Само по себе дело не стоило выеденного яйца и протрезвевший лоцман, признавший свою вину, благополучно отбывал срок в одном из пермских ИТЛ. Тем не менее мифическое дело о покушении продолжало существовать, обрастать подробностями, публикациями в прессе, а мне приходилось ежемесячно составлять и для Голубева, и для нашей пресс-службы массу никому не нужных оправдательных бумаг.
   По-моему, хитроумный Безбородко пытался использовать оплошность пьяного речника на все двести процентов, по этой причине моя простая версия его категорически не устраивала. Отчаявшись, я высказал на одной из встреч с контуженным депутатом оригинальную гипотезу, согласно которой преступную руку лоцмана если кто и направлял, то скорее уж не Президент, а угличские городские власти, надеясь на приток любопытных туристов и, чем черт не шутит, на строительство в перспективе нового Храма-на-крови близ места аварии, на набережной. Эта версия, по моему мнению, обязана была польстить депутату. Депутат же так прикипел к своей собственной трактовке трагических событий, настолько вжился в образ недорезанного царевича Димитрия, что мою гипотезу с негодованием отверг, да еще заявил, кажется, на Президиуме ВС, что Лубянка-де пытается спрятать концы в воду…
   Дело Сияющего Лабриолы было куда более серьезным, чем безбородкинские водные процедуры, еще более скандальным и совершенно бесперспективным в смысле отыскания злополучных концов.
   Примерно до августа 1992 года Сын Солнца и Луны, Сияющий и Несравненный пророк Юсеф Лабриола звался Евгением Васильевичем Клюевым и работал официантом в «Национале». В октябре того же года на улицах Москвы впервые появились длинноволосые юноши и девушки в ярко-оранжевых хламидах, издали похожих на комбинезоны дорожных ремонтников. Оранжевые длинноволосики заунывно распевали какую-то чушь и раздавали всем встречным-поперечным глянцевые цветные портретики самого Евгения Васильевича, голова которого была украшена чем-то вроде папской тиары. На обороте Сияющий и Несравненный пророк Клюев предупреждал граждан о предстоящем и скором Конце света, обещая спасение лишь тем, кто оперативно покается в своих грехах и вступит в оранжевое братство Юсефа Лабриолы.
   Почему экс-официант из «Националя» назвался именем всеми забытого итальянского марксиста Антонио Лабриолы, я понятия не имел. Да и вообще: до февраля нынешнего года хипповатые последователи пророка Клюева были любопытны только журналистам, но никак не нашему ведомству. К тому времени свобода сходить с ума каждому и по-своему Комитетом абсолютно не ограничивалась. Хочешь называть себя пророком, живым Богом или внучатым племянником Девы Марии — пожалуйста. За сход лавин и съезд крыш Лубянка ответственности не несет.
   Тревогу забили только тогда, когда обезумевшие от горя родители оранжевых хипарей стали обивать пороги соответствующих служб со слезными просьбами вернуть их мальчиков (девочек), попавших в сияющие лапы Клюева-Лабриолы.
   Первоначально криминал в действиях бывшего официанта отыскать было довольно трудно: паства приходила к пророку сама, насильно не удерживалась и добровольно оставалась при Лабриоле, проводя досуг за пением, странными молитвами и раздачей портретиков-листовочек. Первые подозрения возникли, когда несколько оранжевых мальчишек были похищены отчаявшимися родителями прямо с мест дислокации секты и доставлены в Кащенко.
   Эксперты обследовали пареньков с помощью тестов и высказали предположение, что религиозный транс может быть искусственного происхождения, поскольку такого рода гипноблокаду удерживают только сильные нейролептики.
   Тем временем оранжевые предприняли в Москве несколько громких акций, самыми заметными из которых были попытки сорвать службу в Елоховском соборе и вступить в прилюдную перебранку со священнослужителями. В Богоявленской церкви паства Клюева-Лабриолы попыталась осквернить алтарь, и дважды оранжевые выдвигали заслоны из собственных тел на пути крестного хода. А еще были прискорбные инциденты в Мытищах, в Сергиевом Посаде, в Волоколамске и в Клину…
   Когда генерал Голубев с мрачной гримасой вручил мне тощенькую папку с надписью «Лабриола», внутри палки бултыхалось только с десяток родительских жалоб-криков, несколько милицейских протоколов и то самое заключение экспертизы насчет применения нейролептиков, которое, впрочем, было предположительным. Сережа Некрасов, к которому я неофициально обратился за содействием, виновато признал, что значительная часть больших транквилизаторов обладает целым рядом до конца не изученных побочных действий, причем в девяноста процентах из ста факты нерегулярного использования гражданами нейролептиков на лабораторном уровне зафиксировать под протокол нельзя. Результаты будут всегда спорными, то есть недостаточными для предъявления обвинений.
