Я швырнул трофейный блокнот себе в бардачок, туда же засунул чуть было не уворованные сигареты и дворники, ключи от иномарки бросил на сиденье и поехал своим путем, в центр. Что мне делать с чужим блокнотом, я еще не сообразил, зато точно знал, что я сейчас сделаю с ключами от иномарки: проехав километра два, я вышвырнул их из окна. Пусть выбираются сами. После солнечного удара и космического полета толстяк и очкастый сегодня уже не способны продолжать свои грабежи. А к завтрашнему дню, глядишь, — не только очухаются, но и одумаются. Поймут, что разбойничать грешно. И все такое.
   Примерно так я рассуждал, пока вел свой «жигуль» по шоссе, потом по проспекту, а потом по сложному лабиринту московских улиц. Кто сказал, что все дороги ведут в Рим? Ошибаетесь: все дороги ведут к нам, на Лубянку (бывш. Лубянку). Там я к трем часам пополудни и очутился, перехватив по дороге разве что пару гамбургеров и стаканчик чего-то пузырящегося, с запахом апельсина.
   Народа в Управлении в эти часы было на редкость мало, даже Филиков куда-то испарился. Из всех знакомых в нашем коридоре мне попался только тихий Потанин, который тихо пискнул «Здра…», мышкой пробежал в свой кабинет номер 13 и закрылся там.
   Сиеста, подумал я. Полный штиль. Все отдыхают. А я, простите, чем хуже других? Возьму и сделаю перерыв на пару часиков. Сейчас позвоню Ленке и скажу, что у меня тайм-аут и я желаю к ней приехать. Ленка, конечно, скажет недовольным тоном, что о таких вещах надо предупреждать заранее, что у нее дома нечего жрать, что ей надо заниматься и вечерний институт ничем не лучше дневного, наоборот, стипендию не платят. «Так что, мне не приезжать?» — тогда спрошу я и Ленка скажет, что ладно, кажется, есть хлеб, какие-то консервы и полбутылки ликера, который у нас остался с прошлого раза… И что, в принципе, она не будет так уж сильно возражать, если Максим Лаптев заглянет на четверть часа.
   Я вошел в свой кабинет и набрал Ленкин номер. Черт, занято. Я набрал вторично. Тот же результат. Наверное, она, как всегда, болтает со Светланой. Это ее лучшая подруга, у которой есть идефикс — нас с Ленкой поженить. Самое главное, что я-то не возражаю…
   Я снова набрал Ленкин номер. По-прежнему занято. Хорошо, тогда сделаем еще одно служебное дело. Я полистал свой настольный справочник, нашел с десяток телефонов «Московского листка». Отдел науки, где, по идее, должна сидеть Мария Бурмистрова, — длинные гудки. Отдел культуры — длинные гудки. Отдел информации — то же самое. Должно быть, в «Московском листке» тоже была сиеста и полное безлюдье. Отчаявшись, я набрал последний оставшийся номер — главного редактора, господина Боровицкого Станислава Леонидовича.
   Трубку неожиданно подняли.
   — Боровицкий, — сказал невыразительный голос. Я поздоровался, представился и назвал ведомство, в котором работаю.
   — А-а, ГБ… — все так же безо всякого выражения протянул голос Боровицкого. — Вы-то что от нас сегодня хотите?
   — Только справочку, — предупредительно сказал я. — Мы хотим узнать, когда в вашей газете выйдет первый очерк Марии Бурмистровой из цикла «Русский атом».
   На другом конце трубки повисло молчание. Мне даже показалось, что связь прервалась.
   — Алло! — произнес я в трубку. — Алло! Станислав Леонидович…
   — Слышу, — невыразительным тоном проговорил Боровицкий. Мне почудилось вдруг, что там, на другом конце провода что-то булькает.
   — Так мы хотим узнать, — терпеливо повторил я, — когда…
   — Никогда, — вяло и как-то буднично произнес Боровицкий. — Никогда не выйдет. Маша умерла.

Ретроспектива 2
12 октября 1921 года, Берлин

   Заскрипели половицы в коридоре, все ближе, ближе. Наконец, в дверь деликатно постучали.
