Страница:
— Быть не может! — засомневался я.
— Может, — подтвердил Константин Петрович. — Живем за счет заказов, в основном из стран третьего мира. Бальзамируем и замораживаем мелких диктаторов, оптом и в розницу.
— И как платят? — хмыкнул недоверчиво я.
— Очень хорошо, — серьезно сказал Селиверстов. — Я сам поражаюсь иногда, насколько хорошо.
— Фантастика… — я покрутил головой, стараясь утрамбовать в мозгу новые впечатления. Почему-то никогда прежде служебные дела не заносили меня в глубь мавзолея. И вот — сподобился.
Когда из галереи мы попали в коридор, Юлий неожиданно поинтересовался, настоящий ли Ленин все-таки лежит под стеклом или это восковая подделка. «Нас никто не слышит, — искушал он Селиверстова. — Скажите, а?» После того как наш провожатый удивленно опроверг все инсинуации, мой напарник признался, что эти сенсационные сведения он почерпнул из одного американского детектива.
— Но почему же восковая? — заинтересовался Константин Петрович. — Почему, например, не пластиковая?
Юлий вынужден был признаться, что роман читал давно и сюжет помнит плохо, но там вроде бы Ленин не сам умер, а его отравила стенографистка, и, чтобы синие следы от яда не были видны, быстро сделали фальшивого Ленина, из воска. Потому-де он до сих пор не портится.
Селиверстов с невозмутимостью хорошего психиатра выслушал на ходу эту душераздирающую историю, и только когда мой придурочный напарник замолчал, наш свидетель грустно заметил: будь здешний Ильич в самом деле из воска, многие проблемы отпали бы сами собой. Но — увы и увы.
Капитан Маковкин, кажется, вознамерился изложить сюжет еще какого-то убогого романа на мавзолейную тему и уже сообщил, что роман тот называется «Кремлины», но тут мы, наконец, нашли то самое укромное место.
Судя по табличке на двери, это был генераторный зал. Селиверстов популярно растолковал, что все агрегаты мавзолея питаются электроэнергией из городских сетей, но, если даже случится какой-то сбой, имеется генератор, который может быть запущен в любой момент.
— И часто случаются сбои? — полюбопытствовал я.
— За последние пятьдесят лет — ни разу, — ответил Константин Петрович, из чего я заключил, что по крайней мере полвека он, должно быть, пребывает на этом посту.
— Прекрасно работаете, — похвалил Селиверстова и его коллег мой напарничек. — Сразу видно старую школу.
— Да уж, — неопределенно сказал Константин Петрович, а затем вскользь заметил, что плохо здесь работать значит искать приключений на свою собственную голову. Привычка к дисциплине достигалась у старшего поколения очень простыми методами. В апреле 52-го, например, никакого сбоя с подачей энергии в усыпальницу не случилось, но несколько минут существовала вероятность сбоя. Этого оказалось достаточно, чтобы немедленно были расстреляны главный районный энергетик и инженер, отвечающий за электропитание комплекса. В двадцать четыре часа, без — суда и следствия. Вот вам и дисциплина.
— Круто, — согласился напарничек Юлий. — А при Хрущеве как было?
Выяснилось, что при Хрущеве тоже были такие же строгости, но позже, в начале 60-х, когда вынесли Иосифа и провели косметический ремонт, требования стали помягче, но все равно, если что, выгнать могли в три счета без выходного пособия… А кто бы добровольно оставил такое место? Вот и старались, и стараются до сих пор.
Юлий еще долго, похоже, намеревался расспрашивать Константина Петровича о том, что было раньше и что — теперь, но мне уже порядком надоели эти экскурсы в историю. Я достал из кармана фото и, не дожидаясь, пока Селиверстов закончит свой ностальгический монолог, сунул ему в руку снимок.
Селиверстов автоматически глянул на фотографию, запнулся, присмотрелся повнимательнее и сказал:
— Вот этот сбоку — Валька Лебедев, что ли?
Я возликовал: на ловца и зверь бежит. Сейчас он нам все расскажет.
— Он самый, — ответил я. — Вы его знаете?
— Сукин сын, — с чувством проговорил Селиверстов. — Подлец. Дешевка. Глаза бы мои его не видели.
Разговор принял непредсказуемый оборот. С большим трудом удалось вытянуть из Селиверстова давнюю-предавнюю историю, еще военных лет. Означенный Лебедев, будучи молодым преподавателем Ленинградского университета и признанный негодным к несению строевой службы, в начале войны убыл со своим университетом в Саратов. (Это такой город на Волге, — встрял в разговор Юлий. — Я там бывал, знаю…) И в этом городе на Волге вышеуказанный Лебедев, двигая свою науку, продвигал заодно личные отношения с одной саратовской аборигенкой. Но только отношения эти достигли стадии младенца, как Лебедев исчез из Саратова, завербовавшись на какой-то секретный объект, о котором даже спрашивать было опасно для жизни. Вот так.
— Женщина эта — моя двоюродная сестра Оля, — подвел черту Селиверстов. Лицо его было нахмурено: как видно, рассказ о Лебедеве особого удовольствия ему не доставил. — Она и сейчас живет в Саратове.
— А Лебедев? — спросил я, стараясь не спугнуть удачу. Вот она, ниточка. Только бы не оборвалась!
— А Лебедев в Москве, — все так же хмуро произнес Селиверстов. — Или, может, уже концы отдал… Тоже ведь в возрасте, как и я.
— И вы с ним после войны не встречались? — закинул я удочку.
Интересно, как он сейчас мне объяснит наличие телефонного номера в лебедевском ежедневнике.
— Было дело, — не стал отпираться Константин Петрович. — В семидесятые годы этот мой родственничек сам меня нашел. Звонил мне, встречались мы несколько раз.
— И чего он от вас хотел? — нетерпеливо полюбопытствовал я.
— Известно чего, — пожал плечами Селиверстов. — Канючил, что уже немолод, что жены-детей нет и неплохо бы ему опять сойтись с Ольгой. А я, вроде того, должен был их помирить.
— А вы? — влез с вопросом жадно слушающий Юлий.
— Грешен, попробовал я это сделать, — скривившись, ответил Селиверстов. — Ладно, подумал, какой-никакой, а муж будет… Сходились они и расходились еще раза два, а потом он все-таки окончательно ее бросил. Было это лет пятнадцать тому назад. Году в семьдесят восьмом или что-то типа того.
— И дальше что было? — напарник Юлий с таким азартом включился в разговор, словно это он, а не я нашел сегодня утром пустую лебедевскую квартиру на улице Васильевской. Давно замечено, что жизнерадостные придурки очень активны. Или — как принято было раньше говорить — обладают активной жизненной позицией.
