И опять усмехнулся Григорий. Но улыбка выходила какой-то жалкой, растерянной. Стиснув зубы, он спускался из горницы вниз и срывал зло на Аниске, встречавшей его настороженными, как у лесной козы, глазами.
   – Чего уставилась? Собирай завтракать. Да потуши ты свои глазищи!
   Однако потом смутно всплывала у него откуда-то мысль: «Зря ведь накричал на нее. Дом содержит в чистоте, ничего, старается… За коровой ходит, как положено. Из нее хозяйка бы вроде вышла…» Всплывала – и тотчас исчезала. Была эта мысль похожа на воздушный пузырек, поднимающийся со дна неглубокого водоема. Пока поднимается, виден человеку прозрачный хрустальный шарик. Но, достигнув поверхности, моментально лопается – и нет ничего.
   Занимались и медленно, как бы нехотя, гасли летние дни. Зимой время шло быстрее. Дни были короче, и Григорию казалось, торопливо мелькали они один за другим, будто надоели им до смерти морозы и вьюги, и спешат они к заблудившейся где-то весне.
   Время шло, а в душе у Григория постоянно жило одно и то же чувство холодной, пугающей своей чернотой пустоты. Оно появилось впервые в тот день, когда вышел он на улицу после изгнания из села колчаковцев, да так и осталось в душе, как глубоко засаженная заноза. Иногда с горечью думал Григорий о себе: «Живу, а зачем живу? Нет у меня на земле ни одного близкого человека. Даже Аниска – ведь должна бы уж привыкнуть! – и та, если подойдешь, смотрит, как хорек из капкана. Прикрикнешь – спрячет торопливо глаза, покорится. А чуть тронь руками – рванется, пожалуй, оставит в капкане кусок мяса, а уйдет…»
   Об Аниске Григорий думал все чаще и чаще. Каждый человек – загадка. Аниска – особенно. Ведь в самом деле уйдет, если что… Но почему же она боится его окриков?
   И отвечал себе: «Сырая палка – в дугу гнется. Трещит, а гнется. Но перегни чуть-чуть – сломается. Так и человек…»
   Однажды, уже осенью, он поехал за соломой. Возвращался поздно. От одиноких деревьев, забредших на пахотные земли, тянулись черные тени, похожие издали на длинные зияющие пропасти. Из леса, закрывавшего деревню, а может, из этих трещин в земле, тек холодок, наплывал запах свежей, только что развороченной плугами под озимый сев земли.
   Неожиданно заднее колесо слетело с оси, покатилось в сторону. Когда выпала чека – Григорий не заметил. Тяжелый воз чуть не перевернулся.
   Выругавшись вполголоса, Григорий спрыгнул на землю. Поднял колесо, пошел по следу отыскивать чеку. Она валялась недалеко, метрах в двадцати. Вернувшись, попробовал плечом приподнять накренившийся воз, надеть колесо. Но сил не хватало. Он опять выругался, сдвинул на затылок потертый картуз, сплюнул, отошел в сторону и стал думать, что же ему делать.
   В деревне лаяли собаки, визгливо кричала какая-то женщина, плакал ребенок. Григорию казалось, что все звуки сначала долго плутали в черном сыром лесу и уже потом, обессиленные и отсыревшие, долетали к нему.
   Где-то застучала бричка, и скоро пароконная подвода вынырнула из леса. Григорий поднял голову, но тотчас опустил ее, отвернулся. В бричке, помахивая кнутом, стоял Тихон Ракитин.
   – Здорово! – крикнул Тихон. – Что ты – ни взад, ни вперед? И другим дорогу загородил…
   – Что я загородил, объезжай стороной. – На приветствие Григорий не ответил.
   Тихон Ракитин, пыльный, красный, с лицом, будто торопливо высеченным из ноздреватого кирпича, слез с брички, обошел вокруг накренившегося воза.
