ботинок-кирзач, молча нагнулся к нему, отер вынутой из кармана черной фуфайки тряпкой носок и только после этого повернулся к гостю.
   -- Ты что, глухой, что ли?
   Говоривший был по-чахоточному худ, сутул и весь как-то испуганно собран к груди. Даже подбородок у него до того заметно тянулся к солнечному сплетению, будто мужик хотел и голову спрятать туда же, завернуть ее, спасти своими худенькими плечами.
   "Опущенный, -- сразу понял парень. -- Шнырь распоследний". Такому вполне можно было дать по роже, и никто бы даже не обернулся во дворе. Но парень лишь второй месяц тянул срок в этой зоне и не очень хотел даже такой ссоры. А гость, каким-то шестым чувством уловив это, смотрел на парня так, точно не он занимал самый нижний шест в зековской иерархии, а его собеседник.
   -- Куда идти?
   -- В третий отряд.
   Мерзнущие пальцы положили уже начинающую каменеть тряпку на край оцинкованного ведра. Известку на его дне тоже поверху уже стягивало ледяными полосками. Во дворе сегодня хозяйничали не привычные сорок, а всего минус пять градусов, и парень закончил бы побелку бордюра за пару минут, но магическое слово "пахан" заставило его сразу забыть о ведре.
   -- У тебя чинарика нету? -- уже просительно вытянул гость.
   -- Не курю, -- хмуро ответил парень и пошел к самому большому зданию жилзоны.
   В душе как-то враз стало противно и неуютно, точно ветер, гонявший пыль по двору, проник вовнутрь и теперь уже там взвихривал колкую пыль. Самым плохим оказалось то, что за ним прислали шныря. Значит, его тоже оценивали на уровне шныря, хотя на самом деле по зековским кастам он числился пацаном и прислать за ним должны были тоже пацана.
   В третьем отряде он не был ни разу. Пахан зоны, его пристяж, почти все авторитеты и смотрящие жили именно в этом отряде. Второй этаж -- самый теплый. Не то что их четвертый, где страшно было смотреть на промерзший потолок. Говорили, что летом дожди протекали сквозь него как сквозь тряпку. Парень поблагодарил судьбу, что не попал в зону весной, и, сняв шапку с обритой головы, вошел в помещение третьего отряда.
   -- Куда прешь?! -- сгреб его за грудки дневальный.
   -- Не возникай, -- вяло укоротили его из угла комнаты. -- Он к нам причапал.
   Грубые пальцы дневального нехотя разжались, но он все же пнул парня от себя, пнул с радостью человека, у которого только и осталась одна радость в жизни -- ударить новичка. Больше никого стукнуть он не мог.
   -- Хиляй сюда, Груз, -- из глубины комнаты позвал его все тот же голос.
   Ничего, кроме плотных рядов зеленых двухъярусных коек, парень не видел перед собой, и оттого ему почудилось, что и разговаривают с ним эти зековские койки, увешанные деревянными орденами бирок. Но стоило ему обойти ближайший ряд, и тут же развернувшийся перед ним проход открыл не самую лучшую из ожидаемых картин. Парню очень хотелось переговорить с паханом зоны Косым один на один, а на первом ярусе двух крайних коек сидели несколько человек.
   "Семь", -- про себя сосчитал он. Цифра получалась неплохой. Хотя сейчас ничего не зависело от цифр. Парень многое знал о Косом, но ничего не знал о его пристяже и смотрящих, а короче, ближайшем окружении.
   -- Не тормози. Хиляй сюда, -- заставил его шагнуть в проход уже не между рядами, а между койками, поскрипывающими под весом седоков, все тот же голос.
   Он принадлежал седому крупнолицему мужику. Когда он открыл рот, внутри него под светом солнца, косо лежащем на лицах, лезвием ножа блеснул ряд стальных зубов. Когда он рот закрыл, то показался совсем не таким страшным, и мужик, будто поняв это, снова блеснул зловещими фиксами:
   -- Как тебе в нашей зоне?
   -- Нормально, -- тихо, но быстро ответил парень.
   -- По какой статье канаешь?