— Дальше — все, — недовольно буркнул Селиверстов. — Не видел я его с тех самых пор. И видеть, признаться, не хочу.
Я сделал приличную паузу, прежде чем задать последний вопрос. Последний и самый для меня важный.
— Скажите, Константин Петрович, — медленно-медленно проговорил я. — А если, допустим, этому Лебедеву срочно понадобилось бы скрыться из Москвы… его могли бы приютить в Саратове?
— После всего того, что было… — задумчиво протянул Селиверстов. — Наверное, нет… А вообще не знаю. Может быть…
— Так нет или может быть? — уточнил я.
— Не знаю, — вынужден был сказать Селиверстов. — Наверное, может быть. Сдается мне, что Ольга относится к нему лучше, чем я…
Обратно из мавзолея мы выбирались той же дорогой, но, как мне показалось, путь назад занял у нас значительно меньше времени. Возможно, потому, что Юлий больше не озирался по сторонам, поглощенный только что услышанной житейской драмой.
— Наши действия? — деловито поинтересовался он у меня, как только мы покинули мрачные стены усыпальницы и вышли на свежий воздух.
— Не знаю, как ваши, Юлий, а я сегодня же отправляюсь в Саратов, — ответил я.
— Прямо-прямо сегодня? — расстроился напарничек. — Но мне еще оформить сегодня два дела и завтра утром важное совещание на Петровке… Может быть, поедем вместе завтра?
Я обрадовался. Появился шанс хоть в Саратове отделаться от Юлия, который тем временем всю дорогу до Управления уверял меня, что сегодня ехать нет никакого прока и вообще, кажется, и поездов-то до Саратова в это время уже нет. Всю дорогу я отмахивался, зато в кабинете достал с полки железнодорожный справочник, нашел вечерний поезд, по телефону заказал билет, а Юлия успокоил:
— Не волнуйтесь, как-нибудь справлюсь один.
Слова мои, кажется, напарничка не убедили. Он инициативно зашарил по моим кабинетным полкам, обнаружил там справочник «Аэрофлота», полистал его и довольно сообщил:
— Все в порядке. Завтра есть дневной самолет, всего час с небольшим лета. Завтра же я прилечу в Саратов, и мы совместно раскрутим эту Ольгу. Чует мое сердце, что наш Лебедев там, скрывается где-нибудь в погребе.
Слово «наш», вырвавшееся из Юликовых уст, не понравилось мне категорически. Ну, хорошо, подумал я. Поезд прибывает в Саратов в половине одиннадцатого. Самолет прилетит не раньше четырех, да еще из аэропорта ему, наверное, долго придется добираться в центр. Так что у меня будут, по крайней мере, полдня спокойных от него. Отличный стимул, чтобы умотать куда угодно — в деревню, к тетке, в глушь…
— Согласен, — кивнул я. — Я поездом, вы — самолетом.
Юлий просиял. Как мало таким людям надо для счастья.
— Остановитесь в «Братиславе», — посоветовал он мне. — Такая модерновая гостиница на набережной. Я там останавливался один раз.
— А тараканы есть в этой «Братиславе»? — счел нужным узнать я. Терпеть не могу тараканов. Зато тараканы, как известно, обожают гостиницы.
— Нет тараканов, — заверил Юлий и, взяв с меня слово, что я буду жить именно в этой и ни в какой другой гостинице, быстро убежал по своим милицейским делам.
Уфф, наконец-то я один. Какое счастье! Наличие вблизи напарника вроде Юлия имеет всего один плюс: когда он все-таки уходит, то можно поймать кайф от самого обыкновенного одиночества.
Стоило мне так подумать, как одиночество мое моментально было нарушено. И скажите спасибо, что не Юлием: просто дежурный прапорщик заглянул в мой кабинет и вручил мне данные о двух вчерашних покойниках — блондинчике и рукастом. Блондинчика звали Ильей Борисовичем Лукьяновым, 25-ти лет от роду, был он прописан в Люберцах, в общежитии, и числился разнорабочим на заводе «Кристалл», но где работал в реальности — неизвестно, поскольку на самом деле в «Кристалле» сроду не появлялся. Рукастого звали Василием Васильевичем Лобачевым, было ему сорок три года. Прописан он был в городе Днепропетровске, а в Москве служил охранником в фирме «Титул», вернее, тоже числился, ибо фирмы с таким точно названием никогда в столице не существовало. Были, правда, две фирмы с похожими названиями — «Титул-Икс» и «Титул-Олимпийский», — но там никакого Лобачева не видели и по фото не опознали.
Самое любопытное, впрочем, даже было не в этом.
Судмедэксперт, обследуя тела, обратил внимание на одну детальку. И у того и у другого покойника на предплечье оказалась маленькая, чуть заметная татуировка: синяя стрелочка без оперения.
Вот это новость, подумал я. Вот это сюрприз так сюрприз. Стекляшка! Надо же. Чего-чего, но такого я не ожидал. Татуировка была мне очень знакома: ее носили спецназовцы РУ Минобороны. Центральная контора РУ располагалась на Рязанском проспекте, и в народе эту махину из стекли и бетона называли Стекляшкой.
Ретроспектива 4
— Может, — подтвердил Константин Петрович. — Живем за счет заказов, в основном из стран третьего мира. Бальзамируем и замораживаем мелких диктаторов, оптом и в розницу.
— И как платят? — хмыкнул недоверчиво я.
— Очень хорошо, — серьезно сказал Селиверстов. — Я сам поражаюсь иногда, насколько хорошо.
— Фантастика… — я покрутил головой, стараясь утрамбовать в мозгу новые впечатления. Почему-то никогда прежде служебные дела не заносили меня в глубь мавзолея. И вот — сподобился.
Когда из галереи мы попали в коридор, Юлий неожиданно поинтересовался, настоящий ли Ленин все-таки лежит под стеклом или это восковая подделка. «Нас никто не слышит, — искушал он Селиверстова. — Скажите, а?» После того как наш провожатый удивленно опроверг все инсинуации, мой напарник признался, что эти сенсационные сведения он почерпнул из одного американского детектива.
— Но почему же восковая? — заинтересовался Константин Петрович. — Почему, например, не пластиковая?
Юлий вынужден был признаться, что роман читал давно и сюжет помнит плохо, но там вроде бы Ленин не сам умер, а его отравила стенографистка, и, чтобы синие следы от яда не были видны, быстро сделали фальшивого Ленина, из воска. Потому-де он до сих пор не портится.