   «Очень мило, — сказал тогда я Некрасову. — Чего же стоит вся ваша хваленая наука?» На что Сережа, помню, без колебаний ответил: «Наука, Макс, умеет много гитик».
   Но много не означает все…
   Поняв, что медицина бессильна, я попытался зайти с другой стороны. Две проблемы заинтересовали меня: финансовые возможности Лабриолова братства и несколько любопытных совпадений, которые могли быть случайными. Или не случайными. Я достоверно выяснил, что никто из будущих оранжевых, поступая к Пророку, не делал никаких пожертвований в фонд братства, и было совершенно необъяснимо, откуда же брались огромные средства на содержание многотысячной паствы (кормил-поил оранжевых Лабриола на свои, что неизбежно влетало в копеечку даже при том, что кушанья были явно не из «Националя»). Кроме того, производство листовок, рекламирующих Конец света и самого Сияющего Клюева, требовало еще больших затрат — и тоже абсолютно было неясно, откуда Лабриола брал деньги. Не откладывал же он, в конце концов, в кубышку все чаевые, полученные им за десять лет беспорочной службы в ресторане?
   Среди совпадений самым интересным оказалось то, что наибольшую активность секта Лабриолы стала проявлять в пору, когда в Верховном Совете вылупился странный законопроект, касающийся ограничения прав представителей нетрадиционных религиозных учений.
   Законопроект, первоначально не имевший шансов собрать необходимое число голосов, после инцидентов в Елоховском и особенно в Сергиевом Посаде стал приобретать в парламенте все больше сторонников, озабоченных — как писала пресса — засильем мистицизма, сатанизма, экуменических ересей и привозного из-за океана протестантизма.
   Мой единственный и не очень надежный контакт в Службе внутренней безопасности Московской патриархии, белобрысый и флегматичный отец Константин по моей просьбе попробовал что-то выяснить по своим каналам. Но кроме слуха о том, что елоховский настоятель был заранее предупрежден о вторжении оранжевых, ничего раздобыть ему не удалось. Слух же, как известно, к делу не подошьешь.
   А ко времени заключительных дебатов в Верховном Совете по злополучному законопроекту и сам отец Константин неожиданно получил новое назначение и отправился защищать дипломатические интересы Патриархии то ли в Грецию, то ли в Черногорию. Закон таки был принят парламентом подавляющим большинством голосов — как раз накануне запланированных гастролей в России американской телезвезды пастора Генри Абрахамса, которые, разумеется, теперь состояться не могли.
   «Можно закрывать дело?» — осведомился я, придя к генералу Голубеву с порядком распухшей папкой в руке. «Ну отчего же? — вяло возразил мне Голубев, рассеянно пролистывая досье. — Кое-что ты откопал… Насчет денег любопытно, и про транквилизаторы… СВБ Патриархии тут, конечно же, ни при чем, но… В общем, имеет смысл, наверное, брать этого Клюева…»
   Пока я выбивал прокурорскую санкцию, Сияющий Пророк Лабриола элегантно ушел из-под юрисдикции Минбеза, откочевав вместе со своими оранжевыми хламидами на Западную Украину. У тамошних властей как раз тогда начинались проблемы с униатами, и я не сомневался, что украинская гастроль Клюева в финансовом отношении пройдет удачно. Дело же так и осталось незакрытым; я его из принципа не закрывал, держал под рукой как напоминание о собственной бездарности.
   Что же касается дела «Мертвой головы», то совесть моя была тут чиста. Как только стало ясно, что фермерское хозяйство под невинным названием Цветочное (50 км от окружной) используется столичными наци как перевалочный пункт и тренировочный лагерь, я, что называется, продавил срочный выезд на место спецгруппы и получил вагон неоспоримых улик и для 64-й, и для 74-й статей.