   – А ну-ка, бери колесо… Не зевай только…
   Наклонившись, Тихон подлез под воз. Лицо его из
   красного медленно превращалось в темно-багровое, согнутые ноги мелко задрожали. Когда ось приподнялась над землей, Григорий тотчас надел колесо.
   – Ну, вот и все… – Тихон Ракитин рукавом когда-то черного, а теперь грязновато-серого пиджака вытер со лба испарину, выступившую от напряжения, и добавил:
   – Хотя помогать-то тебе не следовало.
   Григорий и на это ничего не ответил, молча вставлял чеку.
   – Ну, иди, что ли, закурим, – проговорил снова Ракитин, усаживаясь на краю канавы, размытой талыми водами.
   Григорий нехотя подошел, взял из заскорузлых, плохо гнущихся пальцев Тихона кисет.
   – Ну и силища у тебя, – промолвил Григорий, кивая на свой воз.
   – Ничего, есть пока, – согласился Тихон. – Урожай обмолотил?
   – Обмолотил помаленьку.
   – Почем с десятины взял?
   – Какая у меня десятина? – усмехнулся Григорий. – Загона полтора всего запахиваю. Может, пудов восемь-десять всего собрал. Тут не разживешься. У меня и земля-то в низине. Попрела пшеница во время дождей. Нынче самый хлеб на высоких местах.
   Григорий говорил и сам удивлялся. Если бы час назад ему сказали, что он будет когда-нибудь сидеть вот так с Тихоном Ракитиным, покуривать как ни в чем не бывало и говорить с ним о хозяйственных делах, он бы только усмехнулся. Однако сидел вот, говорил. А не его ли отшвырнул когда-то Ракитин от двери Веселова, не он ли, Григорий, замахнулся тогда ножом, готовый всадить его в грудь Тихону по самую рукоятку?! И всадил бы, если бы спокойно не подошла к нему теплая, пахнущая еще сном Дуняшка и не отобрала нож.
   Эта мысль мелькнула как-то неожиданно. За что же бить его, Ракитина? Вот он сидит рядом, покуривает… Может, не надо сторониться его, избегать людей? Не лучше ли держаться поближе к ним? Протоптать к ним… или рядом с ними свою тропинку? Они, конечно, не пустят к себе, если узнают, куда ходил, кого искал в лесу, в Гнилом болоте, несколько лет назад. Да как узнают теперь?
   – Так, значит, пудов восемь собрал, – услышал Григорий и вздрогнул. Мысли его оборвались. Тихон, освещенный последними неяркими лучами солнца, сидел неподвижно, казалось, задремал.
   – Ну, может, говорю, десять будет. Не вешал, – отозвался Григорий.
   – А нам в коммуне пудов по двадцать на душу придется, наверно. Еще не распределяли.
   Григорий помолчал, сунул окурок под каблук сапога, раздавил его.
   – У вас земли общие. В низине – попрело, на взлобке – уродило. Лошадей опять же много у вас. А я что на одной кляче сделаю?
   – Соображаешь… Артелью озеро вычерпать под силу. Один попробуй… Не-ет, одному плохо… А если друг за друга держаться – ничего, можно еще…
   Солнце, глянув последний раз из-под кровавого козырька наплывающих на землю туч, скрылось.
   Григорий проводил его взглядом и стал негромко, медленно ронять слова:
   – Жить… конечно, везде и всяко… можно. Кот живет, и пес живет… Одному жрать в посуде дают, другому – в грязь бросают… – Помедлил и добавил: – И опять же один наелся – на горячую печь. А другой на морозе блох из шкуры вытрясает… Да и понятия у каждого разные: одному блины нравятся, другому оладьи… Кому что…
   – Кому что – это верно. Но вот ты… скажи-ка, ну, кто ты есть на земле? – повернулся к нему Тихон. Григорий выжидал, не отвечая. – Кулак?