   Отто отложил перо, досадливо взглянул на недописанную страницу, потом со вздохом сказал:
   — Да-да, фрау Бюхнер! Заходите.
   Фрау Бюхнер осторожно приоткрыла дверь, просунула голову и, с почтением посмотрев на рабочий стол, заставленный пробирками, прошептала:
   — Герр профессор, я иду на рынок…
   — Ну, так в чем же дело? — нетерпеливо спросил Отто, искоса поглядывая на свой наполовину исписанный листок. Темно-синяя клякса, слетевшая с кончика пера, угодила прямо в середину написанной строки. Клякса напоминала голову сэра Вильяма Рамзая в профиль: аристократический нос, надменно поджатые губы, бетховенская копна седых волос. Сэр Вильям всегда называл его «мой мальчик». «Мой мальчик, ты опять разбил спектральную трубку? — Да, сэр, но университетский стеклодув… — Ладно, не огорчайся. Стекло бьется к удаче. Завтра повторим опыт». Отто аккуратно промокнул кляксу, отчего шевелюра сэра Вильяма сделалась еще более пышной. «Ну вот я и не мальчик, — подумал Отто. — Мне сорок два года, я ординарный профессор Берлинского университета… И что же?»
   Фрау Бюхнер возле двери осторожно кашлянула.
   — Деньги кончились, герр профессор, — трагическим шепотом проговорила она. — Вы вчера изволили попросить спаржу, а зеленщик со вчерашнего дня перестал отпускать в долг. И молочник сказал мне, что в стране инфляция и даже для постоянных клиентов он вынужден отменить кредит. Я знаю место, где все дешевле и можно поторговаться, но там требуют наличные…
   Отто в последний раз тоскливо взглянул на формулу оборванную на середине, на бледную кляксу рядом с формулой и затем поднялся из-за стола. Утро было потеряно для работы, хотя экономка была тут совершенно ни при чем. Легко было поставить эксперимент и даже получить впечатляющий результат. Но чтобы согласовать этот результат с аксиомами теоретической физики… Майн готт! Проще пересмотреть аксиомы.
   — Всем нужны наличные, фрау Бюхнер, — ворчливо заметил он, подходя к конторке. — Только в нашем университете почему-то считают, будто физики настолько невежественны во всех остальных областях науки, что не знают ничего про инфляцию. Поэтому ассистент на кафедре германской филологии получает в три раза больше, чем у нас. Конечно, у него тяжелая работа: он переставляет манускрипты с места на место. А у нас ассистент всего лишь балуется с изотопами.
   — Безобразие! — немедленно поддакнула экономка.
   Она смутно разбиралась в научных тонкостях и едва ли бы, наверное, смогла отличить физика от филолога. Но в правоту герра Отто она верила неукоснительно.
   Отто старательно пересчитал кредитки и протянул толстую пачку фрау Бюхнер. Та с готовностью подставила свою потертую зеленую сумку, с которой ходила за покупками. В кошельке нынешние деньги давно уже не помещались.
   — Здесь пять тысяч, — объявил профессор экономке. — На сегодня хватит, как вы думаете?
   Фрау Бюхнер добросовестно зашевелила губами, производя сложные расчеты. Лоб ее покрылся складками.
   — Маргарин — шестьсот марок, — забормотала она, уставившись куда-то в потолок. — Хлеб — двести, спаржа — триста семьдесят с учетом долга… И еще мяснику, и купить картофеля на рынке…
   — Не забудьте про столовое вино, — напомнил Отго.
   — Одну бутылку?
   — Одну. Нет, лучше две.
   Фрау Бюхнер закончила все подсчеты и удовлетворенно кивнула:
   — Пяти тысяч, пожалуй, хватит. А вино, герр профессор, я с вашего позволения возьму в лавочке у Кранаха. Он нам всегда делает скидку из уважения к вашей физике.
   Профессор хмыкнул про себя. Какое там уважение!
