Страница:
Внизу у стойки администратора какой-то бородатый дядька нежно ворковал с административной тетенькой. Издали мне послышалось, что они деятельно обсуждают проблему траханья, и я решил было пройти к выходу кружным путем, чтобы не нарушить их интим. Однако, подойдя поближе, я осознал свою ошибку — и заинтересовался. Загадочный шоколадный ТРАХ-25 на торте продолжал меня волновать.
— Ради Бога извините, — вторгся я в беседу бородатого с администраторшей, — а что такое ТРАХ?
Административная тетка оскорбление поджала губы, а бородатый, презрительно усмехаясь, объяснил мне, невежде:
— ТРАХ — это, к вашему сведению, знаменитый Театр Режиссерско-Акгерских Художеств под руководством Ивана Ивановича.
Оставалось узнать смысл числа 25. Бородатый еще раз снизошел к моему кретинизму и растолковал, что число — знак юбилея. Столько раз уже сыгран спектакль «Почему все хуже нас». По этому случаю сегодня был фуршет. С тортом и шампанским.
— Извините еще раз, я не местный, — вновь робко расшаркался я. — В театральном искусстве я неважно разбираюсь… Что, все остальные театры действительно хуже них?
— В нашем городе — да, — нарушив оскорбленное молчание, гордо поведала мне администраторша.
— И в Москве — тоже, — безапелляционно добавил презрительный бородач.
— Нет, отчего же, Сергей Константинович, — позволила не согласиться с ним администраторша. — Говорят, спектакли Артема Кунадзе в московском Вернисаже…
— Кунадзе отстал от Ивана Ивановича на двадцать лет! — громко перебил бородатый Константинович, видимо, задетый за живое. — У Ивана Ивановича каждая деталь играет. Возьмите хотя бы сегодняшний кривобокий торт. Это же символ…
Дабы не оскорбить театральных эстетов неприличным хихиканьем, я вынужден был стремглав выкатиться из гостиничного холла на улицу. Я-то помнил, как рождался этот символ и даже сам был, в некотором роде, причастен. Правду говорят: весь мир — театр, все мы артисты, и наше место — в буфете…
До Москвы я доехал без приключений, только очень вымотался. Поезд был проходящий, двигался со всеми остановками, а трое моих соседей по купе с таким азартом резались в преферанс, что я долго не мог заснуть. Во сне меня преследовали игральные карты, причем наглые шестерки били все старшие карты подряд; это было глупо, неправильно, омерзительно…
Столица встретила меня утренним холодом, но он не смог разогнать мою сонливость. В семь тридцать утра я завалился, наконец, в свою квартиру. Сил хватило лишь на то, чтобы позвонить дежурному прапорщику в Управление, доложиться о своем приезде, а затем поставить будильник на десять — и спать, спа…
Разбудил меня громкий звонок. Не будильника, а телефона. Будильник показывал ровно девять. «Черт побери!» — подумал я со злостью. Неужели это звонит Куликов из Индии? Больше некому. Сейчас расскажет, как он вспомнил в Дели басню Крылова «Слон и моська».
— Алло! — злобно гаркнул я в трубку. — Кто это?
Звонил отнюдь не Куликов, и не из Индии. Голос в трубке принадлежал Дяде Саше Филикову. Прежде чем я успел послать его подальше, Дядя Саша сообщил мне новость: только что в своем кабинете номер тринадцать застрелился Потанин.
Ретроспектива 8
Глава девятая
— Ради Бога извините, — вторгся я в беседу бородатого с администраторшей, — а что такое ТРАХ?
Административная тетка оскорбление поджала губы, а бородатый, презрительно усмехаясь, объяснил мне, невежде:
— ТРАХ — это, к вашему сведению, знаменитый Театр Режиссерско-Акгерских Художеств под руководством Ивана Ивановича.
Оставалось узнать смысл числа 25. Бородатый еще раз снизошел к моему кретинизму и растолковал, что число — знак юбилея. Столько раз уже сыгран спектакль «Почему все хуже нас». По этому случаю сегодня был фуршет. С тортом и шампанским.
— Извините еще раз, я не местный, — вновь робко расшаркался я. — В театральном искусстве я неважно разбираюсь… Что, все остальные театры действительно хуже них?
— В нашем городе — да, — нарушив оскорбленное молчание, гордо поведала мне администраторша.
— И в Москве — тоже, — безапелляционно добавил презрительный бородач.
— Нет, отчего же, Сергей Константинович, — позволила не согласиться с ним администраторша. — Говорят, спектакли Артема Кунадзе в московском Вернисаже…
— Кунадзе отстал от Ивана Ивановича на двадцать лет! — громко перебил бородатый Константинович, видимо, задетый за живое. — У Ивана Ивановича каждая деталь играет. Возьмите хотя бы сегодняшний кривобокий торт. Это же символ…
Дабы не оскорбить театральных эстетов неприличным хихиканьем, я вынужден был стремглав выкатиться из гостиничного холла на улицу. Я-то помнил, как рождался этот символ и даже сам был, в некотором роде, причастен. Правду говорят: весь мир — театр, все мы артисты, и наше место — в буфете…
До Москвы я доехал без приключений, только очень вымотался. Поезд был проходящий, двигался со всеми остановками, а трое моих соседей по купе с таким азартом резались в преферанс, что я долго не мог заснуть. Во сне меня преследовали игральные карты, причем наглые шестерки били все старшие карты подряд; это было глупо, неправильно, омерзительно…
Столица встретила меня утренним холодом, но он не смог разогнать мою сонливость. В семь тридцать утра я завалился, наконец, в свою квартиру. Сил хватило лишь на то, чтобы позвонить дежурному прапорщику в Управление, доложиться о своем приезде, а затем поставить будильник на десять — и спать, спа…
Разбудил меня громкий звонок. Не будильника, а телефона. Будильник показывал ровно девять. «Черт побери!» — подумал я со злостью. Неужели это звонит Куликов из Индии? Больше некому. Сейчас расскажет, как он вспомнил в Дели басню Крылова «Слон и моська».
— Алло! — злобно гаркнул я в трубку. — Кто это?
Звонил отнюдь не Куликов, и не из Индии. Голос в трубке принадлежал Дяде Саше Филикову. Прежде чем я успел послать его подальше, Дядя Саша сообщил мне новость: только что в своем кабинете номер тринадцать застрелился Потанин.