   – Вам видней…
   – Батька твой, правда, начал вроде влезать на мужицкую шею… – будто сам с собой рассуждал Ракитин. – Помер вовремя – его счастье. Да и твое, пожалуй…
   – Ну?
   – А ты, Григорий, не жалей его.
   – Отец все-таки…
   – Ну, жалей, ладно, – согласился Тихон. – А тропинкой его не ходи. Зачем вон батрачку завел?..
   – Что?!
   – А то как же? Аниска-то кто у тебя?
   – Ну, живет… кормится… Полы когда смоет… Так что же? В поле же не заставляю ее работать. Один все… Один да один!
   – Полы смоет? Да она же на тебя спину гнет день и ночь!
   – Пусть уходит. Не держу.
   – Или ты взаправду не понимаешь, или… – Тихон вздохнул, развел руками.
   Бородин поднялся. Встал и Тихон.
   – Вот, говоришь, восемь пудов пшеницы собрал. А жить – год до нового урожая. Не хватит. Как же дальше? Так что ты… прибивайся к нам. Тебе выгоднее, и нам польза будет.
   – Какая с меня польза?
   – У тебя инвентаря крестьянского сколь в завозне стоит без дела. Сам же говоришь – одному не подняться. А нам бы в хозяйстве оно сейчас очень к месту.
   – Ишь ты, хитер!
   – А что? Я тебе обо всем по-простому, как оно мне самому понимается. Старого зла не будем помнить, если нового не сделаешь. Ты подумай, прикинь, где тебе самому больше с руки – единолично или в коммуне…
   Они пошли к своим бричкам. Григорий подобрал вожжи и обернулся:
   – За помощь спасибо. А насчет коммуны зря разговор завел. Не дорога мне с вами… Ну, прощай, темнеет уже…
   – Будь здоров, Григорий. Дело твое. А насчет Аниски я тебе не шутя сказал. Батрачка. Факт!
   Приехав домой, Григорий принялся сметывать солому на крышу поветей. Из дверей дома выскочила Аниска, повязывая на ходу черный платок, взяла во дворе вилы и полезла на крышу. Григорий долго и пристально смотрел на нее.
   – Что ты?! Кидай, укладывать буду, – удивленно проговорила Аниска.
   – Иди отсюда! Сам сметаю. Приготовь ужин, – тихо ответил Григорий.
   Ничего не понимая, Аниска слезла с поветей, прошла по двору, обернулась, постояла и юркнула в темный проем открытых дверей.
   Несколько дней Григорий ходил по комнатам мрачнее обычного. Часто Аниска чувствовала на себе его цепкий взгляд. Вечером рано спускалась вниз, закидывала дверь на тяжелый кованый крючок. Потихоньку собрала пожитки, связала их в узелок, проверила и смазала затвор на оконном переплете. Если что – соображала она – вот эдак, в окно, и уйду…
   Но дни шли – Григорий относился к ней по-прежнему. Понемногу Аниска успокоилась.
   Знал Григорий: тронь только ее – и останется он снова один. Пугало его не то, что некому будет тогда мыть полы, стирать белье, готовить обеды, – нет! Слишком хорошо помнил Бородин те дни, когда умер отец, ушла бабка-стряпуха и он ходил как неприкаянный по гулким, нахолодавшим комнатам, слушал ночами, как зловеще воет, насмехаясь над ним, ветер в трубе. В те дни и понял Григорий: нет ничего страшнее одиночества.
   Не забывались и слова Тихона Ракитина. Как-то после завтрака, поглядывая на Аниску, Григорий неожиданно спросил:
   – Ты вчера вечером где была? Не к Андрею ли… за советом бегала?
   – Я-то? – растерялась девушка. – Ты откуда узнал? За каким советом?
   – Узнал, стало быть… Не в коммуну ли хочешь вступить?..
   Аниска вдруг откинула голову, и Григорий увидел, как в ее быстрых синих глазах дрогнули и зажглись упрямые искорки.