   Кранах-младший, губошлеп Людвиг, был весьма нерадивым студентом на его факультете. И только папашино вино, отпускаемое в пользу университета, примиряло герра ректора с бесконечными Людвиговыми неудами. При этом Людвиг не был тупицей, вовсе нет. Просто веселым оболтусом и большим любителем выпить и подраться. Когда же он был трезв и приходил на лекции, то задавал герру профессору вполне дельные вопросы…
   — Я приду через полчаса, — сообщила экономка и, крепко сжав сумочку с деньгами, притворила за собой дверь. Через несколько секунд скрип половиц стих.
   Отто вернулся к столу, сел, вновь придвинул к себе листок, обмакнул перо в чернильницу и задумался. Клякса-Рамзай подмигнула ему из середины формулы. Это был явный и безнадежный тупик. Недаром Лиза, узнав первой о результате опыта, только сочувственно улыбнулась. «Ты превзошел самого себя, — сказала она, бегло перелистав его рабочие записи. — Ты уже почти ответил на вопрос „как?“. Осталось ответить на пустяковый вопрос „почему?“.» В самом деле — пустяк. Десяток-другой новых седых волос на его голове, язва, нервный тик — и ты у цели. Наука требует жертв. Цум тойфель! Перо в руке подпрыгнуло, и новая жирная клякса легла в двух сантиметрах от первой. Вторая походила на Резерфордову модель атома… Нет, так и свихнуться недолго. Начнем-ка все заново.
   Решительным росчерком пера Отто перечеркнул весь предыдущий абзац вместе с незаконченной формулой и двумя кляксами и начал быстро писать, стараясь не упустить мысль: «Теперь нетрудно предположить, что благодаря разработанному нами методу радиоактивной отдачи…»
   В дверь деликатно постучали.
   — Я занят, фрау Бюхнер! — раздраженно крикнул Отю. — Если денег не хватает, можете не брать маргарина… и вина… и вообще ничего!
   — Простите, герр профессор, — раздался из-за двери виноватый голос экономки. — К вам тут посетитель. Я уже собиралась уходить и сказала ему, что герр Отто работает, но он так просил, так настаивал…
   Острие пера споткнулось о какое-то бумажное волоконце, ученый попытался высвободить перо, и в результате лист пересекла рваная царапина. Профессор сосредоточенно сложил лист вчетверо, разорвал, сунул обрывки в тигель и с наслаждением поджег. И только тогда немного успокоился.
   — Пусть войдет! — громко произнес герр Отто. — Но предупредите его, что профессор сможет уделить ему только пятнадцать минут. — Кто бы он ни был, — добавил он про себя. — Хоть сам ректор. Хоть бургомистр… Хоть дьявол.
   Через несколько секунд раздался скрип половиц, дверь в комнату распахнулась, и на пороге показался посетитель. Профессор с недовольством оглядел пришельца. Это был не дьявол и даже не бургомистр. Какой-то незнакомый гауптман в мундире рейхсвера. Судя по тому, что мундир был основательно потрепан, а его владелец — еще более основательно небрит, гость уже давно расстался с армией и только донашивает форму. Бывший гауптман бывшей армии опирался на грязноватую трость, в другой руке у него была картонная папка.
   — Вы — профессор Отто Ган? — с порога поинтересовался гость. Несмотря на солидную комплекцию, голос пришельца оказался неожиданно тонким и визгливым.
   Профессор встал из-за стола и сделал шаг навстречу гостю.
   — Да, вы не ошиблись, — холодно произнес он. — Простите, с кем имею удовольствие…
   Бывший гауптман коротко представился. Фамилия ученому решительно ничего не говорила. По всей вероятности, бывший вояка надеялся найти работу на факультете и желал получить совет или протекцию.
   Вакансия лаборанта — последняя из оставшихся — была заполнена две недели назад. К тому же герр Отто сомневался, что пришелец с тростью согласился бы мыть пробирки и готовить к опытам лабораторный стол.
   — Если вы пришли насчет вакансии… — начал было ученый.
   — Нет, — бесцеремонно перебил его гость. — Я интересуюсь наукой и пришел поговорить с вами о вашем радии. Вы ведь занимаетесь радием, не так ли?