Ретроспектива 8
27 июня 1953 года, Москва
В особом карцере гарнизонной гауптвахты Московского военного округа покончить жизнь самоубийством было задачей практически невыполнимой. Все пространство карцера прекрасно просматривалось охранником из коридора, поскольку вместо обычной двери была поставлена металлическая решетка с прутьями в палец толщиной. Но даже если бы вдруг охранник зазевался или заснул, вверенный ему арестант едва ли смог осуществить свой преступный маневр: высокий потолок не давал никакой возможности прицепить куда-нибудь веревку, а единственная тусклая лампочка на стене была предусмотрительно укрыта громоздким колпаком из прочного авиационного плексигласа.
Впрочем, единственный арестант, находящийся в карцере, и не собирался лишать себя жизни. Напротив: сейчас он старался сделать все возможное, чтобы эту жизнь себе сохранить. Хотя бы на сутки. А та-ам… Чем черт не шутит, все еще может измениться через сутки.
Те, кто поместил арестанта в карцер, такой неприятной для себя возможности не исключали. Поэтому человек в карцере был приговорен к расстрелу еще в момент задержания и сейчас был еще жив по одной-единственной причине…
— Он орет все время, Никита Сергеевич, — уставшим голосом сообщил генерал Москаленко по дороге к карцеру. — На нервы действует очень.
Сам Москаленко чувствовал себя явно не в своей тарелке. Нечасто ему, генерал-лейтенанту, командующему военно-воздушными силами МВО, приходилось выступать в роли простого тюремного вертухая. Точнее говоря, такое случилось вообще впервые. Правда, и случай был исключительный: в карцере находился член Политбюро, второе лицо в государстве. А может, даже и первое — это как поглядеть.
— И что орет? — полюбопытствовал Хрущев, с трудом поспевая за долговязым генералом.
— Маленкова все больше зовет, — ответил Москаленко на ходу, не сбавляя темпа. — Иногда Молотова. Иногда просто визжит, как зарезанный, — тогда слов почти не разобрать.
— А меня не зовет? — Хрущев уже запыхался, но пока еще не отставал от быстроногого Москаленко.
Тот, наконец, сообразил, что Никита Сергеевич уже немолод и ему не к лицу играть в догонялки, а потому аллюр уступил место прогулочному шагу. Оба с облегчением перевели дыхание. Москаленко вдруг вспомнил, что и он далеко не пацан-первогодок.
— Вас не зовет, Никита Сергеевич, — отрапортовал генерал чуть виновато, словно именно по его недосмотру арестант проявил такое непростительное пренебрежение к его собеседнику. Однако Хрущев, наоборот, обрадовался.
— Вот и будет ему приятная неожиданность, — проговорил он. — Обожаю сюрпризы.
Москаленко догадался, что Хрущев шутит, и на всякий случай нервно улыбнулся. Улыбка получилась вымученной.
— Не дрейфь, генерал, — Хрущев, на ходу привстав на цыпочки, легонько похлопал командующего ВВС по плечу. — Разберемся с ЭТИМ, сделаем тебя маршалом. Хочешь быть замминистра обороны?
Генерал-лейтенант улыбнулся уже несколько бодрее. Не то чтобы он совсем поверил торопливым обещаниям секретаря ЦК, но на душе почему-то стало поспокойнее. Как будто дополнительный тяжелый груз, повисший на его генеральских плечах со вчерашнего утра, перекочевал на чьи-то другие плечи. В конце концов, партия знает, что делает. Если оказалось, что товарищ Берия — враг народа и английский шпион, значит, он и есть шпион и враг. И точка.
Тем временем вопли из карцера приблизились настолько, что можно было уже различить отдельные слова.
— Похоже, с ума сошел, — осторожно высказался Москаленко, прислушиваясь к крикам. — Бомбу какую-то теперь вспомнил… Бомбу хочет… Бредит, наверное, я так понимаю…
Хрущев усмехнулся. Похоже, он явился не зря — даром что без приглашения. Решительным движением он попридержал генерала за локоток и сам остановился.
— Так где этот карцер, говоришь? — спросил он.
— Первый поворот направо и до конца по коридору, — четко объяснил Москаленко. — Разрешите, я… Хрущев отрицательно помотал головой.
— Дальше я сам, — сказал он. — Перемолвлюсь с ним парой слов… Напоследок.
Рука Москаленко машинально легла на кобуру. Хрущев оценил этот жест.
— Ты правильно меня понял, маршал, — кивнул он. — Я люблю понятливых и терпеть не могу чистоплюев. Патроны-то есть?
— Так точно, — внезапно охрипшим голосом ответил Москаленко.
— Ладно, жди меня здесь… — Хрущев махнул рукой, сделал несколько шагов и скрылся за поворотом коридора. Вопли из карцера заглушали звуки шагов секретаря ЦК, и поэтому в поле зрения единственного арестанта гауптвахты Хрущев возник совершенно внезапно.
От неожиданности арестант подавился собственным воплем, поперхнулся, закашлялся.
— Я не помешал, Лаврентий? — поинтересовался гость. — Мне доложили, будто ты здесь все зовешь кого-то, буянишь. Дай, думаю, зайду. Проведаю старого приятеля. Ты мне не рад как будто?
— Ни-ки-та? — с трудом выговорил Берия, преодолев кашель.
— Шестой десяток уже как Никита, — развел руками Хрущев. — Пора бы и привыкнуть, Лаврентий. Или ты не меня в гости ждал?
Берия промолчал, с ненавистью поглядывая из-за решетки двери на гостя. Тусклый огонек лампочки отсвечивал в стеклышках пенсне. Одно из стекол успело треснуть.
— А-а, — объяснил сам себе Хрущев, — ты, должно быть, Георгия ждал? Не придет Георгий, ты ему теперь на хрен не нужен. И Вячик, каменная жопа, друг твой закадычный, тоже не придет. А я вот, как видишь, пришел. И если что сказать хочешь, мне говори. Авось чем помогу.
— Ты?… Поможешь?… — жарким шепотом переспросил Берия. В голосе появились нотки какой-то фантастической надежды, ненависть в его глазах потухла. Или, по крайней мере, на время спряталась за бликами от тюремной лампочки.
— Правда, помогу, — легко сказал Хрущев, оценивающе глядя на решетку. — Но если, конечно, ты себя будешь хорошо вести.
— Я буду, я буду, обещаю! — выдохнул Берия. — Все, что хочешь, сделаю. Хочешь — перед пленумом покаюсь в ошибках, хочешь — в монастырь уйду. Только выпусти меня отсюда, слышишь, Никита? Если надо, согласен вообще из страны уехать…
— А что? — задумчиво проговорил Хрущев. — В Мексику, например…
Берия даже не заметил скрытой издевки.
— Согласен! — зашептал он. — В Мексику, в Новую Зеландию, в какую хочешь Херландию, я на все согласен. Только освободи меня, Никита, выручи, прошу тебя, умоляю, спаси!