Селиверстов с невозмутимостью хорошего психиатра выслушал на ходу эту душераздирающую историю, и только когда мой придурочный напарник замолчал, наш свидетель грустно заметил: будь здешний Ильич в самом деле из воска, многие проблемы отпали бы сами собой. Но — увы и увы.
Капитан Маковкин, кажется, вознамерился изложить сюжет еще какого-то убогого романа на мавзолейную тему и уже сообщил, что роман тот называется «Кремлины», но тут мы, наконец, нашли то самое укромное место.
Судя по табличке на двери, это был генераторный зал. Селиверстов популярно растолковал, что все агрегаты мавзолея питаются электроэнергией из городских сетей, но, если даже случится какой-то сбой, имеется генератор, который может быть запущен в любой момент.
— И часто случаются сбои? — полюбопытствовал я.
— За последние пятьдесят лет — ни разу, — ответил Константин Петрович, из чего я заключил, что по крайней мере полвека он, должно быть, пребывает на этом посту.
— Прекрасно работаете, — похвалил Селиверстова и его коллег мой напарничек. — Сразу видно старую школу.
— Да уж, — неопределенно сказал Константин Петрович, а затем вскользь заметил, что плохо здесь работать значит искать приключений на свою собственную голову. Привычка к дисциплине достигалась у старшего поколения очень простыми методами. В апреле 52-го, например, никакого сбоя с подачей энергии в усыпальницу не случилось, но несколько минут существовала вероятность сбоя. Этого оказалось достаточно, чтобы немедленно были расстреляны главный районный энергетик и инженер, отвечающий за электропитание комплекса. В двадцать четыре часа, без — суда и следствия. Вот вам и дисциплина.
— Круто, — согласился напарничек Юлий. — А при Хрущеве как было?
Выяснилось, что при Хрущеве тоже были такие же строгости, но позже, в начале 60-х, когда вынесли Иосифа и провели косметический ремонт, требования стали помягче, но все равно, если что, выгнать могли в три счета без выходного пособия… А кто бы добровольно оставил такое место? Вот и старались, и стараются до сих пор.
Юлий еще долго, похоже, намеревался расспрашивать Константина Петровича о том, что было раньше и что — теперь, но мне уже порядком надоели эти экскурсы в историю. Я достал из кармана фото и, не дожидаясь, пока Селиверстов закончит свой ностальгический монолог, сунул ему в руку снимок.
Селиверстов автоматически глянул на фотографию, запнулся, присмотрелся повнимательнее и сказал:
— Вот этот сбоку — Валька Лебедев, что ли?
Я возликовал: на ловца и зверь бежит. Сейчас он нам все расскажет.
— Он самый, — ответил я. — Вы его знаете?
— Сукин сын, — с чувством проговорил Селиверстов. — Подлец. Дешевка. Глаза бы мои его не видели.
Разговор принял непредсказуемый оборот. С большим трудом удалось вытянуть из Селиверстова давнюю-предавнюю историю, еще военных лет. Означенный Лебедев, будучи молодым преподавателем Ленинградского университета и признанный негодным к несению строевой службы, в начале войны убыл со своим университетом в Саратов. (Это такой город на Волге, — встрял в разговор Юлий. — Я там бывал, знаю…) И в этом городе на Волге вышеуказанный Лебедев, двигая свою науку, продвигал заодно личные отношения с одной саратовской аборигенкой. Но только отношения эти достигли стадии младенца, как Лебедев исчез из Саратова, завербовавшись на какой-то секретный объект, о котором даже спрашивать было опасно для жизни. Вот так.
— Женщина эта — моя двоюродная сестра Оля, — подвел черту Селиверстов. Лицо его было нахмурено: как видно, рассказ о Лебедеве особого удовольствия ему не доставил. — Она и сейчас живет в Саратове.
— А Лебедев? — спросил я, стараясь не спугнуть удачу. Вот она, ниточка. Только бы не оборвалась!
— А Лебедев в Москве, — все так же хмуро произнес Селиверстов. — Или, может, уже концы отдал… Тоже ведь в возрасте, как и я.
— И вы с ним после войны не встречались? — закинул я удочку.
Интересно, как он сейчас мне объяснит наличие телефонного номера в лебедевском ежедневнике.
— Было дело, — не стал отпираться Константин Петрович. — В семидесятые годы этот мой родственничек сам меня нашел. Звонил мне, встречались мы несколько раз.
— И чего он от вас хотел? — нетерпеливо полюбопытствовал я.
— Известно чего, — пожал плечами Селиверстов. — Канючил, что уже немолод, что жены-детей нет и неплохо бы ему опять сойтись с Ольгой. А я, вроде того, должен был их помирить.
— А вы? — влез с вопросом жадно слушающий Юлий.
— Грешен, попробовал я это сделать, — скривившись, ответил Селиверстов. — Ладно, подумал, какой-никакой, а муж будет… Сходились они и расходились еще раза два, а потом он все-таки окончательно ее бросил. Было это лет пятнадцать тому назад. Году в семьдесят восьмом или что-то типа того.
— И дальше что было? — напарник Юлий с таким азартом включился в разговор, словно это он, а не я нашел сегодня утром пустую лебедевскую квартиру на улице Васильевской. Давно замечено, что жизнерадостные придурки очень активны. Или — как принято было раньше говорить — обладают активной жизненной позицией.
— Дальше — все, — недовольно буркнул Селиверстов. — Не видел я его с тех самых пор. И видеть, признаться, не хочу.
Я сделал приличную паузу, прежде чем задать последний вопрос. Последний и самый для меня важный.
— Скажите, Константин Петрович, — медленно-медленно проговорил я. — А если, допустим, этому Лебедеву срочно понадобилось бы скрыться из Москвы… его могли бы приютить в Саратове?
— После всего того, что было… — задумчиво протянул Селиверстов. — Наверное, нет… А вообще не знаю. Может быть…
— Так нет или может быть? — уточнил я.
— Не знаю, — вынужден был сказать Селиверстов. — Наверное, может быть. Сдается мне, что Ольга относится к нему лучше, чем я…
Обратно из мавзолея мы выбирались той же дорогой, но, как мне показалось, путь назад занял у нас значительно меньше времени. Возможно, потому, что Юлий больше не озирался по сторонам, поглощенный только что услышанной житейской драмой.
— Наши действия? — деловито поинтересовался он у меня, как только мы покинули мрачные стены усыпальницы и вышли на свежий воздух.
— Не знаю, как ваши, Юлий, а я сегодня же отправляюсь в Саратов, — ответил я.
— Прямо-прямо сегодня? — расстроился напарничек. — Но мне еще оформить сегодня два дела и завтра утром важное совещание на Петровке… Может быть, поедем вместе завтра?
