Я тебя, мужчина, узнаю, кто ты есть! Доедая вторую половину арбуза, казак равнодушно ответил:
   - Ивана Калмыкова ищи, это я и буду.
   - Не боится; - объяснил Трифонов Варваре. - Они тут никого ив боятся.
   Из-за пологого мыса, красиво обегая его, вывернулась яркозеленая паровая лодка.
   - Вот она, "Казачка", - радостно закричал Трифонов и объявил: - А уж на промысел ко мне - опоздали!
   В ночь, когда паровая шкуна вышла в Каспий и пологие берега калмыцкой степи растаяли в лунной мгле, - Самгин почувствовал себя необыкновенно взволнованным. Окружающее было сказочно грустно, исполнено необыкновенной серьезности. В небе, очень густо синем и почти без звезд, неподвижно стоял слишком светлый диск ущербленной луны. Море, серебристо-зеленого цвета, так же пустынно, незыблемо и беззвучно, как небо, и можно было думать, что оно уже достигло совершенного покоя, к чему и стремились все его бури. Шкуна плыла по неширокой серебряной тропе, но казалось, что она стоит, потому что тропа двигалась вместе с нею, увлекая "е в бесконечаую мглу. Выл слышен глуховатый, равномерный звук, это, разумеется, винт взбалтывает воду, но можно было думать, что шкуну преследует и настигает, прячась под водою, какое-то чудовище.
   Было стыдно сознаться, но Самгин чувствовал, что им овладевает детский, давно забытый страшок и его тревожат наивные, детские вопросы, которые вдруг стали необыкновенно важными. Представлялось, что он попал в какой-то прозрачный мешок, откуда никогда уже не сможет вылезти, и что шкуна не двигается, а взвешена в пустоте и только дрожит.
   Самгин, снимая и надевая очки, оглядывался, хотелось увидеть пароход, судно рыбаков, лодку или хотя бы птицу, вообще что-нибудь от земли. Но был только совершенно гладкий, серебристо-зеленый круг - дно воздушного мешка; по бортам темной шкуны сверкала светлая полоса, и над этой огромной плоскостью - небо, не так глубоко вогнутое, как над землею, и скудное звездами. Самгин ощутил необходимость заговорить, заполнить словами пустоту, развернувшуюся вокруг него и в нем.
   Варвара сидела у борта, держась руками за перила, упираясь на руки подбородком, голова ее дрожала мелкой дрожью, непокрытые волосы шевелились. Клим стоял рядом с нею, вполголоса вспоминая стихи о море, говорить громко было неловко, хотя все пассажиры давно уже пошли спать. Стихов он знал не много, они скоро иссякли, пришлось говорить прозой.
   - Неверно, что природа не терпит пустоты, существует безвоздушное пространство."
   Стихи Варвара выслушала молча, но тут, не шевелясь, попросила тихонько:
   - Ой, Клим, - пожалуйста, не надо ничего... умного! Лицо ее, освещенное луною, было неестественно бледно, а глаза фосфорически и неприятно, точно у кошки, блестели. Самгин замолчал, несколько обиженный, но через минуту предложил:
   - А - не пора спать?
   - Нет, - сказала она, умоляюще взглянув на него. - Я, право, не могу уйти отсюда. Так безумно хорошо.
   - Устанешь.
   - Сядь рядом со мною.
   Он исполнил ее желание, обнял ее талию, спросил шопотом:
   - О чем ты думаешь?
   Так же, шопотом, она ответила:
   - Я не думаю.
   - Дремлешь?
   - И не дремлю.
   Она не желала говорить. Пощипывая бородку, Самгин смотрел на ее профиль, четко высветленный луною, и у него разгорались мысли, враждебные ей.
   "Я стал слишком мягок с нею, и вот она уже небрежна со мною. Необходимо быть строже. Необходимо овладеть ею с такою полнотой, чтоб всегда и в любую минуту настраивать ее созвучно моим желаниям. Надо научиться понимать все, что она думает и чувствует, не расспрашивая ее. Мужчина должен поглощать женщину так, чтоб все тайные думы и ощущения ее полностью передавались ему".
   Эта мысль очень понравилась Самгину, он всячески повторял ее, как бы затверживая. Уже не впервые он рассматривал Варвару спящей и всегда испытывал при этом чувство недоумения и зависти, особенно острой в те минуты, когда женщина, истомленная его ласками до слез и полуобморока, засыпала, положив голову на плечо его. Голова у нее была странно легкая, волосы немного жестки, но приятно холодные, точно шелк. На виске, около уха, содрогалась узорная жилка; днем - голубая, она в сумраке ночи темнела, и думалось, что эта жилка нашептывает мозгу Варвары темненькие сновидения, рассказывает ей о тайнах жизни тела. Во сне Варвара была детски беспомощна, свертывалась в маленький комок, поджав ноги к животу, спрятав руки под голову или под бок себе. Но часто казалось, что полуоткрытые губы ее улыбаются хитровато и что она смотрит сквозь длинные ресницы взглядом не побежденной, а победившей. А порою лицо ее так незнакомо изменялось, что Клим ощущал желание внезапно разбудить ее и строго спросить:
   "Что ты думаешь?"