   Глазами парень наконец-то отыскал в левом ряду знакомое лицо: узкая, дыней вытянутая физиономия, глубокие профессорские залысины, грубо выступающая вперед нижняя челюсть с мощной сизой губой. Косой сидел самым дальним от него на левой коечке, точнее, не сидел, а полулежал сразу на двух подушках, но свет из окна не только освещал всю группу, но и слепил в глаза, и оттого парень не все замечал сразу. Но зато заметил, что никому его ответы, кроме как седому, неинтересны. И он сказал, повернув голову в сторону седого:
   -- Статья сто пятьдесят восьмая, часть первая. Два года.
   -- О-о! Стопорщик! -- зашевелился рядом с седым рыжий до рези в глазах мужик. -- Я тоже на малолетку стопорщиком въехал. А сколько тебе пайку хавать осталось?
   -- Месяц, -- комкая шапку за спиной, ответил парень. -- Почти месяц. Двадцать семь днев.
   По ложбинке на позвоночнике щекотно сбежала капля. Никто не предложил ему снять ватник, а сам, без команды, он этого сделать не мог. Тем более в присутствии Косого, который в зоне считался среди братвы даже выше начальника колонии.
   -- Не гони! -- вскочил рыжий. -- А сколько ты у нас отбухал?
   -- Два месяца.
   -- Чего он гонит? -- наклоняясь к седому, спросил он почему-то у него одного. -- Сейчас с малолетки на взросляк не переводят, если так мало отсидки осталось! А-а? -- победно вскинул он сузившиеся глаза на парня.
   -- Я на малолетке из кичмана не вылазил, -- невозмутимо ответил тот.
   -- В натуре?
   -- Век воли не видать!
   -- Ты что, кипежный?
   -- Я с попкой отрядным характером не сошелся. Он меня сюда, на взросляк, и сбагрил.
   В проходе повисла тишина. Солнце все так же ровной полосой лежало поперек коек и фигур в мятых синих куртках, и оттого парню почудилось, что именно за этот луч зацепилась тишина. Исчезнет луч -- исчезнет и тишина.
   -- Что ты от меня хотел? -- надреснутым горлом спросил Косой.
   Солнце осталось в проходе, а тишина пугливо отлетела в сторону. Значит, парень ошибся. Может, и в плохом предчувствии ошибся?
   -- У меня к тебе одна просьба, Косой, -- вырвав шапку из-за спины, поднес ее к груди парень. -- Всего одна: дай ксиву своему брату, чтоб взял меня в группу. Солистом.
   -- Ни хрена себе! -- покачал головой рыжий. -- А "общак" тебе наш не подарить?
   -- Не гони, -- укоротил его Косой. -- Ты откуда про братуху знаешь?
   -- Здесь, уже в колонии, пацаны рассказали.
   -- Кто?
   -- Я...я -- не шаха, -- тихо ответил парень.
   -- А ты что, лабать могешь? -- теперь уже продолжил допрос седой.
   -- На гитаре немного. Но вообще-то я пою.
   -- Где? На толчке? -- зашелся в смехе рыжий. -- Да у меня как запор, так я такие куплеты вывожу, охренеешь!
   -- Я в детдоме пел. В смысле, на танцах. И в парке культуры. Там один ансамбль был. Они мне платили за то, что я с ними вживую пел.
   -- Да ты...
   -- Спой, -- не дал рыжему договорить Косой.
   Шапка упала от груди вниз. Кажется, по спине сбегали уже не капли, а струи. Соленый дождь поливал кожу, насквозь пропитывал майку, но он их не замечал. Еще вчера один пацан объяснил ему: Косой -- человек настроения. Если выглядит полусонным и безразличным ко всему, значит, он в норме. Если цыкает сквозь зубы и дерет ногти, значит, все, приехали. Первому встречному рожу намылит.
   -- А что петь?
   -- У-уставай, проклятьем заклейменный! -- взвыл рыжий.
   Справа загыгыкали. Косой, кажется, остался все таким же полусонным.
   -- Что петь? -- самого себя спросил он. -- А тебя как звать-то?
   -- По бумагам -- Александром. Мамка, пока не померла, завсегда Санькой звала. Для краткости. А в малолетке пацаны Грузом кликали.