   — Торием, а не радием, — печально поправил Отто Ган хромого гауптмана, интересующегося наукой. Он уже понял, какого сорта будет разговор, и в очередной раз за это утро почувствовал тоску. Гость был, без сомнения, безумцем. Одним из сотен и сотен ветеранов войны, которым четыре года на передовой окончательно свернули мозги набекрень. Все они читали газеты, были очень бедны, очень деятельны и имели в запасе массу гениальных прожектов. «Бьюсь об заклад, — подумал профессор Ган, — что он сейчас предъявит мне газетную вырезку…»
   — Торием, радием… Какая разница! — отмахнулся пришелец.
   Широко шагая, он приблизился к профессорскому столу, небрежно отодвинул в сторону бумагу, чернильницу, лабораторную посуду. После чего развязал тесемки своей папки и высыпал на стол целый ворох газетных вырезок. Здесь были статьи из солидных еженедельников — и одновременно с этим из бульварных газетенок и журнальчиков, чуть ли не из «Люстиге Блеттер». Бумажную пирамиду увенчала та самая глупая заметка из «Берлине Тагеблатт», которая в свое время так развеселила коллег по физическому факультету. При виде этой вырезки тоска профессора Гана усилилась. Тем более что, как он успел заметить, статья была вся исчеркана красным карандашом.
   — Если вы пришли по поводу этой заметки, — поспешно проговорил ученый, — то к измышлениям корреспондента я абсолютно не причастен. Он переврал все, что можно было переврать. То, что он сообщил якобы от моего имени о природе изотопного обмена, — полная бессмыслица.
   Гауптман, не слушая хозяина кабинета, приставил свою трость к столу и принялся ворошить свои вырезки. В конце концов он нашел то, что хотел, и деловито сказал:
   — В вашей физике я не очень-то разбираюсь.
   «Прекрасное начало разговора, — подумал Отто Ган. — Многообещающее».
   — Во время войны я был простым летчиком. Бомбил позиции русских и лягушатников, — между тем продолжил визитер. — Совершенно дурацкое занятие, доложу я вам.
   «Да он пацифист! — удивился про себя профессор. — А по виду никогда не скажешь…»
   Следующие слова гостя тут же показали, что герр Отто Ган несколько поторопился с выводами.
   — М-да, в высшей степени дурацкое! — повысив голос, повторил гость. — Поражающие качества наших бомб были омерзительными. С таким же успехом можно было метать вниз мешки с овсом. Даже прицельное бомбометание почти не давало эффекта. Дюжина оторванных рук — и это в лучшем случае. В лучшем!
   «Маньяк, как я и предполагал, — поставил мысленный диагноз ученый. — Как бы его выпроводить отсюда, пока он не разбушевался и не переколотил своей тростью всю стеклянную посуду?»
   — Вы ошиблись адресом, милейший, — проговорил Отто, стараясь, чтобы его голос прозвучал как можно мягче. — Я не химик. Я не занимаюсь взрывчатыми веществами…
   — А чем же вы, по-вашему, занимаетесь? — бесцеремонно оборвал его небритый гауптман. — Вот вы сами сказали корреспонденту, — гость ткнул пальцем с обкусанным ногтем в злополучную газетную заметку, — если удастся высвободить энергию, которую таят в себе радиоактивные элементы, ее тротиловый эквивалент составил бы…
   Отто Ган застонал про себя. Ну почему он сразу не подал на газету в суд? Или, по крайней мере, почему не вызвал редактора на дуэль? В молодости студент-физик Отто, помнится, неплохо фехтовал.
   — Ничего подобного я не говорил и сказать не мог, — устало произнес профессор. — Эта безграмотная фраза — целиком на совести репортера «Берлине Тагеблатт». Тротиловый эквивалент здесь абсолютно ни к чему…
   — Но позвольте! — упрямо сказал гауптман, таращась то на Гана, то на свои вырезки. — Я веду учет вашей физике. Вот… В 1903 году фрау Кюри открыла радий… В 1909 году герр Содди открыл распад радиоактивного атома… В том же году вы, профессор, вместе с фройляйн Мейтнер открыли…
   Отто Ган издал глубокий вздох.