«Тебя только выпусти, — ухмыльнулся про себя Хрущев, — и через пятнадцать минут ты нас всех самолично отправишь в Херландию. И меня, друга Никиту, первым… Ну уж нет!»
— Подумаем, — неопределенно сказал он, пристально глядя на Берию. — Есть еще время, навалом…
Несмотря на тусклую лампочку, Хрущев тотчас же заметил, как угольки ненависти в глазах Берии на мгновение снова вспыхнули. Вспыхнули — и опять спрятались.
«Кончать его нужно немедленно, — тотчас же понял Хрущев. — Пока его джигиты не очухались. Из-за мертвого бунтовать никто не станет. Но пока он жив, все возможно…»
— Выпусти, а? — тоненько захныкал Берия, прижавшись щекой к решетке. Ради предосторожности Хрущев сделал полшага назад. — Все исполню, слово чести даю, мамой клянусь!
— Ты мне сперва кое-что расскажи, Лаврентий, — предложил Хрущев.
— Все, все расскажу! — с готовностью прохныкал-простонал Берия. — Все тайны тебе открою. Захочешь потом — и всех их в бараний рог скрутишь: и Георгия, и Лазаря, и Вячу, и Клима. Коба, прежде чем подохнуть, оставил на нашу голову такой подарочек, что не дай бог никому.
— Какой еще подарочек? — сурово спросил Хрущев. — Ну-ка, говори!
В хныкающем и кривляющемся арестанте на мгновение проснулся прежний самоуверенный хитрец Лаврентий.
— Пока не отпустишь, ничего больше не скажу, — заявил он. — А кроме меня, никто не знает.
— Ну и подыхай вместе со своими секретами, — безразлично проговорил Хрущев и повернулся, сделав вид, что собрался уходить. — Привет Кобе, — бросил он через плечо, — скоро встретитесь.
Угроза подействовала.
— Хорошо-хорошо! — быстро крикнул Берия удаляющейся спине Хрущева. — Расскажу, да. Ты мне дай только гарантию…
Хрущев обернулся и, поплевав в кулак, сложил Берий кукиш.
— Никаких гарантий, — спокойно сообщил он. — Я тебе не сберкасса. У нас на Украине говорили так: «Колхоз — дело добровольное. Хочешь — вступай, не хочешь — расстреляем». Вот и я тебе говорю то же самое. Повезет тебе — уцелеешь, но обещать тебе ничего не стану… Как, будешь рассказывать?
— Буду, — тоскливо проговорил Берия.
— И правильно, — холодно улыбнулся ему Хрущев. — Чистосердечное признание… так вроде любили говорить твои орлы, верно? Ну, признавайся, про какую такую бомбу ты сегодня целый день орешь? И при чем тут Сталин?
— Это все он придумал, Коба… — горячо зашептал арестант. Рассказ его, не очень связный, занял минут пятнадцать, после чего Хрущеву стало не по себе. Как будто где-то совсем рядом распахнули секретную дверцу и по коридорам гауптвахты вдруг загулял пронзительно холодный сквознячок. Хрущев невольно поежился и поймал себя на желании поднять воротник своего пиджака.
— Так это ее ты искал всю весну в Кунцево? — спросил он недоверчиво. — А мы-то думали, что ты клад ищешь. То-то я смотрю, что твои всю территорию дачи перекопали, и подвалы перерыли, и теплицы… Баньку-то зачем снесли?
— Думали, там, — пробормотал Лаврентий. Глаза его за стеклами бегали, словно он, Берия, ожидал нападения с любой из сторон. — Зря думали, зря копали. Нет ее ни на Ближней даче, ни на дальней. Куда ее рябой черт законопатил, ума не приложу… Как корова языком.
— Постой-ка, — сказал Хрущев. — Но ведь не сам же он ее с полигона тащил! Давно бы нашел исполнителей, и дело с концом. Не могли же они сквозь землю провалиться!
— Сквозь землю не могли, — досадливым шепотом произнес Берия. — А в землю — запросто. Как раз в феврале 50-го должны были расшлепать полсотни вредителей инженеров, я еще удивлялся, зачем Коба лично затребовал это ерундовое дело. А через месяц случайно попался мне общий список — так там вместо пятидесяти оказалось ВОСЕМЬДЕСЯТ фамилий! Тридцать гавриков Коба вписал лично, не поленился. Эти тридцать бомбу и прятали, ясно же. И все оказались в одной общей яме, скопом. Умно старик придумал, ничего не скажешь… Большой мастер был… сссука! — Исчерпав приличные слова, Берия принялся долго и грязно браниться.
Хрущев поморщился: времени слушать лаврентьевскую ругань не было. Чтобы прервать поток брани, он, недолго думая, вытащил из кармана портсигар и сильно постучал по решетке. Услышав глухой звон, Берия моментально заткнулся.
— Так-то лучше, — проворчал Хрущев, пряча портсигар обратно в карман. — Ишь разошелся, уши вянут.
— Я не буду, — снова перешел Лаврентий на шепот, — только выпусти, Христа ради прошу.
— Успеешь, — отмахнулся Хрущев. — Ты мне лучше вот что скажи: зачем тебе-то эта бомба понадобилась? Спрятал ее где-то Коба, и на здоровье, чай не обеднеем. У нас таких бомб уже десяток есть, ты же сам и должен был знать.
— Не таких, — с тоской объяснил Лаврентий. — Эту они специально дорабатывали, по особому заказу. Мощность, что ли, увеличивали или какую-то другую хреноту. Если уж она взорвется в Москве — всем хана.
Хрущев вновь ощутил позвоночником неприятный обжигающий сквознячок.
— Почему же она должна непременно взорваться? — спросил он строго.
— Не знаю, — горестно шепнул Берия. — Одно знаю, что она не просто где-то лежит. Она где-то ТИКАЕТ, Никита!
— Часовой механизм, что ли? — с тревогой уточнил Хрущев.
— Да нет, я не об этом. Просто ее в любой момент можно ИСПОЛЬЗОВАТЬ. Тот, кто найдет ее, сможет взять за глотку не только всю Москву, но и всю страну. Когда у тебя под рукою такой заряд и ты можешь разнести все к чертовой матери, любой перед тобой будет ходить по струночке…
— Понимаю, — коротко сказал Хрущев. — Хорошо, оказывается, что ты ее так и не нашел. А за рассказ — спасибо. Теперь, значит, буду знать.
Он повернулся и, чуть сутулясь, зашагал по коридору прочь от решетки лаврентьевского карцера.
— Сто-о-о-ой! — заорал Берия ему вслед. — Куда уходишь, Никита? Ты же обеща-а-а-ал!!! — Крик его снова перешел в неразборчивый визг, но Хрущев больше не оборачивался.