   -- С чего так?
   -- Ну, фамилия у меня такая -- Грузевич.
   -- Мамку любить надо. Мамка -- это святое, -- нравоучительно протянул Косой. -- Раз Санькой звала, то и я тебя Санькой звать буду. Лады?
   Вообще-то пацаны в колонии его чаще звали Шуриком, чем Грузом, но раз пахан так решил, то перечить нельзя. И парень, в секунду перекрещенный в Саньку, кивнул.
   -- Если нужно спеть, я могу чего-нибудь современное, -- предложил он Косому.
   -- Давай, -- чуть заметно кивнул тот.
   Сонная муть все так же плескалась в его глазах, а солнечный свет вроде бы даже сгущал ее минуту за минутой. Нужно было торопиться.
   -- Песня из репертуара группы "Любэ", -- дрожащим голосом объявил Санька -- "Комбат-батяня".
   -- Гы-гы, -- подал кто-то голос слева.
   Но это был не Косой, и Санька, подняв глаза к подушке на втором ярусе, запел именно этой подушке, запел негромко, даже на полтона ниже солиста "Любэ":
   -- А на войне как на-а войне: патроны, водка, ма-ахорка в цене...
   -- Точно! -- сказал кто-то снизу голосом рыжего. -- И в зоне с этим напряг.
   -- А на войне -- неле-егкий труд, сам стреля-ай, а то-о убьют, -- не замечая ни этого голоса, ни поскрипывания коек, ни пота, каплей стекшего по виску на подбородок, пел и пел Санька.
   В эту минуту ему уже было все равно, понравится его голос Косому или нет. Он так давно не пел, что этот импровизированный концерт казался именно тем счастьем, которое так долго ускользало от него и наконец-то пришло.
   -- Комбат, батяня, батяня комбат! -- теперь уже на полтона выше любэшного взял Санька. -- Ты сердце не прятал за спины ре-ебят. Летят самолеты, и танки горят...
   -- Так бьет йо-о, комбат йо-о, комбат! -- вскочив, завизжал рыжий.
   Оттолкнув Саньку, он вылетел в проход между рядами коек и
   заплясал, ударяя ладонями по ступням. Ступни были серыми. То ли от
   грязи, то ли оттого, что на них все-таки были носки. Санька
   удивленно смотрел на серые пятки и, только когда свет лизнул по
   ним, понял, что ступни посечены порохом.
   -- А-а-гы, гы-гы, -- обрадованно вздохнули оба ряда зрителей.
   Санька, прижавшись затылком к холодной трубе койки, бросил испуганный взгляд на Косого. У того все так же лицо было залито патокой, но в глазах плескалось уже что-то новое, до этого не виданное Санькой.
   -- Па-ахан, батяня, батяня пахан! -- орал рыжий так, что уже начинал хрипеть, точно его душили. -- За нами все шобло и урок косяк!
   Фальшивил он так зверски, будто уже пел и не "Комбата", а "Подмосковные вечера". Слов, кроме припева, рыжий не знал и, еще дважды отдубасив свои многострадальные пятки под все то же "шобло" и "урок", сразу обмяк, сгорбился и уточкой, раскачиваясь, проплыл ко вмятине, оставшейся от него на койке.
   -- А-артист! Ну-у, артист! -- поощрительно врезал ему по худой ляжке седой. -- Тебя можно уже по телику показывать. Все мочалки тащиться будут.
   -- А соски? -- хрипло спросил рыжий, вбивая негритянские ступни в тапки без задников.
   Он дышал с яростью бегуна, еле закончившего марафон. Еще немного -упадет и умрет.
   -- И соски тоже. В одной компахе с лярвами, чувихами и алюрками! Они твои копыта геройские как просекут, так и штабелями под тебя валиться зачнут!
   -- А-га-га, -- поддержал седого левый ряд.
   Проведя по нему взглядом, Санька ощутил наваждение. В том ряду, где сидел Косой, только он говорил членораздельное. Остальные выглядели какими-то заколдованными. Саньке представилось, что и он со временем мог бы оказаться в этом заговоренном ряду, и он внутренне съежился.