   Факты были столь очевидными, что я не отложил папки с «Мертвой головой» на архивные полки — сразу после ареста всех шести молодчиков — лишь из любви к порядку. Но что-то стало стопориться у моих дорогих коллег, куда-то стали рассасываться — как опухоли после сеанса патентованного телемага — неоспоримые улики, а сами молодчики, взятые с поличным на полигоне, за разметкой грудных мишеней, имея на плечах черную эсэсовскую униформу и в руках полтысячи мелкокалиберных патронов к самодельным шмайссерам, из фашиствующих подонков стали превращаться в заблудших овечек. Которые, оказывается, не тренировались, а играли. И не списки они составляли, кого из политиков им раньше шлепнуть, и не маршруты движения правительственных кортежей они изучали, а так, баловались казаками-разбойниками.
   В конце концов, только один из всей шестерки получил ерундовый год общего режима, а остальных, подержав, выпустили обратно в их Цветочное. Взяв с них, с бедняжек, правда, штраф в размере трех минимальных окладов и погрозив укоризненно пальцем. И скажите еще спасибо, что шмайссеры им не вернули с извинениями… Мог ли я при таком раскладе считать это дело закрытым? Нет — и поэтому две папки с надписью «Мертвая голова» тоже покамест избежали архивного забвения.
   Однако безнадежнейшим из всех безнадежных стало для меня дело Партизана, над которым я трудился с января и которое не стало причиной моего увольнения с позором из органов лишь оттого, что в нашем отделе вообще сомневались в существовании Партизана. Насколько я знаю, некрасовские сослуживцы с Петровки, например, были твердо уверены, что в природе есть не одно, постоянно разбухающее взрывное дело, а несколько десятков самостоятельных происшествий, каждое из которых следует рассматривать отдельно. МУР-овцы, по-моему, доблестно разыскали и упекли нескольких предполагаемых виновников, которые, вероятно, были плохими людьми и, скорее всего, были и впрямь виновны — но только не в том, за что им намотали срок.
   Прозвище «Партизан» придумал я сам после двух первых происшествий — на Саянской улице и на Первомайской. Оба раза взрывы прогремели в подъездах жилых домов, и оба раза обошлось все шумовым эффектом, выбитыми стеклами и двумя деревянными дверьми подъездов, выломанных взрывной волной. И на Саянской, и на Первомайской злоумышленник применил самодельные безоболочные взрывные устройства — примерно такие, какие использовали в 41-м наши партизаны, когда с Большой земли им присылали не опытных саперов, а девочек-радисток и пачки «Красной звезды» с зажигательной речью товарища Сталина. Тротиловый эквивалент обеих бомбочек был сравнительно небольшим — граммов по сто пятьдесят каждая, так что серьезных разрушений они вызвать не могли.
   Из газет и из скуповатых рассказов Некрасова выяснилось, что потенциальными жертвами взрывов оказались люди, никаким боком к теневому миру не причастные. Сие открытие поставило орлов-сыщиков в тупик, но, в конце концов, они рассудили, что диверсии — дело рук местной мафии, борющейся за лидерство в этих районах, и профилактически похватали с полдюжины мелких авторитетов, впаяв им незаконное ношение оружия и сопротивление милиции.
   Я не был против чисток столицы от малокалиберных крестных папаш, однако они, на мой взгляд, никакого отношения к Партизану не имели. Подозрения мои подтвердились ровно через неделю, когда точно такие же по конструкции безоболочные партизанские устройства были применены на улице Сайкина и на Новогиреевской. Почерк взрывника был вполне узнаваемым: бомба в подъезде, химический взрыватель плюс абсолютная, по милицейским меркам, бессмысленность акции. Ибо граждане, жившие во взорванных подъездах, по всем параметрам были скромными служащими или мельчайшими предпринимателями, чей месячный доход был эквивалентен рыночной стоимости всего одной из взорванных бомбочек.
   Овчинка определенно не стоила выделки — рано или поздно эту элементарную мысль должны были осознать и в МУРе. Если чем и отличались два последних взрыва от двух первых, то лишь несравненно более разрушительными последствиями. Каждое из двух подброшенных устройств имело уже заряд взрывчатого вещества массой свыше двухсот пятидесяти граммов по тротиловой шкале.
   В доме на Новогиреевской только чудом все обошлось без человеческих жертв: взрывом разворотило кирпичную стену, разметало мебель и выбило стекла вместе с рамами. Люди завтракали на кухне — только это их и спасло. Как и после первой пары взрывов, все терялись в догадках, кому понадобилось устраивать такую диверсию. Тогда мне тоже казалось: стоит найти алгоритм — и преступника можно будет вычислить.