   — Драгоценный мой гауптман, — чуть ли не простонал он. — Я ценю вашу самоотверженность. Но все, о чем вы толкуете, не имеет ни малейшего отношения к бомбардировкам русских или французских позиций. И к бывшим, и к будущим. Проблема энергии атомного ядра представляет сугубо теоретический интерес. И притом, извините, только для узких специалистов вроде меня или Лизы Мейтнер. Я ведь не берусь толковать с вами о бипланах и цеппелинах, верно?
   Гость пристально посмотрел в глаза профессору.
   — Тогда почему же, — недоверчиво проговорил он, — во время битвы на Марне ваша фрау Кюри, я читал, перевезла свой запас радия из Парижа в Бордо, подальше от линии фронта? Чего она боялась?
   Отто Ган постарался взять себя в руки. Если он сейчас же не выпроводит гостя, этот бессмысленный разговор может продлиться бог знает сколько времени.
   — Одна десятая грамма чистой соли радия стоит сегодня пятнадцать тысяч долларов, — медленно, с нажимом произнес он. — Использование в военном деле такого дорогого элемента — даже если бы его и можно было как-то использовать в бомбах! — разорило бы даже богатую страну вроде Североамериканских Соединенных Штатов. Прошу вас, выкиньте из головы мысль о радиевой бомбе. Это чушь, бред, выдумка безграмотных газетчиков… Вы меня понимаете?
   К счастью, внушительная сумма в долларах произвела на гауптмана впечатление.
   — Пятнадцать тысяч, — забормотал он. — Это, если перевести в марки по сегодняшнему курсу…
   — Именно, — подтвердил профессор Ган, радуясь своей сообразительности. — Дешевле делать бомбы из золота.
   С этим словами он быстро собрал гауптмановы вырезки обратно в папку, сунул ее в руку гостю, подал ему трость и осторожно начал подталкивать к двери. Теперь гауптман не сопротивлялся, больше не спорил и позволил физику дать выпроводить себя на улицу.
   Когда фрау Бюхнер, нагруженная свертками, вернулась с базара, она застала герра профессора в бодром расположении духа. Лист бумаги, лежащий на столе перед ним, был исписан почти до конца. Раздражение, вызванное нелепым спором с хромоногим гауптманом, неожиданно принесло свои плоды: формулировка, которая так долго не давалась в руки, теперь возникла в голове будто бы сама собой. Явление ядерной изомерии — вот как это будет называться. Да, именно так. «Лизе наверняка понравится, — подумал Отто Ган. — Она обожает четкость формулировок».
   — Ваш посетитель уже ушел? — поинтересовалась фрау Бюхнер.
   — Да, мне довольно быстро удалось его выставить, — не без гордости ответил ученый. — Псих, разумеется. Помешался на бомбах. Некто Гейринк… или Геринг. Точно, Геринг. Если еще когда-нибудь придет, скажите ему, что меня нет дома.

Глава третья
МИНУС ОДИН, МИНУС ДВА, МИНУС ТРИ…

   Машу Бурмистрову убили еще вчера вечером, в половине одиннадцатого. Зарезали в подъезде ее дома на Рублевке, между вторым и третьим этажами. Маша жила на третьем, а потому никогда не пользовалась лифтом: чего там — пробежать несколько лестничных пролетов вверх. К тому же лифт был дряхлым, дребезжащим, вечно застревал, и молодые обитатели особняка вообще предпочитали обходиться без помощи этого Дедушки отечественного Лифтостроя. Сам же особняк, неопрятный серо-коричневый дом, выстроенный в позднесталинском стиле, раньше был общежитием-малосемейкой Текстильного института. Пару лет назад институт обеднел, сократил прием, текстильщицы, успевшие получить образование и не пожелавшие возвращаться в свой город невест под общим названием Женек, как-то неуловимо рассредоточились по Москве и окрестностям. Освободилось десятка три комнат, полдюжины из которых сумел выбить в свое пользование «Московский листок» — для перспективных кадров, по разным причинам жилплощади в Москве не имеющих, а денег для покупки квартиры — тем более. Маша была одним из тех самых кадров. Родилась она в городе Можайске и, вместо того чтобы после школы продолжить семейную династию, поступить на швейную фабрику, выйти замуж за положительного парня из депо и нарожать детишек, — рванула прямо на журфак МГУ и взяла его с боем с первого же раза. Далее была учеба, практика в «Московском листке», откуда Стас Боровицкий ее уже никуда не отпустил…
   — Она была хорошей журналисткой? — осторожно спросил я Боровицкого.