   -- Ты мои пятки не трогай! -- с улыбкой показал седому маленький костлявый кулачок рыжий. -- Они у меня героические. Еще пацаном всю дробь двухстволки сторожа на себя приняли!
   -- А чего тырил-то?
   -- Харч.
   -- О-о, и нам пора хавать, -- напомнил седой, посмотрев на часы. -Почапали, Косой?
   -- Бурдолага у нас, а не харч, -- вяло огрызнулся пахан.
   -- Декохт пришпилет -- и помои схаваешь.
   -- Я весь репертуар Антонова могу, -- постарался вставить Санька в перепалку о еде.
   -- Без понта? -- дернул головой Косой.
   Дернул будто пуля туда попала. Да только Антонов и был пулей. Чуть ли не как гостайну выдал Саньке один пацан, что без ума Косой от песен Антонова.
   -- Любую могу, -- напрягся Санька.
   -- А вот где "не помирай, любовь", помнишь?
   -- Конечно. Слова Азизова и Белякова, музыка соответственно, значит, Антонова...
   -- Без гитары сбацаешь?
   -- Да.
   Санька знал, что в отряде этажом выше есть гитара, но он играл не настолько хорошо, чтобы без ошибки взять аккорды. Знал о гитаре и Косой, но ему, как он ни ругался с седым, тоже хотелось есть, и он решил не терять время, оставшееся до обеда.
   -- Тогда гони! -- приказал он.
   Протяжные песни Юрия Антонова, очень сильно похожие именно своей протяжностью на песни ямщиков, во всяком случае, такие, какими их донесло до нас время, были довольно сложны для исполнения. Певец -- живой человек, и ему нужно дышать. Чем больше между словами пауз для набора воздуха, тем больше шансов у песни стать застольной. У песен Антонова, если не считать припевов, пауз для дыхания было мало, и Санька, иногда ощущая, как пустеет голова и сгущаются в глазах сумерки, все же вытянул на паре вдохов первый куплет песни "Для меня нет тебя прекрасней", чуть отдохнул на припеве и опять продолжил свои муки.
   Мужики слушали молча. Саньке верилось, что им нравится его чистый, почти идеально теноровый голос, и он не мог даже представить, что, к примеру, седой его не слышал вовсе, потому что его оглушили тоскливые мысли о предстоящих еще аж двух годах отсидки за колючкой, а рыжий думал, что у одного из сидящих в ряду Косого зека -- неплохие котлы, то есть часы, и их нужно бы сегодня вечерком выиграть в карты, а у Косого в голове флюгером вертелось одно и то же "Не умирай", "Не умирай", "Не умирай", потому что шестерки недавно вычитали в его медицинской карточке и застучали, что у него найдена опухоль прямой кишки, и теперь это антоновское "Не умирай" отдавало плохим предчувствием.
   -- Другую какую спой, -- оборвал Косой Саньку на середине третьего куплета, -- там, где летним зноем чуть не стала стужа.
   -- "От печали до радости"! -- усмиряя одышку, выпалил Санька.
   -- Вот лучше эту давай.
   Скрипнув ржавыми пружинами койки, Косой подбил себе плотнее под бок обе подушки, прислушался к своему телу и неприятно ощутил, как колко, на одной ноте, ноют ягодицы. В каждую из них будто вкручивали по велисипедной спице. А в животе стоял кол. Плотный осиновый кол. Врачи могли вообще-то и не ошибаться. Не всегда они ошибаются. Молоденький лысый зек с чуть оттопыренными ушами старательно открывал перед ним рот, вытягивая цыплячью шею, что-то пел, и когда он, прорвавшись сквозь муть своих плохих предчувствий, все-таки уловил слова "от печали до радости -- ехать и ехать", то представил, как его холодное тело везут на скрипучей лагерной телеге на погост, где уже заготовлена номерная, без имени и фамилии, бирка на палке, так и не ставшей черенком лопаты, представил, сколько радости будет от его смерти не только у начальства колонии, но и у ближайших же дружков, особенно седого, уже давно мечтающего стать паханом зоны, и зло оборвал певца:
   -- Харэ! Давай другую!
   -- Третьему отряду строиться на обед! -- испуганно напомнил от тумбочки дневальный.