Генерала Москаленко Хрущев нашел на том же самом месте. Будущий маршал сосредоточенно прислушивался к крикам, доносившимся из карцера.
— Вот опять, — пожаловался он. — Опять орет. Опять, Никита Сергеевич, про какую-то бомбу…
Хрущев взял генерала за пуговицу форменного кителя и, отчетливо выделяя каждое слово, проговорил:
— Запомни, Москаленко, хорошенько запомни. Не про бомбу он кричал, а про бабу. Бабу он хотел, ясно тебе? ЯСНО?!
Впрочем, единственный арестант, находящийся в карцере, и не собирался лишать себя жизни. Напротив: сейчас он старался сделать все возможное, чтобы эту жизнь себе сохранить. Хотя бы на сутки. А та-ам… Чем черт не шутит, все еще может измениться через сутки.
Те, кто поместил арестанта в карцер, такой неприятной для себя возможности не исключали. Поэтому человек в карцере был приговорен к расстрелу еще в момент задержания и сейчас был еще жив по одной-единственной причине…
— Он орет все время, Никита Сергеевич, — уставшим голосом сообщил генерал Москаленко по дороге к карцеру. — На нервы действует очень.
Сам Москаленко чувствовал себя явно не в своей тарелке. Нечасто ему, генерал-лейтенанту, командующему военно-воздушными силами МВО, приходилось выступать в роли простого тюремного вертухая. Точнее говоря, такое случилось вообще впервые. Правда, и случай был исключительный: в карцере находился член Политбюро, второе лицо в государстве. А может, даже и первое — это как поглядеть.
— И что орет? — полюбопытствовал Хрущев, с трудом поспевая за долговязым генералом.
— Маленкова все больше зовет, — ответил Москаленко на ходу, не сбавляя темпа. — Иногда Молотова. Иногда просто визжит, как зарезанный, — тогда слов почти не разобрать.
— А меня не зовет? — Хрущев уже запыхался, но пока еще не отставал от быстроногого Москаленко.
Тот, наконец, сообразил, что Никита Сергеевич уже немолод и ему не к лицу играть в догонялки, а потому аллюр уступил место прогулочному шагу. Оба с облегчением перевели дыхание. Москаленко вдруг вспомнил, что и он далеко не пацан-первогодок.
— Вас не зовет, Никита Сергеевич, — отрапортовал генерал чуть виновато, словно именно по его недосмотру арестант проявил такое непростительное пренебрежение к его собеседнику. Однако Хрущев, наоборот, обрадовался.
— Вот и будет ему приятная неожиданность, — проговорил он. — Обожаю сюрпризы.
Москаленко догадался, что Хрущев шутит, и на всякий случай нервно улыбнулся. Улыбка получилась вымученной.
— Не дрейфь, генерал, — Хрущев, на ходу привстав на цыпочки, легонько похлопал командующего ВВС по плечу. — Разберемся с ЭТИМ, сделаем тебя маршалом. Хочешь быть замминистра обороны?
Генерал-лейтенант улыбнулся уже несколько бодрее. Не то чтобы он совсем поверил торопливым обещаниям секретаря ЦК, но на душе почему-то стало поспокойнее. Как будто дополнительный тяжелый груз, повисший на его генеральских плечах со вчерашнего утра, перекочевал на чьи-то другие плечи. В конце концов, партия знает, что делает. Если оказалось, что товарищ Берия — враг народа и английский шпион, значит, он и есть шпион и враг. И точка.
Тем временем вопли из карцера приблизились настолько, что можно было уже различить отдельные слова.
— Похоже, с ума сошел, — осторожно высказался Москаленко, прислушиваясь к крикам. — Бомбу какую-то теперь вспомнил… Бомбу хочет… Бредит, наверное, я так понимаю…
Хрущев усмехнулся. Похоже, он явился не зря — даром что без приглашения. Решительным движением он попридержал генерала за локоток и сам остановился.
— Так где этот карцер, говоришь? — спросил он.
— Первый поворот направо и до конца по коридору, — четко объяснил Москаленко. — Разрешите, я… Хрущев отрицательно помотал головой.
— Дальше я сам, — сказал он. — Перемолвлюсь с ним парой слов… Напоследок.
Рука Москаленко машинально легла на кобуру. Хрущев оценил этот жест.
— Ты правильно меня понял, маршал, — кивнул он. — Я люблю понятливых и терпеть не могу чистоплюев. Патроны-то есть?
— Так точно, — внезапно охрипшим голосом ответил Москаленко.
— Ладно, жди меня здесь… — Хрущев махнул рукой, сделал несколько шагов и скрылся за поворотом коридора. Вопли из карцера заглушали звуки шагов секретаря ЦК, и поэтому в поле зрения единственного арестанта гауптвахты Хрущев возник совершенно внезапно.
От неожиданности арестант подавился собственным воплем, поперхнулся, закашлялся.
— Я не помешал, Лаврентий? — поинтересовался гость. — Мне доложили, будто ты здесь все зовешь кого-то, буянишь. Дай, думаю, зайду. Проведаю старого приятеля. Ты мне не рад как будто?
— Ни-ки-та? — с трудом выговорил Берия, преодолев кашель.
— Шестой десяток уже как Никита, — развел руками Хрущев. — Пора бы и привыкнуть, Лаврентий. Или ты не меня в гости ждал?
Берия промолчал, с ненавистью поглядывая из-за решетки двери на гостя. Тусклый огонек лампочки отсвечивал в стеклышках пенсне. Одно из стекол успело треснуть.
— А-а, — объяснил сам себе Хрущев, — ты, должно быть, Георгия ждал? Не придет Георгий, ты ему теперь на хрен не нужен. И Вячик, каменная жопа, друг твой закадычный, тоже не придет. А я вот, как видишь, пришел. И если что сказать хочешь, мне говори. Авось чем помогу.
— Ты?… Поможешь?… — жарким шепотом переспросил Берия. В голосе появились нотки какой-то фантастической надежды, ненависть в его глазах потухла. Или, по крайней мере, на время спряталась за бликами от тюремной лампочки.
— Правда, помогу, — легко сказал Хрущев, оценивающе глядя на решетку. — Но если, конечно, ты себя будешь хорошо вести.
— Я буду, я буду, обещаю! — выдохнул Берия. — Все, что хочешь, сделаю. Хочешь — перед пленумом покаюсь в ошибках, хочешь — в монастырь уйду. Только выпусти меня отсюда, слышишь, Никита? Если надо, согласен вообще из страны уехать…
— А что? — задумчиво проговорил Хрущев. — В Мексику, например…
Берия даже не заметил скрытой издевки.