   Лишь после взрыва и пожара на Ленинском мои нехорошие предчувствия подтвердились. Похоже, Партизану было решительно все равно, где и что взрывать, и, значит, в следующий раз взрывное устройство могло сработать где угодно — в центре или на окраине, в подъезде хрущобы или у стен богатого офиса…
   Впрочем, как я понял, МУРовская бригада, посетив обгорелый особняк на Ленинском, увешанный после пожара ледяными сталактитами, легко удовлетворилась умозаключением, согласно которому жертвой террориста наверняка был коммерческий директор фирмы «Биколор» (или «Бакалавр» — что-то вроде этого), у которого просто обязаны были найтись влиятельные враги. Я же, со своей стороны, понял, что еще долго вынужден буду не искать Партизана, а только регистрировать его взрывы, отмечая, что с каждым разом все более непредсказуемым делается временной интервал между акциями, что неуклонно возрастает тротиловый эквивалент. Сколькиграммовое устройство бабахнуло на Ленинском, не удалось подсчитать даже в лаборатории Сережи Некрасова — пожар смешал все следы, а пожарники, своими брандспойтами превратившие дом в ледяной дворец, только добавили неразберихи. Правда, по самым приблизительным прикидкам, Партизан дошел уже до четырехсотграммовой бомбочки, и я не без страха ожидал, когда и где он перейдет рубеж в пятьсот граммов тринитротолуола.
   Пользуясь временным затишьем, я перепроверил все знакомые мне каналы, по которым Партизан мог бы получить необходимую взрывчатку, и с горечью убедился: за последние полгода число таких каналов, полностью или частично неизвестных нам на Лубянке, возросло в геометрической прогрессии. Если бы здесь чувствовалась рука сапера-профессионала, был бы шанс рано или поздно выйти на злоумышленника. Вся беда была в том, что Партизан определенно являлся любителем — ловким (ни разу никто его не видел, даже издали), умелым, не слишком изобретательным (взрывные устройства были одной и той же конструкции). Самое же главное было даже не в этом: кажется, Партизану просто нравилось взрывать.
   Когда я впервые доложил о своих предположениях генералу Голубеву, тот с ходу поинтересовался:
   — Видеомагнитофон у тебя дома есть?
   — Не нажил пока, — скромно ответствовал я, не понимая, при чем тут видик.
   — Ну, а кабельное телевидение по вечерам смотришь? — продолжил свой допрос шеф.
   — Время от времени, — признался я, уже догадавшись, к чему Голубев ведет.
   — Так я и думал, — с удовлетворением сказал тогда генерал. — Рекомендую месяцок-другой не смотреть американских боевиков, всякие версии о маньяках-взрывниках как рукой снимет…
   — Я-то могу их и год не смотреть, — пробормотал я. — Правда, взрывы-то случаются не только в американском кино, но и в нашей Москве.
   Генерал сморщился:
   — Не каркай. Терпеть не могу, когда ноют будет хуже, будет хуже…
   — Будет хуже, — буркнул я упрямо, на что мой генерал только головой мотнул, будто смахивал невидимую паутинку с лица. Или, допустим, зеленую гусеницу.
   Рвануло через месяц. То есть и в течение этого срока кое-кто в столице практиковался с взрывными устройствами: подорвали «мерс» Захара Дубровского, Мистера Холодильника (как называли его газетчики), швырнули лимонку в витрину офиса «Абсолюта», разнесли вдребезги пустовавший милицейский стакан на Садовой. Однако я чувствовал — это все не те взрывы.
   Только когда бомба неизвестного злоумышленника разнесла в щепки кафе «Минута» на Алтуфьевском шоссе, я, приехав на место происшествия, мгновенно понял: вот оно! Теперь Партизан явно вошел во вкус и действовал с большим размахом. Заложены были уже две безоболочные бомбы в двух местах, а каждый заряд — уже не меньше полукилограмма по тротиловой шкале. Здание «Минуты» даже не взорвалось — оно в буквальном смысле взлетело на воздух, так что в окна верхних этажей стоящих поблизости пятнадцатиэтажек залетели обломки досок крыши и чуть ли не покореженная металлическая посуда, поднятая ввысь мощной взрывной волной.