   -- "Двадцать лет спустя" еще могу, -- сглотнув неприятно твердую
   слюну, предложил Санька. -- И "Белый теплоход"...
   Косой громко цыкнул сквозь зубы. Антонов был его молодостью.
   Антонов был частью его жизни. И то, что песни обожгли его вместо
   того, чтобы приласкать, разозлило Косого.
   -- Все. Концерт окончен, -- глухо процедил он, откусил заусенец у ногтя на указательном пальце и плюнул им в сторону Саньки. -- Пошли пайку хавать!
   -- Точно -- пора, -- первым встал седой.
   Он оказался на голову выше и в два раза шире Саньки.
   -- Макароны стынут, -- двинул седой плечом Саньку, и тот еле устоял, чтобы не упасть под батарею отопления.
   Синие куртки молчаливо потянулись за седым. Одна из них принадлежала Косому, но Санька так и не определил, какая же именно. Спины и затылки у всех оказались одинаковыми, как под кальку сработанными. Неужели он ошибся и главным был все-таки не Косой, а этот необъятный и мрачный мужик с изморозно-седой башкой?
   Концерт закончился. Аплодисментов он так и не дождался. Но в то, что все сорвалось, Санька поверил только тогда, когда стихли последние шаги по скрипучим доскам отрядной комнаты.
   Глава четвертая
   ЗА ТРИ ДНЯ ДО НАЧАЛА ШОУ
   Санька не ожидал, что день выхода на свободу окажется столь безрадостен. Косой его так ни разу и не позвал, а напрашиваться на встречу самому было слишком явным пренебрежением к законам зоны.
   Стекла на стенах дежурки расплавились под ярким весенним светом, и серые грязные полоски на них, оставшиеся как бы без опоры, висели в воздухе причудливыми нитями. Казенный стул поскрипывал под младшим инспектором, который, прикусив мясистый язык, старательно вписывал в бланк Санькино имущество. Почерк у него вихлял, и стоящий рядом с ним худющий майор, дежурный помощник начальника колонии, брезгливо морщился, глядя на кривые полупьяные буквы.
   -- Паспорт пишется через "с", а не через "ч", -- укорил он младшего инспектора.
   Тот обиженно дернул плечами, на которых лежали погоны с засаленной лычкой старшего сержанта, и продолжил свой титанический труд.
   Предметов, которые необходимо было внести в опись, набралось немало. На подранной плахе стола кроме паспорта в красной клеенчатой обертке лежали два ключа на связке, сломанные часы "Полет", катушка черных ниток с воткнутой в них иголкой, одноразовая, наполовину заполненная зажигалка, значок с гербом города Прокопьевска, аудиокассета непонятно какой фирмы с блатными песнями, дешевая шариковая ручка без стержня, маленькая иконка, зеленая записная книжка, перочинный нож с наборной ручкой типично зековской работы и еще куча всякой мелочи.
   -- Наши сделали? -- взяв нож, спросил майор.
   -- Нет. Это еще с воли, -- неохотно ответил Санька.
   -- Значит, ты кузбасский? -- заметил майор значок.
   -- Я -- сирота.
   -- А что, в Кузбассе сирот не бывает?
   -- В Кузбассе все есть.
   -- Бандитов бы у вас поменьше было, нам бы легче жилось. Нож выдаче не подлежит, -- брезгливо бросил самоделку в ящик стола майор. -- А это что?
   В его худеньких прозрачных пальцах алым блеснула пластиковая капля. Поднеся ее поближе к глазам, он рассмотрел, что это был шестиугольник из детской игры-мозаики. С оборотной стороны у него ощущался под подушечкой пальца коротенький округлый штырек.
   -- Стибрил еще в детдоме? -- пошутил майор.
   У очень худых людей шутки всегда получаются какими-то зловещими. Наверное, поэтому худые юмористы раз и навсегда проиграли нашу эстраду толстым.
   -- А зажигалка тебе зачем? -- избавившись от красной игрушки, поинтересовался майор. -- Ты же не куришь.
   -- Возьми себе. Презент на ремембер.