— Согласен! — зашептал он. — В Мексику, в Новую Зеландию, в какую хочешь Херландию, я на все согласен. Только освободи меня, Никита, выручи, прошу тебя, умоляю, спаси!
«Тебя только выпусти, — ухмыльнулся про себя Хрущев, — и через пятнадцать минут ты нас всех самолично отправишь в Херландию. И меня, друга Никиту, первым… Ну уж нет!»
— Подумаем, — неопределенно сказал он, пристально глядя на Берию. — Есть еще время, навалом…
Несмотря на тусклую лампочку, Хрущев тотчас же заметил, как угольки ненависти в глазах Берии на мгновение снова вспыхнули. Вспыхнули — и опять спрятались.
«Кончать его нужно немедленно, — тотчас же понял Хрущев. — Пока его джигиты не очухались. Из-за мертвого бунтовать никто не станет. Но пока он жив, все возможно…»
— Выпусти, а? — тоненько захныкал Берия, прижавшись щекой к решетке. Ради предосторожности Хрущев сделал полшага назад. — Все исполню, слово чести даю, мамой клянусь!
— Ты мне сперва кое-что расскажи, Лаврентий, — предложил Хрущев.
— Все, все расскажу! — с готовностью прохныкал-простонал Берия. — Все тайны тебе открою. Захочешь потом — и всех их в бараний рог скрутишь: и Георгия, и Лазаря, и Вячу, и Клима. Коба, прежде чем подохнуть, оставил на нашу голову такой подарочек, что не дай бог никому.
— Какой еще подарочек? — сурово спросил Хрущев. — Ну-ка, говори!
В хныкающем и кривляющемся арестанте на мгновение проснулся прежний самоуверенный хитрец Лаврентий.
— Пока не отпустишь, ничего больше не скажу, — заявил он. — А кроме меня, никто не знает.
— Ну и подыхай вместе со своими секретами, — безразлично проговорил Хрущев и повернулся, сделав вид, что собрался уходить. — Привет Кобе, — бросил он через плечо, — скоро встретитесь.
Угроза подействовала.
— Хорошо-хорошо! — быстро крикнул Берия удаляющейся спине Хрущева. — Расскажу, да. Ты мне дай только гарантию…
Хрущев обернулся и, поплевав в кулак, сложил Берий кукиш.
— Никаких гарантий, — спокойно сообщил он. — Я тебе не сберкасса. У нас на Украине говорили так: «Колхоз — дело добровольное. Хочешь — вступай, не хочешь — расстреляем». Вот и я тебе говорю то же самое. Повезет тебе — уцелеешь, но обещать тебе ничего не стану… Как, будешь рассказывать?
— Буду, — тоскливо проговорил Берия.
— И правильно, — холодно улыбнулся ему Хрущев. — Чистосердечное признание… так вроде любили говорить твои орлы, верно? Ну, признавайся, про какую такую бомбу ты сегодня целый день орешь? И при чем тут Сталин?
— Это все он придумал, Коба… — горячо зашептал арестант. Рассказ его, не очень связный, занял минут пятнадцать, после чего Хрущеву стало не по себе. Как будто где-то совсем рядом распахнули секретную дверцу и по коридорам гауптвахты вдруг загулял пронзительно холодный сквознячок. Хрущев невольно поежился и поймал себя на желании поднять воротник своего пиджака.
— Так это ее ты искал всю весну в Кунцево? — спросил он недоверчиво. — А мы-то думали, что ты клад ищешь. То-то я смотрю, что твои всю территорию дачи перекопали, и подвалы перерыли, и теплицы… Баньку-то зачем снесли?
— Думали, там, — пробормотал Лаврентий. Глаза его за стеклами бегали, словно он, Берия, ожидал нападения с любой из сторон. — Зря думали, зря копали. Нет ее ни на Ближней даче, ни на дальней. Куда ее рябой черт законопатил, ума не приложу… Как корова языком.
— Постой-ка, — сказал Хрущев. — Но ведь не сам же он ее с полигона тащил! Давно бы нашел исполнителей, и дело с концом. Не могли же они сквозь землю провалиться!
— Сквозь землю не могли, — досадливым шепотом произнес Берия. — А в землю — запросто. Как раз в феврале 50-го должны были расшлепать полсотни вредителей инженеров, я еще удивлялся, зачем Коба лично затребовал это ерундовое дело. А через месяц случайно попался мне общий список — так там вместо пятидесяти оказалось ВОСЕМЬДЕСЯТ фамилий! Тридцать гавриков Коба вписал лично, не поленился. Эти тридцать бомбу и прятали, ясно же. И все оказались в одной общей яме, скопом. Умно старик придумал, ничего не скажешь… Большой мастер был… сссука! — Исчерпав приличные слова, Берия принялся долго и грязно браниться.
Хрущев поморщился: времени слушать лаврентьевскую ругань не было. Чтобы прервать поток брани, он, недолго думая, вытащил из кармана портсигар и сильно постучал по решетке. Услышав глухой звон, Берия моментально заткнулся.
— Так-то лучше, — проворчал Хрущев, пряча портсигар обратно в карман. — Ишь разошелся, уши вянут.
— Я не буду, — снова перешел Лаврентий на шепот, — только выпусти, Христа ради прошу.
— Успеешь, — отмахнулся Хрущев. — Ты мне лучше вот что скажи: зачем тебе-то эта бомба понадобилась? Спрятал ее где-то Коба, и на здоровье, чай не обеднеем. У нас таких бомб уже десяток есть, ты же сам и должен был знать.
— Не таких, — с тоской объяснил Лаврентий. — Эту они специально дорабатывали, по особому заказу. Мощность, что ли, увеличивали или какую-то другую хреноту. Если уж она взорвется в Москве — всем хана.
Хрущев вновь ощутил позвоночником неприятный обжигающий сквознячок.
— Почему же она должна непременно взорваться? — спросил он строго.
— Не знаю, — горестно шепнул Берия. — Одно знаю, что она не просто где-то лежит. Она где-то ТИКАЕТ, Никита!
— Часовой механизм, что ли? — с тревогой уточнил Хрущев.
— Да нет, я не об этом. Просто ее в любой момент можно ИСПОЛЬЗОВАТЬ. Тот, кто найдет ее, сможет взять за глотку не только всю Москву, но и всю страну. Когда у тебя под рукою такой заряд и ты можешь разнести все к чертовой матери, любой перед тобой будет ходить по струночке…
— Понимаю, — коротко сказал Хрущев. — Хорошо, оказывается, что ты ее так и не нашел. А за рассказ — спасибо. Теперь, значит, буду знать.