Я обрадовался. Появился шанс хоть в Саратове отделаться от Юлия, который тем временем всю дорогу до Управления уверял меня, что сегодня ехать нет никакого прока и вообще, кажется, и поездов-то до Саратова в это время уже нет. Всю дорогу я отмахивался, зато в кабинете достал с полки железнодорожный справочник, нашел вечерний поезд, по телефону заказал билет, а Юлия успокоил:
— Не волнуйтесь, как-нибудь справлюсь один.
Слова мои, кажется, напарничка не убедили. Он инициативно зашарил по моим кабинетным полкам, обнаружил там справочник «Аэрофлота», полистал его и довольно сообщил:
— Все в порядке. Завтра есть дневной самолет, всего час с небольшим лета. Завтра же я прилечу в Саратов, и мы совместно раскрутим эту Ольгу. Чует мое сердце, что наш Лебедев там, скрывается где-нибудь в погребе.
Слово «наш», вырвавшееся из Юликовых уст, не понравилось мне категорически. Ну, хорошо, подумал я. Поезд прибывает в Саратов в половине одиннадцатого. Самолет прилетит не раньше четырех, да еще из аэропорта ему, наверное, долго придется добираться в центр. Так что у меня будут, по крайней мере, полдня спокойных от него. Отличный стимул, чтобы умотать куда угодно — в деревню, к тетке, в глушь…
— Согласен, — кивнул я. — Я поездом, вы — самолетом.
Юлий просиял. Как мало таким людям надо для счастья.
— Остановитесь в «Братиславе», — посоветовал он мне. — Такая модерновая гостиница на набережной. Я там останавливался один раз.
— А тараканы есть в этой «Братиславе»? — счел нужным узнать я. Терпеть не могу тараканов. Зато тараканы, как известно, обожают гостиницы.
— Нет тараканов, — заверил Юлий и, взяв с меня слово, что я буду жить именно в этой и ни в какой другой гостинице, быстро убежал по своим милицейским делам.
Уфф, наконец-то я один. Какое счастье! Наличие вблизи напарника вроде Юлия имеет всего один плюс: когда он все-таки уходит, то можно поймать кайф от самого обыкновенного одиночества.
Стоило мне так подумать, как одиночество мое моментально было нарушено. И скажите спасибо, что не Юлием: просто дежурный прапорщик заглянул в мой кабинет и вручил мне данные о двух вчерашних покойниках — блондинчике и рукастом. Блондинчика звали Ильей Борисовичем Лукьяновым, 25-ти лет от роду, был он прописан в Люберцах, в общежитии, и числился разнорабочим на заводе «Кристалл», но где работал в реальности — неизвестно, поскольку на самом деле в «Кристалле» сроду не появлялся. Рукастого звали Василием Васильевичем Лобачевым, было ему сорок три года. Прописан он был в городе Днепропетровске, а в Москве служил охранником в фирме «Титул», вернее, тоже числился, ибо фирмы с таким точно названием никогда в столице не существовало. Были, правда, две фирмы с похожими названиями — «Титул-Икс» и «Титул-Олимпийский», — но там никакого Лобачева не видели и по фото не опознали.
Самое любопытное, впрочем, даже было не в этом.
Судмедэксперт, обследуя тела, обратил внимание на одну детальку. И у того и у другого покойника на предплечье оказалась маленькая, чуть заметная татуировка: синяя стрелочка без оперения.
Вот это новость, подумал я. Вот это сюрприз так сюрприз. Стекляшка! Надо же. Чего-чего, но такого я не ожидал. Татуировка была мне очень знакома: ее носили спецназовцы РУ Минобороны. Центральная контора РУ располагалась на Рязанском проспекте, и в народе эту махину из стекли и бетона называли Стекляшкой.
Ретроспектива 4
17 сентября 1942 года, Сталинградский фронт
Гвардии рядовой Горшенин делал вид, что ему глубоко начхать на артобстрел. Отдернув полог, прикрывающий вход в землянку, он явно не собирался входить внутрь до тех пор, пока не отрапортует по всей форме.
— Товарищ техник-лейтенант! — торжественно начал он, браво выпячивая грудь и прикладывая ладонь к краю новенькой пилотки. Пилотка сидела на стриженой горшенинской голове строго в соответствии с Уставом: звездочка располагалась на расстоянии двух с половиной сантиметров от правой брови. — Гвардии ря…
Недолго думая, техник-лейтенант Гоша схватил Горшенина за ремень и втянул его в глубь землянки. Через секунду громыхнуло совсем рядом, буквально в ста метрах. Деревянный настил под ногами дрогнул. Огонек самодельной коптилки угрожающе замигал. Бревна наката печально заскрипели, но выдержали, не поддались; только с потолка просыпалась пара горстей земляного мусора. При этом несколько комьев земли, словно по заказу, приземлились прямо на горшенинскую пилотку.
— Стопятидесятимиллиметровый, — сообщил гвардии рядовой, брезгливо отряхиваясь. — Кучно бьет ганс, но мимо. Пущай себе бьет…
Тут он сообразил, что забыл про рапорт, снова выпятил грудь, шагнул назад, набрал побольше воздуху в легкие.
— Вольно, вольно! — поспешно скомандовал техник-лейтенант Гоша.
Горшенин сделал глубокий выдох и чуть совсем не погасил дрожащее пламя коптилки. Тени заметались по стенам землянки, но потом, успокоившись, замерли слабо подрагивая, на своих местах.
— Так точно, — менее бравым голосом ответствовал гвардии рядовой.
Техник-лейтенант пристально поглядел ему в лицо. Лицо выглядело совершенно невозмутимым. Как будто там, за стенами землянки, рвались не снаряды, а новогодние шутихи.
— Чего я терпеть не могу, Горшенин, — произнес техник-лейтенант, — так это куража в боевых условиях. Еще раз будешь так выделываться, изображать из себя героя, — пойдешь под трибунал. Несмотря на все твои боевые заслуги. Понял?
— Никак нет! — нахально проговорил Горшенин. — Плох тот солдат, который кланяется каждой пуле. Это генералиссимус Суворов сказал.
Снова тряхнуло, хотя и гораздо слабее. Видимо, сегодняшний артобстрел шел на убыль. У немцев все строго по графику: раз подоспело время ужина, значит, артиллерии надлежит сделать передышку. Морген-морген, нур нихт хойте.
— Ни за что не поверю, — сердито сказал техник-лейтенант, — что Суворов учил лоб подставлять под пули. Или даже спину под осколки снарядов. Форс твой глупый на передовой не нужен. Трудно было хоть пригнуться, да?