   До шага за ворота колонии оставалось не более получаса, и голос Саньки сам собой стал как-то крепче и увереннее. Чем ниже опускалась минутная стрелка по диску часов, висящих на стене дежурки, тем все менее грозным становился и майор. Впрочем, скорее всего, он оставался все тем же, но его погоны с большой звездой и просветами цвета запекшейся крови уже не казались такими страшными, а худоба воспринималась не как обязательный атрибут инквизитора, а как изможденность несчастного человека, по воле судьбы теряющего годы жизни рядом с зеками в медвежьем углу Забайкалья.
   Наверное, уловил это и майор, потому что пропустил мимо ушей "тыканье" заключенного. Он торопливо сунул зажигалку в карман кителя и, глядя на крупные, совсем не для шариковой ручки приспособленные пальцы младшего инспектора, приказал этим пальцам:
   -- Зажигалку из списка вычеркни.
   -- А я ее еще не заносил.
   -- А ты проверь.
   -- Товарищ майор, у меня все четко.
   Мужицкие пальцы младшего инспектора ловко провернули бумагу по столу.
   -- Распишись в получении, -- протянул он шариковую ручку, обмотанную посередине синей изолентой.
   Санька наклонился к бумаге, коряво нацарапал что-то похожее на "Груз", и ему почудилось, что этой росписью он вернулся в прошлое. А хотелось будущего. Прошлое дышало и от вещей. Он торопливо сгреб их со стола, всыпал в карман старенького пиджачка, тоже сегодня выданного в обмен на зековские шмотки, потом отделил от этой груды паспорт, сунул его в боковой карман наброшенной на пиджак куртки и выжидательно посмотрел на майора.
   -- Пошли, -- поняв его чувства, кивнул на дверь майор.
   Во дворе, залитом ярким солнечным светом, было все так же холодно, и здесь свет уже воспринимался не как солнечный, а как свет мощного фонаря. Запахнув на груди тоненькую черную куртчонку из болоньи, Санька побрел к кирпичному зданию контрольно-пропускного пункта.
   -- Гру-уз! -- окликнули его сзади.
   Он обернулся и ощутил, как напряглось все внутри. Через двор к нему косолапил, кутаясь в черный ватник, человечек с огненно-рыжими волосами. "Черные пятки!" -- вспомнил Санька его дьявольскую пляску в проходе между койками.
   -- Тебе привет от Косого, -- стрельнув глазами по майору, поздоровался рыжий. -- И от Клыка...
   -- А кто это?
   -- Ну ты фраер! Это ж седой! С железными зубами! Въехал?
   -- А-а...
   -- Ну, давай, не потей, - протянул рыжий крупную для его роста кисть. Самыми заметными на ней были черные ободы ногтей.
   Узкая ладонь Саньки ткнулась в его огрубелые пальцы, и он тут же ощутил кожей какую-то бумажку. Рыжий чуть продлил рукопожатие, и Санька, все поняв, обжал бумажку, скомкал ее и сунул в горячий карман куртки.
   -- Чириком не выручишь? -- затанцевал на одном месте рыжий, согревая озябшие ноги.
   -- Пошли, -- напомнил о себе майор.
   Не разжимая кулак с таинственной бумажкой, Санька сунул уже левую руку в карман брюк, достал оттуда первую попавшуюся купюру.
   -- О-о, полста тыщ! -- обрадованно вырвал ее из Санькиных пальцев рыжий. -- Живем!
   -- Пошли, -- упрямо повторил майор.
   -- Ты в скулу запрячь, а то посеешь, -- какую-то абракадабру протараторил на прощание рыжий и ходко закосолапил к жилкорпусу.
   Всю дорогу до КПП и потом через КПП, под клацание замков на стальных дверях, Санька пытался перевести фразу на нормальный язык, но только когда хлопнула за спиной последняя из дверей, отделяющих его от свободы, и он вдохнул в себя какой-то другой, более свежий, более сочный воздух, он вспомнил: "скула" -- это по-зековски внутренний карман пиджака. И бумажка, упрямо сжимаемая в правом кулаке, как будто потяжелела, стала уж и не бумажкой, а чем-то иным. Зеки в "скулу" прятали только самое ценное.