   Чувствовал я себя при этом прескверно: такой абсолютно бессердечной гэбэшной дубиной, посыпающей грубой солью свежие раны. Ходить и задавать вопросы именно тогда, когда надлежит молчать в тряпочку и не расплескивать чужое горе, — вот самая поганая особенность нашей профессии. Пока я мотался по местам партизанских взрывов и, когда удавалось, тихо допекал пострадавших своими вопросиками, я успел наслушаться о себе самого разного. Я уже знал, что я гэбэшная гнида, дармоед, стервятник, что лучше бы мне землю пахать или торговать в ларьке, чем лезть с разговорами к людям, которым и без меня, гниды, тошно.
   Стас Боровицкий поглядел на меня сквозь свои линзы, вдетые в ажурную японскую оправу. Глаза его за очками тоже казались абсолютно стеклянными.
   — Она была хорошей, — тоскливо проговорил он, уставившись куда-то мимо меня, в какое-то запредельное пространство. — Она была очень хорошей… Она была самой лучшей из нас… Понимаешь ты, Лубянка, черт тебя возьми…
   Если судить по количеству пустых водочных бутылок, в беспорядке расставленных слева от тумбы редакторского стола, главный редактор «Московского листка» Станислав Леонидович Боровицкий пил с самого утра. Пил и все никак не мог по-настоящему напиться — чтобы отключиться, вырубиться, забыться хоть на пару часов. Чтобы отделаться от мысли про черную ленточку, торопливо повязанную на уголок портрета в редакционном коридоре. Маша Бурмистрова не была красавицей, однако было в ее лице нечто неуловимо притягательное. То ли детская челочка, то ли вздернутый носик, то ли пухлые губы… Теперь все это осталось только на фото.
   — Станислав Леонидович, — начал я, стараясь говорить как можно мягче. Хотя, конечно, сейчас любая моя мягкость показалась бы скрежетанием железа о стекло. — Скажите мне, были ли у нее враги? Как вы думаете?
   Вопрос мой так поразил Боровицкого, что он смог, наконец, сфокусировать на мне свой взгляд.
   — Враги? — с ужасом пробормотал он. — Что ты такое несешь, Лубянка? Какие у нее могли быть враги?! Да не было у нас в редакции ни одного человека, кто бы Машеньку не любил. Я ей всегда говорю… вернее, говорил… о, черт!
   Редактор отодвинул стакан так, что он чуть совсем не улетел со стола, и мне лишь с трудом удалось его подхватить и вернуть на место.
   — И все-таки, — сказал я. — Может, кто-нибудь за пределами редакции. Кто-нибудь из тех, о ком она писала…
   Боровицкий поглядел на меня, как на сумасшедшего. Как на такого надоедливого психа, что мотается по присутственным местам, метет коридоры тесемками от кальсон и бормочет всякий вздор.
   — Шел бы ты, Лубянка, отсюда, — просящим тоном произнес он. — Ну какие, к дьяволу, еще враги за пределами? Она ведь не Женька Кулебякин, она ведь наукой у нас ведала, а не жульем… — Боровицкий снова коснулся рукой стакана. Чувствовалось, что пить он уже больше не может. И не пить — не может. Самое лучшее, самое порядочное, самое правильное, о я просто обязан был бы сейчас сделать, — это на цыпочках выйти из редакторского кабинета и раньше завтрашнего дня здесь вовсе не показываться…
   Но я остался.