— Никак нет! — упрямо повторил Горшенин. — Нам товарищ политрук позавчера про Испанию рассказывал, про товарища Долорес Ибаррури. Она, между прочим, тоже говорила: лучше, мол, умереть стоя, чем жить на коленях.
Гоша с досадой сплюнул. Ему, человеку с высшим техническим образованием, никогда не удавалось переспорить самоуверенного Горшенина. Можно было бы, конечно, просто приказать ему держать рот на замке, но этого-то делать технику-лейтенанту не хотелось. Уставная его власть над нижними чинами никогда не казалась ему сладкой. Он и трибуналом-то пугал Горшенина исключительно ради красного словца. Для поддержания офицерского авторитета.
Сам гвардии рядовой, одержав победу в словесном поединке, между тем, уже вертел своей круглой стриженой головой, обозревая небогатое внутреннее убранство землянки техперсонала. Взгляд его задержался на двух портретах, аккуратно пришпиленных к стене — как раз над грубо сколоченным деревянным столом.
— Разрешите обратиться! — произнес он.
— Разрешаю, — вздохнул Гоша.
Горшенин деликатно кивнул на портреты:
— Давно хотел спросить, товарищ техник-лейтенант. Это — ваши родители висят на стенке?
Техник-лейтенант невольно улыбнулся.
— Да нет, — ответил он. — Разве что в переносном смысле…
— Это как? — бдительно поинтересовался Горшенин. — Так родители они или, допустим, не родители? Я не улавливаю что-то, товарищ техник-лейтенант…
— Понимаешь, Алексей, настоящих-то своих родителей я не помню, — признался Гоша гвардии рядовому. — Детдомовский я.
— Ага, — кивнул Горшенин. — А это, значит, ваши приемные папа с мамой, верно?
— Не угадал, — покачал головой техник-лейтенант. — Это… ну, скажем, мои учителя. Женщина — знаменитый физик Мария Склодовская-Кюри. Вот этот седой мужчина — великий Альберт Эйнштейн, создатель теории относительности…
Горшенин подозрительно прищурился:
— Эйнштейн… — протянул он. — Я извиняюсь, конечно, товарищ техник-лейтенант. Но он, ваш учитель, не из немцев, к примеру, будет?
Гоша замялся. Рассказывать биографию Эйнштейна ему не хотелось, но и отмалчиваться было нельзя. Рядовой Горшенин, конечно, уважает товарища техника-лейтенанта, однако это может не помешать ему при случае доложить майору-особисту, что, дескать, в землянке техперсонала висит портрет непонятного фрица, под видом папы гражданина техника-лейтенанта.
— Это немец-антифашист, — популярно объяснил, наконец, Гоша. — Наподобие Тельмана, понимаешь? Только еще и физик. Спасаясь от гитлеровцев, уехал в Америку.
— А почему же не к нам? — искренне удивился Горшенин. — Что же вы его не уговорили, товарищ техник-лейтенант?
Гоша трижды проклял свою болтливость. Слова о том что он, техник-лейтенант, лично не встречался ни со Склодовской-Кюри, ни с Эйнштейном, неизбежно бы вызвали новые вопросы не в меру любознательного молодого бойца. И, самое главное, — не уменьшили бы его подозрительности. Скорее, увеличили бы.
— Так вот вышло, не уговорил, — кратко сообщил техник-лейтенант. — Не смог… Ладно, Горшенин, мне некогда. Выкладывай то, что для меня передали разведчики. И кру-гом, марш!
Уловив знакомую команду, гвардии рядовой Горшенин дисциплинированно вытянулся перед старшим по званию и никаких посторонних вопросов больше не задавал. Он просто вытащил из кармана гимнастерки немецкое офицерское удостоверение и несколько листков вощеной бумаги, исписанной старательным немецким почерком.
— Вот все, товарищ техник-лейтенант, — объявил он. — Там, правда, были еще чистые листы, но ребята их… того… Сами знаете, что в полку с махоркой хорошо, а вот с бумагой… А товарищ политрук нам запретил свежие газеты использовать… Разрешите идти?
— Свободен, — отмахнулся техник-лейтенант, сразу погружаясь в принесенные бумажки. — Можешь идти.
Горшенин браво козырнул и, печатая шаг, словно на параде, вышел. Артобстрел, как и ожидалось, прекратился в назначенный срок, и принципиальный выбор между смертью стоя и жизнью на коленях временно отпал.
Убитого обера звали Людвигом Кранахом. Подстрелили его случайно: парни из полковой разведки возвращались из ночного рейда и ненароком напоролись на взвод немецких автоматчиков, намылившихся с теми же целями, но только в наш тыл. Обер-лейтенанта Кранаха, очевидно, зацепило шальной пулей, когда он высунул свою очкастую голову из блиндажа, чтобы узнать, кто это, доннерветтер, поблизости стреляет. Офицерский планшет, взятый разведчиками у убитого, сперва отдали штабным, те не нашли в бумагах ничего интересного и собирались уже отдать ребятам для самокруток. Однако какая-то умная голова заинтересовалась мудреными не то рисунками, не то схемами, и, в конце концов, решено было передать находку товарищу технику-лейтенанту — благо на гражданке тот работал в научном институте и ставил, говорят, какие-то опыты. Правда, никакого оборонного значения Гошина наука не имела, и поэтому Гоша попал не в эвакуацию вместе с институтом, а на краткосрочные курсы усовершенствования военных инженеров, а потом на фронт. «Конечно-конечно, — сказал ему на прощание академик Ермолаев, мелко тряся головой в академической ермолке в такт словам, — с чисто теоретической точки зрения, ваше, Георгий, открытие спонтанного… так, кажется?… да-да, спонтанного деления ядер урана имеет большое значение. Но сейчас, в военное время, мы не имеем возможности заниматься этой проблемой…»
Техник-лейтенант постарался побыстрее отогнать неприятные воспоминания. С академиком спорить было почти так же бессмысленно, как и с круглоголовым гвардии рядовым Горшениным. Всякие попытки достучаться до ермолаевского здравого смысла разбивались о непререкаемый академический апломб. Мэтру ничуть не казалось странным, что из открытой научной печати Германии, Англии, США еще перед войной пропали все упоминания об исследованиях атомного ядра. Как будто господа Бор, Альварец, Штрассман, Макмиллан и мадам Мейтнер разом прекратили свои научные штудии и занялись, например, выращиванием анютиных глазок. Академик упорно не замечал очевидного. Говорите, работы засекречены? Да вы, батенька, бредите! Ну кому в голову придет засекречивать вашу ядерную физику, которой во всем мире занимаются полторы дюжины энтузиастов?…
Отложив в сторону документы убитого обера, техник-лейтенант взялся за остальные принесенные бумаги. Почерк у герра Кранаха был крупный, ровный, разборчивый, буковка к буковке. «Дорогой учитель! — писал обер-лейтенант. — Только теперь, год спустя, на Восточном фронте, я начинаю осознавать, что правы были Вы, а не я. Сейчас затишье, русские не стреляют, мы тоже молчим, и есть возможность спокойно поразмышлять о возможных последствиях Вашего открытия. Я имею в виду явление деления урана медленными нейтронами»…
Техник-лейтенант от волнения выронил листы и вынужден был мучительно долго, подсвечивая себе тусклой коптилкой, собирать их с пола. Умник из штаба, сам того не ведая, проявил редкую предусмотрительность, распорядившись передать записи немца именно ему, Гоше. Мало того, что покойный Кранах был физиком. Мало того, что он был, как оказалось, талантливым физиком. Он еще и адресовал свое неоконченное послание… Да, черт возьми, именно так! «Дорогой учитель» был не кем иным, как знаменитым профессором Отто Ганом! Последняя обнаруженная Гошей публикация в немецком реферативном журнале была датирована 1938 годом, после чего и это имя таинственно исчезло из научного обихода… Гошина догадка, таким образом, блестяще подтверждалась: немецкий физик в Берлине действительно продолжал свои опыты с ураном и, возможно, добился каких-то результатов.