   — Ну, что?! — заорал я, вернувшись с пепелища и, как был, грязный, злой, растерянный, появившись в кабинете Голубева. — Будем ждать, когда Партизан взорвет ГУМ? Какую-нибудь станцию метро?
   — Не ори у меня ТУТ — неуверенно оборвал меня шеф. — И не паникуй. Где кафе — там рэкет, проще простого. Твой Партизан, если он вообще есть в природе, здесь ни при чем…
   — При чем! При чем!… — зашипел я. — Дайте мне хотя бы с десяток человек, и из них чтобы двое было саперами, и проводника дайте с собакой, науськанной на взрывчатку…
   — И еще вертолет, и полсотни коммандос, и чтобы все были боксерами в полутяжелом весе… — в тон мне продолжил генерал и уже серьезно сообщил: — Все, что я могу, — это дать тебе пока разрешение заниматься этим делом самостоятельно. Ты меня пока еще не убедил, что твой Партизан — не миф…
   — Спасибо, товарищ генерал, — ответил я этому благодетелю. — Благодарю за оказанное доверие… Оправдаю!
   — Не злись, — пожал плечами Голубев. — Я, между прочим, вообще не уверен, что имею право отвлекать своего лучшего работника на всякое… на всякое такое… Ты, кстати, еще не оформил всех документов по делу этого… ну, с удавами.
   — Если вы имеете в виду дело Боа-Королевич, то оно давно оформлено и ждет только вашей визы, — парировал я.
   — Тогда ты наверняка не послал ответ на последний запрос из Верховного Совета по поводу покушения на депутата Безбородко, — немедленно припомнил генерал.
   Шеф знал, чем меня можно донять.
   — Я послал, — процедил я, — я их всех так послал…
   — Не груби, — бдительно оборвал меня Голубев. — И не шути с представительной властью. Обидятся депутаты — и проголосуют за недоверие всему нашему ведомству.
   — А нам никак нельзя, — тоскливо поинтересовался я, — проголосовать за недоверие им?
   — Иди, свободен, — ответил генерал. — Язык без костей. И чего я тебя, Макс, пресс-службе не отдал?
   — Да кто еще, кроме меня, работать на вас будет? — брякнул я и поспешно ретировался.
   Брякнул — и как в воду глядел. Поскольку вышеописанный разговор состоялся четыре дня назад, а четыре дня спустя Голубев срочно вызвал меня и объявил, что все свои дела я откладываю и немедленно еду на улицу Алексея Толстого, где произошло убийство и где уже вовсю работают наши добрые друзья из Московского угро.
   «Да при чем тут Комитет?» — огрызнулся я. Генерал с мученической гримасой объяснил при чем.
   Припомнив теперь его весьма лаконичные объяснения, я попытался сообразить, как же мне получше растолковать майору Окуню причину моего, капитана Максима Лаптева, появления здесь и сейчас. Майор Окунь, по всей вероятности, подрабатывал чтением мыслей на расстоянии. Потому что, рассмотрев мою задумчивую физиономию, рыбий майор немедленно поинтересовался:
   — И, кстати, зачем тут вообще КГБ? Дело-то уголовное, и ежику ясно.
   При этих словах за креслом завозился мой приятель Некрасов. Очевидно, и ему самому было любопытно, что привело сюда кунака Макса.
   — А вдруг не уголовное? — ответил я вопросом на вопрос.
   — Бросьте, капитан, дурака валять, — проговорил губастый Окунь. — Уж мне ли не знать почерка деловых, охотничков за деньгами!
   Криминалист у моих ног в очередной раз согласно фыркнул. Очевидно, этот сдержанный фырк означал: нам ли, экспертам, деловых не знать!
   — Я боюсь ошибиться, — до отвращения вежливым тоном сообщил я. — Однако охотники за деньгами не отказались бы прихватить с собой кое-какое ценное имущество. Например, золотой портсигар с монограммой.