   Его волновал вопрос: почему он не может испытать ощущений Варвары? Почему не может перенести в себя радость женщины, - радость, которой он же насытил ее? Гордясь тем, что вызвал такую любовь, Самгин находил, что ночами он получает за это меньше, чем заслужил. Однажды он сказал Варваре:
   - Любовь была бы совершенней, богаче, если б мужчина чувствовал одновременно и за себя и за женщину, если б то, что он дает женщине, отражалось в нем.
   - Не отражается?
   Но он видел, что слова его не поняты и спросила Варвара из вежливости. Тогда он подумал, что, если Лидия была почти бесстыдно болтлива, если она относилась к любви испытующе, Варвара - слишком сдержанна и осторожна, даже, пожалуй, туповата.
   "А я ожидал, что она окажется разнузданной, склонной к излишествам, к извращениям. Конечно, я хорошо ошибся, но..."
   Через день он снова спросил:
   - Скажи, ты хотела бы чувствовать то, что чувствую я?
   - О, разумеется, - ответила она очень быстро, уверенно, но он ей не поверил, подробно разъяснил, о чем говорит, и это удивило Варвару, она даже как-то выпрямилась, вытянулась.
   - Но ведь я тебя чувствую! - тихо воскликнула она, и ему показалось, что она сконфузилась.
   - Но - как, что чувствуешь?
   - Я не умею сказать. Я думаю, что так... как будто я рожаю тебя каждый раз. Я, право, не знаю, как это. Но тут есть такие минуты... не физиологические.
   И, уже явно сконфуженная, густо покраснев, попросила:
   - Пожалуйста, не говори об этом, милый! Тут я боюсь слов.
   Клим приласкал ее. Но он был огорчен; нет, Варвара все-таки не поняла его.
   "И как нелепо сказала она: будто рожаю!"
   Вскоре после того Клим едва не поссорился с нею. Они сошли на берег в Петровске и ехали на лошадях из Владикавказа в Тифлис Дарьяльским ущельем. Поднимались на Гудаур, высшую точку перевала через горный хребет, но и горы тоже поднимались все выше и выше. Создавалось впечатление мрачного обмана, как будто лошади тяжко шагали не вверх, а вниз, в бесконечно глубокую щель между гор, наполненную мглою, синеватой, как дым. Из этой щели, все более узкой и мрачной, в небо, стиснутое вершинами гор, вздымалась ночь. Небо капризно изогнутая полоса голубоватого воздуха; воздух, темнея, густеет, и в густоте его разгораются незнакомые звезды. Сзади, с правой стороны, возвышалась белая чалма Казбека, и оттуда в затылок Клима веяло сыроватой свежестью, сгущенным безмолвием. Каменную тишину почти не нарушал дробный стук лошадиных копыт и угрюмая воркотня возницы-татарина. Глубоко внизу зловеще бормотал Терек, это был звук странный, как будто мощные камни, сжимая ущелье, терлись друг о друга и скрипели.
   Величественно безобразные нагромождения камня раздражали Самгина своей ненужностью, бесстыдным хвастовством, бесплодной силою своей.
   - Встряхнуть бы все это, чтоб рассыпалось в пыль, - бормотал он, глядя в ощеренные пасти камней, в трещины отвесной горы.
   Варвара подавленно замолчала тотчас же, как только отъехали от станции Коби. Она сидела, спрятав голову в плечи, лицо ее, вытянувшись, стало более острым. Она как будто постарела, думает о страшном, и с таким напряжением, с каким вспоминают давно забытое, но такое, что необходимо сейчас же вспомнить. Клим ловил ее взгляд и видел, в потемневших глазах сосредоточенный, сердитый блеск, а было бы естественней видеть испуг или изумление.
   - Помнишь Гончарова? - спросил он. - "Фрегат Палладу"?
   - Да.
   - Там есть место: Гончаров вышел на падубу, посмотрел на взволнованное море и нашел его бессмысленным, безобразным.Помнишь?
   - Да, - сказала Варвара. - Впрочем - нет. Я не читала эту квиту. Как ты можешь вспоминать здесь Гончарова?
   - Хорошей писатель.
   - Я его не люблю, - резко сказала Варвара. - И страшное никогда не безобразно, это неверна!
   Клим обрадовался, что она говорит, но был удивлен ее тоном. Помолчав, он продолжал уже с намерением раздражить ее, оторвать от непонятных ему дум.
   - Какая-то дорога в ад. Это должен был видеть Данте. Ты замечаешь, что мы, поднимаясь, как будто опускаемся?
   - Да, да, - откликнулась она с непонятной торопливостью.
   - Но - хочется молчать. Что тут скажешь? - спросила она, оглядываясь и вздрогнув. - Поэты говорили... но и они тоже ведь ничего не могли сказать.
   - Именно, - согласился Клим. - У Лермонтова даже смешно:
   Как-то раз перед толпою
   Соплеменных гор...
   - как Тарас, а?
   Варвара, опустив голову, отодвинулась от него, а он продолжал, усмехаясь:
   - Странно действует природа на тебя. Вероятно, вот так подчинялся ей первобытный человек. Что ты думаешь?
   - Право - не знаю, - тихо и виновато ответила она. - Я - без слав.
   - Без слов, без форм - нельзя думать.
   - Я просто - дышу, - сказала Варвара. - Дышу. Кажется, что я никогда еще не дышала так глубоко. Ты очень... странно сказал: поднимаясь - мы опускаемся. Так... зло!