Техник-лейтенант внимательно прочитал письмо обер-лейтенанта. Потом перечитал его. При бледном свете коптилки внимательно рассмотрел аккуратные рисунки и, наконец, решился. Надо было что-то предпринимать. Гоша вытащил из своего вещмешка три листка толстой белой бумаги, которые берег на самый крайний случай, взял новый химический карандаш и решительно присел к столу. Шансов на успех, честно признался он себе, очень немного. Пять процентов из ста, не больше. Но все же лучше, чем ничего.
«Дорогой Иосиф Виссарионович!
Хочу обратиться к Вам по неотложному делу, имеющему отношение к обороноспособности СССР. Речь идет о так называемой проблеме урана»…
Техническую сторону дела, в Гошином понимании, удалось изложить всего в двух больших абзацах. Техник-лейтенант пробежал их глазами и решил, что этого пока вполне достаточно. Главное — убедить товарища Сталина в серьезности своих слов.
«Переоцениваю ли я значение проблемы урана? — продолжал он. — Нет, это неверно. Единственное, что делает урановые проекты фантастическими, — это слишком большая перспективность в случае решения задачи. Может быть, конечно, я заблуждаюсь: в научной работе всегда есть элемент риска, а в случае урана он больше, чем в каком-либо другом. Но попробуем представить, что проблема решена. Революцию в технике это не произведет — уверенность в этом дают работы последних довоенных месяцев. Но зато в военной технике произойдет самая настоящая революция. Увы, если мы не поторопимся, то произойдет она без нашего участия. В научном мире сейчас, как и прежде, процветает косность. Знаете ли Вы, Иосиф Виссарионович, какой главный довод выставляется против урана? Слишком здорово было бы, если бы задачу удалось решить. Природа редко балует человека»…
Слова, приведенные Гошей, принадлежали все тому же академику Ермолаеву. Техник-лейтенант скрипнул зубами от злости, вспоминая его разглагольствования. В своей области, говорят, академик был отличным специалистом. Но зато во всех остальных — самодовольным напыщенным индюком, ретроградом и сибаритом одновременно. Когда Гоша разговаривал с ним последний раз, в глазах академика светилось подозрение: не собирается ли, дескать, этот молодой нахал просто-напросто получить бронь?
«Я знаю, Иосиф Виссарионович, что Вам приходят тысячи писем. Прочитав мое, Вы можете просто решить так: ну что там бушует автор? Занимался наукой, попал в армию, хочет выкарабкаться оттуда, ну и, используя уран, засыпает письмами всех и вся, неодобрительно отзываясь об академиках, делая все это из самых эгоистических личных соображений»…
Техник-лейтенант Гоша ненадолго задумался. Собственно, план действия был уже давно разработан. Бумаги убитого немецкого обера просто стали последней каплей. Отмалчиваться дальше было бы преступлением.
«Считаю необходимым для решения вопроса созвать совещание в составе академиков Иоффе, Ферсмана, Вавилова, Капицы, профессоров Ландау, Алиханова, Арцимовича, Френкеля, Курчатова. Полагаю необходимым привлечь к этому делу талантливого ленинградского физика, кандидата наук Валентина Лебедева (сейчас он вместе с ЛГУ находится в эвакуации в Саратове). Я надеюсь с Вашей, Иосиф Виссарионович, помощью пробить стену академического молчания. Это мое письмо — последнее. Если мне не удастся переубедить своих оппонентов, то я складываю оружие и жду, когда удастся решить задачу в Германии, Англии или США. Если успехов первыми добьются немецкие физики, то последствия этого будут настолько огромны, что будет не до того, чтобы определять, кто виноват в том, что у нас в Союзе забросили эту работу»…
В глубине души техник-лейтенант надеялся, что последнее его предсказание не сбудется. К тому же, будь Отто Ган близок к успеху, он бы легко смог сделать так, чтобы его ученик Людвиг остался в тылу, а не попал на Восточный фронт. Очевидно, в рейхсакадемии тоже были свои «ермолаевы». Глупость, как известно, не знает границ.
— Товарищ техник-лейтенант! — торжественно начал он, браво выпячивая грудь и прикладывая ладонь к краю новенькой пилотки. Пилотка сидела на стриженой горшенинской голове строго в соответствии с Уставом: звездочка располагалась на расстоянии двух с половиной сантиметров от правой брови. — Гвардии ря…
Недолго думая, техник-лейтенант Гоша схватил Горшенина за ремень и втянул его в глубь землянки. Через секунду громыхнуло совсем рядом, буквально в ста метрах. Деревянный настил под ногами дрогнул. Огонек самодельной коптилки угрожающе замигал. Бревна наката печально заскрипели, но выдержали, не поддались; только с потолка просыпалась пара горстей земляного мусора. При этом несколько комьев земли, словно по заказу, приземлились прямо на горшенинскую пилотку.
— Стопятидесятимиллиметровый, — сообщил гвардии рядовой, брезгливо отряхиваясь. — Кучно бьет ганс, но мимо. Пущай себе бьет…
Тут он сообразил, что забыл про рапорт, снова выпятил грудь, шагнул назад, набрал побольше воздуху в легкие.
— Вольно, вольно! — поспешно скомандовал техник-лейтенант Гоша.
Горшенин сделал глубокий выдох и чуть совсем не погасил дрожащее пламя коптилки. Тени заметались по стенам землянки, но потом, успокоившись, замерли слабо подрагивая, на своих местах.