   Кажется, последнюю фразу я произнес слишком громко, потому что унылый голос за моей спиной, донесшийся из кухни, счел необходимым уточнить:
   — Портсигар желтого металла…
   Окунь досадливо отмахнулся:
   — Черт с ним, с портсигаром. Может, они не хотели мелочиться. Или были уверены, что у старика припрятано что-то посущественнее. Видно же, что покойник был зажиточным. И в один прекрасный день его явились потрясти его же коллеги по бизнесу. Сейчас в Москве каждый месяц сотня таких случаев, я-то в курсе…
   Я на несколько секунд задумался, стараясь выбрать специально для майора доказательство попроще и подоходчивей. Чтобы он и сам понял, что убийство господина Фролова в сотню указанных случаев все-таки не входит. Я мог бы, например, объяснить майору Окуню, что обычные деловые не станут отрывать и уносить с собой половинку старой и выцветшей фотографии, — на которой кого-то явно заинтересовал не хозяин квартиры, а некто, стоящий (стоящие?) рядом с ним.
   Но как раз на данный факт мне бы не хотелось обращать внимание майора. Может быть, потому, что оставшаяся половинка фотографии уже лежала в моем кармане: когда десять минут назад я потерял равновесие и упал на кучу хлама, моя левая рука мимоходом переместила давно мною замеченный клочок с пола в другое место. Поэтому, хорошенько подумав, я привел майору Окуню самый простой аргумент из коллекции моего шефа.
   — Вы, конечно, уже знаете, майор, кем был покойный хозяин квартиры? — спросил я неторопливо.
   — Гражданином Фроловым, семидесяти трех лет от роду, доктором технических наук, пенсионером, — перечислил мне Окунь. — Достаточно?
   — Не совсем, — ответил я. — Вы, наверное, просто не обратили внимания, что пенсионер Фролов сорок лет своей сознательной жизни проработал в ИАЭ, сначала рядовым сотрудником, затем начальником отдела.
   — Что еще за И-А-Э? — пренебрежительно осведомился Окунь. — Какая-нибудь научная контора?
   — Правильно, — кивнул я. — И эта контора, как вы выразились, — всего лишь Институт Атомной Энергии имени Курчатова. Вам фамилия Курчатов случайно ни о чем не говорит?

Ретроспектива 1
25 июня 1903 года, Париж

   — Еще шампанского, месье Резерфорд?
   — С большим удовольствием, месье Кюри! И, если вам не трудно, называйте меня все-таки просто Эрнестом. Традиционная британская чопорность есть добродетель одних островитян. Я легко заразился ею, прибыв в Кембридж к Томсону, и еще легче с ней расстался на пути в Монреаль. К тому же у нас в Канаде вообще быстро отвыкают от европейской церемонности. Под воздействием климата, вероятно. Надеюсь, я вас не слишком шокирую, мадам Кюри?
   — О, нет, не слишком, месье… месье Эрнест!
   Столик, за которым сидели двое мужчин и женщина, был поставлен в самом центре сада, между пышно разросшимся розовым кустом и ажурной китайской беседкой, почти скрытой от глаз зеленым покровом из листьев вьюна. Шел девятый час пополудни — то райское время для парижан, когда дневная жара уже спала, а ночная духота еще не наступила.
   — За вас, мадам Кюри! За нового доктора Сорбонны!
   — За тебя, Мари!
   Три высоких золотистых бокала соприкоснулись с легким мелодичным звоном.
   — Подумать только, — задумчиво проговорил Пьер Кюри, осторожно ставя опустевший бокал обратно на стол, — это ведь богемское стекло, из Сент-Иоахимсталя. Они используют на своем заводе урановую смолку. А мы из нее же добывали радий. Забавно, правда?
   Эрнест Резерфорд допил свое шампанское и с интересом стал рассматривать бокал.
   — Но ведь это безумно дорого, — удивленно сказал он наконец. — Насколько я знаю, одна тонна смоляной руды стоит в Австрии…
   Мадам Кюри весело рассмеялась:
   — Пьер шутит, месье Эрнест. Сама руда нам, конечно, не по карману. Но добрые господа из Венской академии преподнесли нам в подарок целых восемь тонн прекрасных отходов урановой смолки. Профессор Зюсс был так любезен, что лично руководил отправкой груза. Так что дело было за малым — обработать в лаборатории этот подарок…
   — …И результат нам известен, — тотчас же продолжил Резерфорд. — Десятая доля грамма радия, и ваша, мадам Кюри, блестящая защита. Жаль, что я не успел даже взглянуть на вашу лабораторию.
   — Да-а, вы много потеряли, — с самым серьезным видом протянул Пьер Кюри, вновь взяв в руку пустой бокал. — Прекрасное оборудование и помещение, очень подходящее для работы…