Он повернулся и, чуть сутулясь, зашагал по коридору прочь от решетки лаврентьевского карцера.
— Сто-о-о-ой! — заорал Берия ему вслед. — Куда уходишь, Никита? Ты же обеща-а-а-ал!!! — Крик его снова перешел в неразборчивый визг, но Хрущев больше не оборачивался.
Генерала Москаленко Хрущев нашел на том же самом месте. Будущий маршал сосредоточенно прислушивался к крикам, доносившимся из карцера.
— Вот опять, — пожаловался он. — Опять орет. Опять, Никита Сергеевич, про какую-то бомбу…
Хрущев взял генерала за пуговицу форменного кителя и, отчетливо выделяя каждое слово, проговорил:
— Запомни, Москаленко, хорошенько запомни. Не про бомбу он кричал, а про бабу. Бабу он хотел, ясно тебе? ЯСНО?!
Глава девятая
ПРИЧИНА И СЛЕДСТВИЕ
Сбегая вниз по лестнице, я думал: почему Потанин? Почему же все-таки он? Говорили, будто он ссорился с женой. Ну и что — из-за этого стреляться? Тысячи людей ежедневно ссорятся, мирятся в своем семейном кругу, но большинству из них не приходит в голову такая кошмарная развязка. Должно было случиться что-то по-настоящему ужасное, из-за чего бы тихий застенчивый Потанчик, будучи в здравом уме и твердой памяти, мог приставить казенный «Макаров» к своему виску и нажать на спусковой крючок. Выстрел, вспышка — и никаких проблем… М-да. Странные какие-то дела у нас творятся. Странные, видит Бог. Впрочем, нет, не видит. Есть мнение, что Ему нынче не до нас.
Правда, и мне сейчас не до Него. Так что я не в претензии. Паритет.
В прорези почтового ящика что-то белело. Чуть притормозив, я безо всякого ключа открыл дверцу, выудил содержимое. После чего преодолел последний лестничный пролет, двадцать метров выщербленного асфальта и огрызок деревянной доски, которая заботливо была переброшена через наполовину вырытую траншею. Путь мой закончился в кабине собственного «жигуленка», чей мотор сегодня упорно не желал заводиться. Должно быть, «жигуленок» тактично намекал своему хозяину про подсевший аккумулятор. Спасибо, дружок, намек я понял, а теперь давай, заводись. Ты ведь меня знаешь: искру я добуду любым путем. На худой конец — методом трения, каким первобытный человек добывал огонь себе к ужину.
Про первобытный огонь я вспомнил не случайно.
Из своего ящика почту я всегда достаю, как только увижу. Не откладываю на потом. Юное поколение в нашем доме страдает неизлечимой пироманией. То есть поджигает все, что попадается этому поколению на глаза. Особенно часто на глаза попадаются в подъездах лифты и почтовые ящики. Чуть не уследишь за малолетними партизанами — и готов пожарчик. Где-то я читал, будто такой подростковый вандализм есть закономерное явление природы. На молодого человека, дескать, вид открытого огня или вспышка взрыва действует завораживающе — как гипноз, как наркотик. Это, мол, вылезает наружу генетическая память предков, которые обожали греться у костра после удачной охоты на саблезубых мамонтов… Белиберда, конечно. Или в этом все же что-то есть? Вдруг мой Партизан — тоже какой-нибудь шустрый пацанчик лет двенадцати? А может, наоборот, — дедуля, впавший в детство?
Интересная версия. Дедушка-пироман с адской машинкой за пазухой.
Впрочем, отставить дедушку. В детство, как и в маразм, теперь принято впадать с любого возраста. Это вам не кино с голыми шведскими девицами, возрастных ограничений нет. Впадай себе на здоровье, как Волга в Каспийское море.
Мотор, наконец, оценил мои усилия и сдался. Он чихнул, словно нанюхался перца, громко фыркнул и завелся. Одной рукой я стал осторожно выруливать на дорогу, а другою — открыл дверцу своего бардачка и сунул туда полученную корреспонденцию. Последней, к слову скажем, было немного. Для хорошего первобытного костра абсолютно недостаточно: газета «Известия» плюс одно письмо. И все. Почерк на конверте был смутно знакомым, но разбираться сейчас было некогда. Все потом. Захлопывая бардачок, я успел заметить картинку на конверте — Дом Советов на Краснопресненской. Колыбель парламентской демократии. Обиталище небезызвестного депутата Олега Геннадьевича Безбородко.
Вспомнив про Безбородко, я машинально сплюнул в окно, а настроение мое из просто омерзительного стало похоронным. В полном, кстати, соответствии с утренним происшествием, о котором мне сообщил по телефону Дядя Саша…
Когда я приехал в Управление и поднялся на свой этаж, от мертвого Потанина остались только контур, очерченный мелом на его рабочем столе, да еще немного крови, которая уже успела свернуться и из ярко-красной стала ржаво-бурой. Ржавые пятна перепачкали календарь, несколько пустых папок и ненадписанных конвертов. Все конверты были одинаковые: с изображением Дома Советов.
Та-ак, подумал я озадаченно. Чего-чего, а писем от тихони Потанина я сроду не получал. Значит, в моем бардачке лежит первое и оно же — последнее. Ничего не понимаю. Убейте меня — ничего.
Сбоку от меня возник непривычно мрачный Филиков и поманил меня обратно в коридор. Там по-прежнему кучковалось человек десять с нашего этажа — тоже мрачные, подавленные, растерянные. Дядя Саша в двух словах изложил мне то, что не успел рассказать по телефону. Оказывается, поначалу никто ничего не заподозрил. Потанин и прежде приходил на службу ни свет ни заря и запирался в своем кабинете. Если кто-нибудь попадался ему в эту утреннюю пору из коллег, то Потанин лишь тихонько здоровался и предпочитал побыстрее скрыться у себя. Сегодня он, правда, изменил своему правилу — сказал несколько фраз перед тем, как в последний раз исчезнуть за дверью номер тринадцать.
— Кто с ним разговаривал? — немедленно спросил я у Филикова.
Оказалось, двое. Старший прапорщик, дежуривший в это утро на этаже. И вечный капитан Пеньков, который вчера вечером задремал в своем кабинете — да так и проспал на боевом посту всю ночь.
Я завертел головой, высматривая хотя бы одного свидетеля. Старший прапорщик, похоже, уже сменился, но вот Пеньков (известный также как Пенек и Пенек Трухлявый) по-прежнему был здесь. В окружении трех или четырех человек он — видно, не в первый уже раз — делился утренними впечатлениями. Я протиснулся к нему, цепко взял его за рукав и отвел в сторонку. Слушатели проявили понимание и протестовать не стали.