   Потому что я не верил в совпадения. И я не мог удовлетвориться версией об обычном, рядовом ограблении, которую уже успели выдвинуть коллеги майора Окуня, эти умники из МУРа.
   — Черт бы побрал… — застонал Боровицкий. Он опять смотрел мимо меня, куда-то в угол кабинета. — Черт бы побрал эти проклятые сережки… Но ей их так хотелось, так хотелось…
   Я сразу сообразил, о чем это он. Убийца снял с Машиного пальца золотое колечко и вырвал из Машиных ушей действительно очень дорогие сережки с изумрудами — коллективный подарок редакции по случаю двадцатипятилетия. Кроме того, с места происшествия исчезла еще и Машина кожаная сумочка, в которой — кроме губной помады, зеркальца и ручки с блокнотом — было всего тысяч пятьдесят денег. Наших деревянных тысяч и никаких иных…
   Дзы-н-н-нь!
   Я вздрогнул. Главный редактор «Московского листка» все же смахнул со стола стакан, и тот со звоном разбился о паркет. Боровицкий медленно выполз из-за стола, присел на корточки и машинально стал сгребать осколки ладонью, тут же порезавшись в кровь. Последние несколько глотков водки наконец-то оказали на него желаемое воздействие. Хотя и все равно недостаточное: взгляд его хотя и затуманился слегка, но выключиться Станиславу Леонидовичу по-прежнему никак не удавалось. Я осторожно освободил ладонь Боровицкого от стеклянных осколков, выбросил их в ведерко, после чего обильно полил глубокий порез водкой и залепил подвернувшимся скотчем.
   Тут только Боровицкий вновь обратил на меня внимание.
   — Ты еще не ушел, Лубянка? — спросил он тихо-тихо. — Тебе интересно, что ли? Ну уйди, пожалуйста… Я бы тебе дал в морду… — Он попробовал поднять руку, но та бессильно упала. Тогда он попробовал встать — с тем же результатом. Я бережно приподнял его и усадил в редакторское кресло; Станислав Леонидович оказался легким и к тому же не стал сопротивляться. Или уже не мог. Только мучительно кривил губы и смотрел на меня из-под очков, как жертва на палача. В такие минуты ощущаешь себя такой непроходимой сволочью, что так и тянет себе надавать оплеух.
   — Я сейчас уйду, Станислав Леонидович, — твердо пообещал я. — Только помогите мне. Вспомните последние несколько дней перед этим… Маше, может быть, кто-то угрожал? Может быть, ее что-то беспокоило?
   Видимо, Боровицкому очень хотелось, чтобы я поскорее ушел. Поэтому он не стал больше спорить и объяснять, насколько глупы мои вопросы.
   — Нет, — произнес он почти трезвым голосом. — Никто… и ничего…
   Я понимал, кем меня считает главный редактор «Московского листка». Тупым, безжалостным тихарем, да что там тупым — просто непроходимым кретином. Обычный грабеж в подъезде не предполагает никаких прелюдий: он может и должен быть внезапным. Шла по лестнице Маша Бурмистрова — зарезали и ограбили Машу, был бы на ее месте кто-то другой в колечке и в сережках — было бы то же самое. Станислава Леонидовича, похоже, МУРовская версия убедила. Но вот меня — нет. Потому что даже самый недотепистый грабитель едва ли станет убивать девчонку из-за пары сережек: он их просто отнимет — и дело с концом. Такая публика носит ножи не для того, чтобы ими пользоваться, а только для того, чтобы пугать. Мокрое — совсем иная статья, которая охотнику за сережками, колечками и сумочками совершенно без надобности. И еще. Только уж самый неопытный грабитель-любитель станет высматривать себе добычу в этом доме на Рублевке. Поскольку в особнячке том, как всем известно, проживают граждане не слишком большого, мягко говоря, достатка. То есть взять с них особенно нечего. Но как раз версия с убийцей-дилетантом никакой критики не выдерживает: перед тем, как отправиться в редакцию «Листка», я успел созвониться с Сережей Некрасовым. Тот уже знал про это дело и уверен был в одном: любителем здесь и не пахнет.