   Санька вынул кулак из кармана, разжал его, разгладил края записки и еле прочел текст, наискось перечеркивающий бумагу: "Федор, посылаю к тебе жигана. Не обидь его. Он сирота. Глотка у него луженая, а тебе как раз такой нужон. И про мине: похлопочи штоб ослобонили вовсе. Болячка у меня. Из тех что ни себе посмотреть, ни другим показать. Жму руку. Колька".
   Глава пятая
   ЗА СУТКИ ДО НАЧАЛА ШОУ
   У капитана милиции Павла Седых снова болел зуб. Уже другой, шестой верхний слева. Того нытика, что издевался над Павлом во время командировки, уже давно удалили, ямочка на десне затянулась, и его сосед сверху (да-да, именно шестой верхний), видимо, заметив это, решил последовать за своим нижним собратом.
   Зуб ныл, но не настолько сильно, чтобы Павел стал рабом этой боли. К тому же задание, данное начальником отдела, выглядело несложным.
   Подойдя к двери, обитой не очень опрятным синим дерматином, Павел нажал на кнопку звонка и тут же вздрогнул. Звук оказался громким, будто Седых уже находился внутри квартиры.
   Присмотревшись, он заметил, что дверь приоткрыта, и легонько толкнул ее от себя. Синий дерматин, становясь все темнее и темнее, уплыл в глубь прихожей.
   -- Извините, можно видеть хозяев? -- попросил Павел полумрак.
   Квартира ничего не ответила. Полумрак издавал какие-то странные звуки. Он шевелился неуклюжим живым существом, покряхтывал, постанывал, поскрипывал, но никак не мог собраться с духом и хоть что-то сказать гостю.
   -- Здесь есть кто-нибудь? -- чуть громче спросил Павел и потянулся за ответом левым ухом.
   Полумрак затих и со всего размаху врезал Павлу по щеке.
   -- Твою мать! -- отпрыгнул он в глубь лестничной площадки, прижал к скуле вырванную из кармана горячую ладонь и только тогда заметил упавшую на бетон площадки кроссовку с черной каменюкой подошвы.
   Ярость и удивление, смешавшись в душе Павла, за секунду завершили свою работу. Ярость, чуть ослабев, все-таки победила и бросила его в глубь полумрака. Он нырнул в прихожую, как в грязную холодную воду, проскочил ее и, попав в чуть менее сумрачную кухню, сразу вжался в стенку. Мимо лица пролетела вторая кроссовка.
   Бросившая ее невысокая полная женщина тут же метнулась к висящей над столиком сковороде, но такой же плотный невысокий мужичок с растрепанными волосами на малиновой голове перехватил ее руку и со стоном стал заворачивать ее женщине за спину. Она тоже со стоном сопротивлялась этому и по-лошадиному лягала нападавшего. Почему все это делается без слов, Павел не мог понять. Ярость понемногу улеглась, и, вспомнив, что он все-таки милиционер, Павел подошел к борцовской парочке и властно прокричал:
   -- Прекратите драку!
   -- Что? -- повернул к нему пустые глаза распаренный мужичок, и тут женщина, ставшая на время лошадью, умудрилась точно впечатать свою пятку-копыто ему в пах.
   -- А-а! -- взвыл мужичок и подсечкой резко, натренированно сбил даму на пол.
   Она успела на лету вцепиться в его рубашку, видимо превратившись из лошади в пантеру, и они вдвоем погребли под своими потными распаренными телами Павла.
   -- Да вы... да я... да вы... -- заработал ногами и руками Павел, точно пловец, выныривающий с чудовищной глубины.
   Женщина, перепутав его руку с рукой мужичка, цапнула ее своими крокодильими зубами, и Павел, взвыв, перестал выкарабкиваться из-под тел, а разорвал их над собой, пнул мужичка к обеденному столу, и тот, откатившись к нему и ударившись затылком о квадратную ножку, сразу стал вскарабкиваться по этой ножке вверх. Он все так же ничего не говорил, а только стонал.
   -- В чем дело?! Что у вас происходит?! -- все-таки сбросив с себя женщину, сел на пол напротив нее Павел и водил мутным взглядом по двум фигурам.