— Так точно, — менее бравым голосом ответствовал гвардии рядовой.
Техник-лейтенант пристально поглядел ему в лицо. Лицо выглядело совершенно невозмутимым. Как будто там, за стенами землянки, рвались не снаряды, а новогодние шутихи.
— Чего я терпеть не могу, Горшенин, — произнес техник-лейтенант, — так это куража в боевых условиях. Еще раз будешь так выделываться, изображать из себя героя, — пойдешь под трибунал. Несмотря на все твои боевые заслуги. Понял?
— Никак нет! — нахально проговорил Горшенин. — Плох тот солдат, который кланяется каждой пуле. Это генералиссимус Суворов сказал.
Снова тряхнуло, хотя и гораздо слабее. Видимо, сегодняшний артобстрел шел на убыль. У немцев все строго по графику: раз подоспело время ужина, значит, артиллерии надлежит сделать передышку. Морген-морген, нур нихт хойте.
— Ни за что не поверю, — сердито сказал техник-лейтенант, — что Суворов учил лоб подставлять под пули. Или даже спину под осколки снарядов. Форс твой глупый на передовой не нужен. Трудно было хоть пригнуться, да?
— Никак нет! — упрямо повторил Горшенин. — Нам товарищ политрук позавчера про Испанию рассказывал, про товарища Долорес Ибаррури. Она, между прочим, тоже говорила: лучше, мол, умереть стоя, чем жить на коленях.
Гоша с досадой сплюнул. Ему, человеку с высшим техническим образованием, никогда не удавалось переспорить самоуверенного Горшенина. Можно было бы, конечно, просто приказать ему держать рот на замке, но этого-то делать технику-лейтенанту не хотелось. Уставная его власть над нижними чинами никогда не казалась ему сладкой. Он и трибуналом-то пугал Горшенина исключительно ради красного словца. Для поддержания офицерского авторитета.
Сам гвардии рядовой, одержав победу в словесном поединке, между тем, уже вертел своей круглой стриженой головой, обозревая небогатое внутреннее убранство землянки техперсонала. Взгляд его задержался на двух портретах, аккуратно пришпиленных к стене — как раз над грубо сколоченным деревянным столом.
— Разрешите обратиться! — произнес он.
— Разрешаю, — вздохнул Гоша.
Горшенин деликатно кивнул на портреты:
— Давно хотел спросить, товарищ техник-лейтенант. Это — ваши родители висят на стенке?
Техник-лейтенант невольно улыбнулся.
— Да нет, — ответил он. — Разве что в переносном смысле…
— Это как? — бдительно поинтересовался Горшенин. — Так родители они или, допустим, не родители? Я не улавливаю что-то, товарищ техник-лейтенант…
— Понимаешь, Алексей, настоящих-то своих родителей я не помню, — признался Гоша гвардии рядовому. — Детдомовский я.
— Ага, — кивнул Горшенин. — А это, значит, ваши приемные папа с мамой, верно?
— Не угадал, — покачал головой техник-лейтенант. — Это… ну, скажем, мои учителя. Женщина — знаменитый физик Мария Склодовская-Кюри. Вот этот седой мужчина — великий Альберт Эйнштейн, создатель теории относительности…
Горшенин подозрительно прищурился:
— Эйнштейн… — протянул он. — Я извиняюсь, конечно, товарищ техник-лейтенант. Но он, ваш учитель, не из немцев, к примеру, будет?
Гоша замялся. Рассказывать биографию Эйнштейна ему не хотелось, но и отмалчиваться было нельзя. Рядовой Горшенин, конечно, уважает товарища техника-лейтенанта, однако это может не помешать ему при случае доложить майору-особисту, что, дескать, в землянке техперсонала висит портрет непонятного фрица, под видом папы гражданина техника-лейтенанта.
— Это немец-антифашист, — популярно объяснил, наконец, Гоша. — Наподобие Тельмана, понимаешь? Только еще и физик. Спасаясь от гитлеровцев, уехал в Америку.
— А почему же не к нам? — искренне удивился Горшенин. — Что же вы его не уговорили, товарищ техник-лейтенант?
Гоша трижды проклял свою болтливость. Слова о том что он, техник-лейтенант, лично не встречался ни со Склодовской-Кюри, ни с Эйнштейном, неизбежно бы вызвали новые вопросы не в меру любознательного молодого бойца. И, самое главное, — не уменьшили бы его подозрительности. Скорее, увеличили бы.
— Так вот вышло, не уговорил, — кратко сообщил техник-лейтенант. — Не смог… Ладно, Горшенин, мне некогда. Выкладывай то, что для меня передали разведчики. И кру-гом, марш!
Уловив знакомую команду, гвардии рядовой Горшенин дисциплинированно вытянулся перед старшим по званию и никаких посторонних вопросов больше не задавал. Он просто вытащил из кармана гимнастерки немецкое офицерское удостоверение и несколько листков вощеной бумаги, исписанной старательным немецким почерком.
— Вот все, товарищ техник-лейтенант, — объявил он. — Там, правда, были еще чистые листы, но ребята их… того… Сами знаете, что в полку с махоркой хорошо, а вот с бумагой… А товарищ политрук нам запретил свежие газеты использовать… Разрешите идти?
— Свободен, — отмахнулся техник-лейтенант, сразу погружаясь в принесенные бумажки. — Можешь идти.
Горшенин браво козырнул и, печатая шаг, словно на параде, вышел. Артобстрел, как и ожидалось, прекратился в назначенный срок, и принципиальный выбор между смертью стоя и жизнью на коленях временно отпал.