— Расскажите мне все сначала, Федор Матвеевич, — коротко попросил я.
Пеньков важно кивнул и изготовился к рассказу. Настоящая фамилия его была Пеньковский. И хотя он не был никаким родственником знаменитому шпиону и даже патриотично урезал фамилию, это ему не помогло. Тень однофамильца-предателя испортила ему служебную карьеру раз и навсегда. К пятидесяти пяти годам он оставался капитаном, и всем было ясно, что в отставку он выйдет майором, не больше. Подполковничьи погоны могли ему светить в единственном случае: если бы самолет ЦРУ сбросил парашютиста прямо на крышу нашего здания на Лубянке, а Пеньков лично бы его задержал.
— Значит, было так… — подбоченясь, начал свой рассказ Пенек-Пеньков-Пеньковский.
Была еще одна причина, препятствовавшая его служебному росту и, на мой взгляд, гораздо более фатальная, чем невезучая фамилия.
Вечный капитан был порядочное трепло. Он был тот самый болтун, который, при неблагоприятном стечении обстоятельств, мог бы оказаться прекрасной находкой для своего же печально знаменитого однофамильца. На его счастье, Пеньковский N 1 в ту пору брезговал вербовать лейтенантишек, ибо выкачивал совершенно секретные данные из полковников и выше. За что, в конечном итоге, и поплатился. В популярном романе «Стекляшка» именно его, между прочим, зажарили в печке. На самом же деле его, разумеется, без затей расстреляли.
Пока я размышлял над судьбой однофамильца нашего Пенька, вечный капитан только-только дошел до места, когда он, Пенек, решил вчера вечером немного подремать. Испугавшись, что мне сейчас придется выслушивать и описание всех пеньковских сновидений, я с ходу подвел свидетеля к самой важной точке его рассказа.
— Итак, — произнес я нетерпеливо, — вы встретили его на этаже. А дальше что было?
Федор Матвеевич с огорченным видом перешел к главному:
— Ну, поздоровался он. А глаза — грустные-грустные, как будто с похмелья. Извините, сказал, если что не так. Не поминайте, говорит, лихом. И простите, мол, за все. Особенно, — при этих словах наш Пеньков со значением поглядел на меня, — виноват я, говорит, перед Максимом… Сказал так, головою грустно покачал и к себе пошел. А я, значит, запер свой кабинет…
Идиотская история с телефонограммой и с Нагелем стала проясняться, подумал я. Вот и нашелся человек, который виноват передо мною. Но почему — Потанин? Почему же, черт возьми, Потанин?
— Постойте-ка, Федор Матвеевич, — проговорил я, в очередной раз прерывая не относящиеся к делу автобиографические излияния Пенька. — Выходит, вы после этих слов так ничего и не заподозрили? И после того, как он сказал: «Не поминайте лихом?»
Пеньков огорченно развел руками:
— Да мне и в голову не пришло такое! Я думал, может, переводят его из Москвы или там по горизонтали перемещают… В Первое Главное Управление, допустим. Мало ли куда!
При упоминании о ПГУ Пенек томно закатил глаза. Как видно, перевод во внешнюю разведку был самой затаенной мечтой вечного капитана. Мечтой, конечно, неосуществимой: из Пенька получился бы такой же Джеймс Бонд, как из меня — японская гейша. Я вздохнул. Вечный капитан потому и не поднял тревогу после потанинских прощаний, что сразу же до краев налился завистью к возможному потанинскому переводу в ПГУ. Правду сказал однажды Жванецкий: в нашей стране глупость — это вовсе не отсутствие ума. Это такой особый ум…
— Максим, а Максим, — на лице Пенькова уже написано было любопытство, чуть подкрашенное огорчением, для порядка, — почему это он так тебя выделил? Чем же он таким особенным перед тобою провинился? Мы уж с ребятами и так гадали, и эдак.
Гадали они, видите ли, подумал я со злостью.
Конечно же, это не менее интересно, чем само потанинское самоубийство. И даже более.
Я неопределенно пожал плечами, однако Пенек не отставал: очень ему хотелось прикупить каких-нибудь ценных слухов. Чтобы тут же раззвонить на все Управление. Ладно, будет тебе сенсация, лопай.
Правда, и мне сейчас не до Него. Так что я не в претензии. Паритет.
В прорези почтового ящика что-то белело. Чуть притормозив, я безо всякого ключа открыл дверцу, выудил содержимое. После чего преодолел последний лестничный пролет, двадцать метров выщербленного асфальта и огрызок деревянной доски, которая заботливо была переброшена через наполовину вырытую траншею. Путь мой закончился в кабине собственного «жигуленка», чей мотор сегодня упорно не желал заводиться. Должно быть, «жигуленок» тактично намекал своему хозяину про подсевший аккумулятор. Спасибо, дружок, намек я понял, а теперь давай, заводись. Ты ведь меня знаешь: искру я добуду любым путем. На худой конец — методом трения, каким первобытный человек добывал огонь себе к ужину.
Про первобытный огонь я вспомнил не случайно.
Из своего ящика почту я всегда достаю, как только увижу. Не откладываю на потом. Юное поколение в нашем доме страдает неизлечимой пироманией. То есть поджигает все, что попадается этому поколению на глаза. Особенно часто на глаза попадаются в подъездах лифты и почтовые ящики. Чуть не уследишь за малолетними партизанами — и готов пожарчик. Где-то я читал, будто такой подростковый вандализм есть закономерное явление природы. На молодого человека, дескать, вид открытого огня или вспышка взрыва действует завораживающе — как гипноз, как наркотик. Это, мол, вылезает наружу генетическая память предков, которые обожали греться у костра после удачной охоты на саблезубых мамонтов… Белиберда, конечно. Или в этом все же что-то есть? Вдруг мой Партизан — тоже какой-нибудь шустрый пацанчик лет двенадцати? А может, наоборот, — дедуля, впавший в детство?
Интересная версия. Дедушка-пироман с адской машинкой за пазухой.
Впрочем, отставить дедушку. В детство, как и в маразм, теперь принято впадать с любого возраста. Это вам не кино с голыми шведскими девицами, возрастных ограничений нет. Впадай себе на здоровье, как Волга в Каспийское море.
Мотор, наконец, оценил мои усилия и сдался. Он чихнул, словно нанюхался перца, громко фыркнул и завелся. Одной рукой я стал осторожно выруливать на дорогу, а другою — открыл дверцу своего бардачка и сунул туда полученную корреспонденцию. Последней, к слову скажем, было немного. Для хорошего первобытного костра абсолютно недостаточно: газета «Известия» плюс одно письмо. И все. Почерк на конверте был смутно знакомым, но разбираться сейчас было некогда. Все потом. Захлопывая бардачок, я успел заметить картинку на конверте — Дом Советов на Краснопресненской. Колыбель парламентской демократии. Обиталище небезызвестного депутата Олега Геннадьевича Безбородко.