Убитого обера звали Людвигом Кранахом. Подстрелили его случайно: парни из полковой разведки возвращались из ночного рейда и ненароком напоролись на взвод немецких автоматчиков, намылившихся с теми же целями, но только в наш тыл. Обер-лейтенанта Кранаха, очевидно, зацепило шальной пулей, когда он высунул свою очкастую голову из блиндажа, чтобы узнать, кто это, доннерветтер, поблизости стреляет. Офицерский планшет, взятый разведчиками у убитого, сперва отдали штабным, те не нашли в бумагах ничего интересного и собирались уже отдать ребятам для самокруток. Однако какая-то умная голова заинтересовалась мудреными не то рисунками, не то схемами, и, в конце концов, решено было передать находку товарищу технику-лейтенанту — благо на гражданке тот работал в научном институте и ставил, говорят, какие-то опыты. Правда, никакого оборонного значения Гошина наука не имела, и поэтому Гоша попал не в эвакуацию вместе с институтом, а на краткосрочные курсы усовершенствования военных инженеров, а потом на фронт. «Конечно-конечно, — сказал ему на прощание академик Ермолаев, мелко тряся головой в академической ермолке в такт словам, — с чисто теоретической точки зрения, ваше, Георгий, открытие спонтанного… так, кажется?… да-да, спонтанного деления ядер урана имеет большое значение. Но сейчас, в военное время, мы не имеем возможности заниматься этой проблемой…»
Техник-лейтенант постарался побыстрее отогнать неприятные воспоминания. С академиком спорить было почти так же бессмысленно, как и с круглоголовым гвардии рядовым Горшениным. Всякие попытки достучаться до ермолаевского здравого смысла разбивались о непререкаемый академический апломб. Мэтру ничуть не казалось странным, что из открытой научной печати Германии, Англии, США еще перед войной пропали все упоминания об исследованиях атомного ядра. Как будто господа Бор, Альварец, Штрассман, Макмиллан и мадам Мейтнер разом прекратили свои научные штудии и занялись, например, выращиванием анютиных глазок. Академик упорно не замечал очевидного. Говорите, работы засекречены? Да вы, батенька, бредите! Ну кому в голову придет засекречивать вашу ядерную физику, которой во всем мире занимаются полторы дюжины энтузиастов?…
Отложив в сторону документы убитого обера, техник-лейтенант взялся за остальные принесенные бумаги. Почерк у герра Кранаха был крупный, ровный, разборчивый, буковка к буковке. «Дорогой учитель! — писал обер-лейтенант. — Только теперь, год спустя, на Восточном фронте, я начинаю осознавать, что правы были Вы, а не я. Сейчас затишье, русские не стреляют, мы тоже молчим, и есть возможность спокойно поразмышлять о возможных последствиях Вашего открытия. Я имею в виду явление деления урана медленными нейтронами»…
Техник-лейтенант от волнения выронил листы и вынужден был мучительно долго, подсвечивая себе тусклой коптилкой, собирать их с пола. Умник из штаба, сам того не ведая, проявил редкую предусмотрительность, распорядившись передать записи немца именно ему, Гоше. Мало того, что покойный Кранах был физиком. Мало того, что он был, как оказалось, талантливым физиком. Он еще и адресовал свое неоконченное послание… Да, черт возьми, именно так! «Дорогой учитель» был не кем иным, как знаменитым профессором Отто Ганом! Последняя обнаруженная Гошей публикация в немецком реферативном журнале была датирована 1938 годом, после чего и это имя таинственно исчезло из научного обихода… Гошина догадка, таким образом, блестяще подтверждалась: немецкий физик в Берлине действительно продолжал свои опыты с ураном и, возможно, добился каких-то результатов.
Техник-лейтенант внимательно прочитал письмо обер-лейтенанта. Потом перечитал его. При бледном свете коптилки внимательно рассмотрел аккуратные рисунки и, наконец, решился. Надо было что-то предпринимать. Гоша вытащил из своего вещмешка три листка толстой белой бумаги, которые берег на самый крайний случай, взял новый химический карандаш и решительно присел к столу. Шансов на успех, честно признался он себе, очень немного. Пять процентов из ста, не больше. Но все же лучше, чем ничего.
«Дорогой Иосиф Виссарионович!
Хочу обратиться к Вам по неотложному делу, имеющему отношение к обороноспособности СССР. Речь идет о так называемой проблеме урана»…
Техническую сторону дела, в Гошином понимании, удалось изложить всего в двух больших абзацах. Техник-лейтенант пробежал их глазами и решил, что этого пока вполне достаточно. Главное — убедить товарища Сталина в серьезности своих слов.
«Переоцениваю ли я значение проблемы урана? — продолжал он. — Нет, это неверно. Единственное, что делает урановые проекты фантастическими, — это слишком большая перспективность в случае решения задачи. Может быть, конечно, я заблуждаюсь: в научной работе всегда есть элемент риска, а в случае урана он больше, чем в каком-либо другом. Но попробуем представить, что проблема решена. Революцию в технике это не произведет — уверенность в этом дают работы последних довоенных месяцев. Но зато в военной технике произойдет самая настоящая революция. Увы, если мы не поторопимся, то произойдет она без нашего участия. В научном мире сейчас, как и прежде, процветает косность. Знаете ли Вы, Иосиф Виссарионович, какой главный довод выставляется против урана? Слишком здорово было бы, если бы задачу удалось решить. Природа редко балует человека»…
Слова, приведенные Гошей, принадлежали все тому же академику Ермолаеву. Техник-лейтенант скрипнул зубами от злости, вспоминая его разглагольствования. В своей области, говорят, академик был отличным специалистом. Но зато во всех остальных — самодовольным напыщенным индюком, ретроградом и сибаритом одновременно. Когда Гоша разговаривал с ним последний раз, в глазах академика светилось подозрение: не собирается ли, дескать, этот молодой нахал просто-напросто получить бронь?
«Я знаю, Иосиф Виссарионович, что Вам приходят тысячи писем. Прочитав мое, Вы можете просто решить так: ну что там бушует автор? Занимался наукой, попал в армию, хочет выкарабкаться оттуда, ну и, используя уран, засыпает письмами всех и вся, неодобрительно отзываясь об академиках, делая все это из самых эгоистических личных соображений»…
Техник-лейтенант Гоша ненадолго задумался. Собственно, план действия был уже давно разработан. Бумаги убитого немецкого обера просто стали последней каплей. Отмалчиваться дальше было бы преступлением.
«Считаю необходимым для решения вопроса созвать совещание в составе академиков Иоффе, Ферсмана, Вавилова, Капицы, профессоров Ландау, Алиханова, Арцимовича, Френкеля, Курчатова. Полагаю необходимым привлечь к этому делу талантливого ленинградского физика, кандидата наук Валентина Лебедева (сейчас он вместе с ЛГУ находится в эвакуации в Саратове). Я надеюсь с Вашей, Иосиф Виссарионович, помощью пробить стену академического молчания. Это мое письмо — последнее. Если мне не удастся переубедить своих оппонентов, то я складываю оружие и жду, когда удастся решить задачу в Германии, Англии или США. Если успехов первыми добьются немецкие физики, то последствия этого будут настолько огромны, что будет не до того, чтобы определять, кто виноват в том, что у нас в Союзе забросили эту работу»…
В глубине души техник-лейтенант надеялся, что последнее его предсказание не сбудется. К тому же, будь Отто Ган близок к успеху, он бы легко смог сделать так, чтобы его ученик Людвиг остался в тылу, а не попал на Восточный фронт. Очевидно, в рейхсакадемии тоже были свои «ермолаевы». Глупость, как известно, не знает границ.