Вспомнив про Безбородко, я машинально сплюнул в окно, а настроение мое из просто омерзительного стало похоронным. В полном, кстати, соответствии с утренним происшествием, о котором мне сообщил по телефону Дядя Саша…
Когда я приехал в Управление и поднялся на свой этаж, от мертвого Потанина остались только контур, очерченный мелом на его рабочем столе, да еще немного крови, которая уже успела свернуться и из ярко-красной стала ржаво-бурой. Ржавые пятна перепачкали календарь, несколько пустых папок и ненадписанных конвертов. Все конверты были одинаковые: с изображением Дома Советов.
Та-ак, подумал я озадаченно. Чего-чего, а писем от тихони Потанина я сроду не получал. Значит, в моем бардачке лежит первое и оно же — последнее. Ничего не понимаю. Убейте меня — ничего.
Сбоку от меня возник непривычно мрачный Филиков и поманил меня обратно в коридор. Там по-прежнему кучковалось человек десять с нашего этажа — тоже мрачные, подавленные, растерянные. Дядя Саша в двух словах изложил мне то, что не успел рассказать по телефону. Оказывается, поначалу никто ничего не заподозрил. Потанин и прежде приходил на службу ни свет ни заря и запирался в своем кабинете. Если кто-нибудь попадался ему в эту утреннюю пору из коллег, то Потанин лишь тихонько здоровался и предпочитал побыстрее скрыться у себя. Сегодня он, правда, изменил своему правилу — сказал несколько фраз перед тем, как в последний раз исчезнуть за дверью номер тринадцать.
— Кто с ним разговаривал? — немедленно спросил я у Филикова.
Оказалось, двое. Старший прапорщик, дежуривший в это утро на этаже. И вечный капитан Пеньков, который вчера вечером задремал в своем кабинете — да так и проспал на боевом посту всю ночь.
Я завертел головой, высматривая хотя бы одного свидетеля. Старший прапорщик, похоже, уже сменился, но вот Пеньков (известный также как Пенек и Пенек Трухлявый) по-прежнему был здесь. В окружении трех или четырех человек он — видно, не в первый уже раз — делился утренними впечатлениями. Я протиснулся к нему, цепко взял его за рукав и отвел в сторонку. Слушатели проявили понимание и протестовать не стали.
— Расскажите мне все сначала, Федор Матвеевич, — коротко попросил я.
Пеньков важно кивнул и изготовился к рассказу. Настоящая фамилия его была Пеньковский. И хотя он не был никаким родственником знаменитому шпиону и даже патриотично урезал фамилию, это ему не помогло. Тень однофамильца-предателя испортила ему служебную карьеру раз и навсегда. К пятидесяти пяти годам он оставался капитаном, и всем было ясно, что в отставку он выйдет майором, не больше. Подполковничьи погоны могли ему светить в единственном случае: если бы самолет ЦРУ сбросил парашютиста прямо на крышу нашего здания на Лубянке, а Пеньков лично бы его задержал.
— Значит, было так… — подбоченясь, начал свой рассказ Пенек-Пеньков-Пеньковский.
Была еще одна причина, препятствовавшая его служебному росту и, на мой взгляд, гораздо более фатальная, чем невезучая фамилия.
Вечный капитан был порядочное трепло. Он был тот самый болтун, который, при неблагоприятном стечении обстоятельств, мог бы оказаться прекрасной находкой для своего же печально знаменитого однофамильца. На его счастье, Пеньковский N 1 в ту пору брезговал вербовать лейтенантишек, ибо выкачивал совершенно секретные данные из полковников и выше. За что, в конечном итоге, и поплатился. В популярном романе «Стекляшка» именно его, между прочим, зажарили в печке. На самом же деле его, разумеется, без затей расстреляли.
Пока я размышлял над судьбой однофамильца нашего Пенька, вечный капитан только-только дошел до места, когда он, Пенек, решил вчера вечером немного подремать. Испугавшись, что мне сейчас придется выслушивать и описание всех пеньковских сновидений, я с ходу подвел свидетеля к самой важной точке его рассказа.
— Итак, — произнес я нетерпеливо, — вы встретили его на этаже. А дальше что было?
Федор Матвеевич с огорченным видом перешел к главному:
— Ну, поздоровался он. А глаза — грустные-грустные, как будто с похмелья. Извините, сказал, если что не так. Не поминайте, говорит, лихом. И простите, мол, за все. Особенно, — при этих словах наш Пеньков со значением поглядел на меня, — виноват я, говорит, перед Максимом… Сказал так, головою грустно покачал и к себе пошел. А я, значит, запер свой кабинет…
Идиотская история с телефонограммой и с Нагелем стала проясняться, подумал я. Вот и нашелся человек, который виноват передо мною. Но почему — Потанин? Почему же, черт возьми, Потанин?
— Постойте-ка, Федор Матвеевич, — проговорил я, в очередной раз прерывая не относящиеся к делу автобиографические излияния Пенька. — Выходит, вы после этих слов так ничего и не заподозрили? И после того, как он сказал: «Не поминайте лихом?»
Пеньков огорченно развел руками:
— Да мне и в голову не пришло такое! Я думал, может, переводят его из Москвы или там по горизонтали перемещают… В Первое Главное Управление, допустим. Мало ли куда!
При упоминании о ПГУ Пенек томно закатил глаза. Как видно, перевод во внешнюю разведку был самой затаенной мечтой вечного капитана. Мечтой, конечно, неосуществимой: из Пенька получился бы такой же Джеймс Бонд, как из меня — японская гейша. Я вздохнул. Вечный капитан потому и не поднял тревогу после потанинских прощаний, что сразу же до краев налился завистью к возможному потанинскому переводу в ПГУ. Правду сказал однажды Жванецкий: в нашей стране глупость — это вовсе не отсутствие ума. Это такой особый ум…
— Максим, а Максим, — на лице Пенькова уже написано было любопытство, чуть подкрашенное огорчением, для порядка, — почему это он так тебя выделил? Чем же он таким особенным перед тобою провинился? Мы уж с ребятами и так гадали, и эдак.
Гадали они, видите ли, подумал я со злостью.
Конечно же, это не менее интересно, чем само потанинское самоубийство. И даже более.
Я неопределенно пожал плечами, однако Пенек не отставал: очень ему хотелось прикупить каких-нибудь ценных слухов. Чтобы тут же раззвонить на все Управление. Ладно, будет тебе сенсация, лопай.