   – Тебе что? Может, и вступлю.. Я сама себе хозяйка…
   «Вот, вот… „сама себе хозяйка“, – зло подумал Бородин.
   Никогда Аниска не говорила так. Григорий чувствовал, что сейчас он, если захочет, сможет еще потушить в ее глазах не успевшие разгореться искорки. Стоит только построже прикрикнуть на нее… Сможет и в другой раз, и в третий, может быть.. А потом? Видно, пришло время действовать по другому, чтобы удержать Аниску возле себя.
   – Значит, не нравится тебе у меня? – спокойно спросил Григорий. – Трудно, что ли? – Она не ответила, вышла из комнаты.
   Недели через две выпал снег. Григорий наладил сани и с обеда выехал за сеном. Вернулся вечером, молча снял внизу полушубок, поднялся наверх. Через некоторое время крикнул:
   – Аниска! Иди-ка сюда…
   – Чего тебе? – спросила Аниска.
   Он сидел на кровати босой, в нижней рубахе.
   – Мне-то? Ты вот что скажи… Люди звонят, что батрачка ты у меня будто…
   – А то кто же! – Аниска стояла вполоборота к нему, недоверчивая, поглядывая чуть исподлобья. – Все за кофту с юбкой отрабатываю.
   – Так… Ну, а почему не уйдешь? Я не держу.
   Григорий встал, прошлепал из конца в конец комнаты.
   – Что ж… И уйду, пожалуй, скоро… Теперь-то есть куда мне идти. – Девушка опустила на мгновение голову, но тут же быстро подняла ее, услышав щелчок дверного замка.
   Григорий стоял у двери и закрывал ее на ключ.
   – Вот что, Аниска, скажу тебе, – проговорил он, медленно подходя к ней. – Давно я присматриваюсь к тебе.
   Девушка сорвалась с места, с разбегу стукнулась в дверь, точно птица в оконное стекло, тяжело дыша, обернулась, на мгновение припала к ней спиной. Глаза ее метались с предмета на предмет.
   – Ты не дури, послушай, – нахмурил брови Григорий, опять шагнул к ней. Она проскользнула сквозь его руки, подскочила к столу, схватила тяжелый кухонный нож, хрипло крикнула:
   – Не подходи!..
   – Та-ак… – Григорий остановился на секунду и вдруг рявкнул что было силы: – Брось нож! Брось, говорю!! Задушу сейчас своими руками!
   И в Аниске что-то сломалось, она съежилась, мелко задрожала, выронила нож. Ей почудилось, что она, маленькая, напуганная и озябшая, стоит не в комнате, а у ворот дома, просит милостыню, смотрит на Григория и со страхом ждет: даст или натравит собак?
   Но ни того, ни другого не случилось. Вместо лая собак она услышала глухой голос, казалось, Григорий говорил где-то за стенкой:
   – Дура… Я по-хорошему хочу с тобой… Мне хозяйка нужна. Хозяйка. Поняла?
   Потом кто-то властно взял ее за плечи и повел куда-то…
* * *
   Утром Григорий проснулся поздно, сел в постели, откинул одеяло. Сжавшееся в комочек, маленькое, полуобнаженное Анискино тело вздрогнуло. Она медленно-медленно повернула голову. Григорий увидел ее глаза – огромные, мутные… и по-детски обиженные…
   Аниска трудно глотнула слюну и стала, не мигая, смотреть в потолок. Тогда Григорий понял, что она не закрывала глаз всю ночь, что она ничего не видит сейчас. И что-то похожее на жалость шевельнулось в его сердце. Он прикрыл одеялом ее словно раздавленное тело и проговорил, отвернувшись:
   – Ну, чего там… Вставай, коровенку надо прибрать. Не батрачка теперь.
   Аниска по-прежнему не произносила ни слова, не шевелилась.
   – По-хорошему-то – в церковь бы надо… А теперь в сельсовет придется… Будем жить по-новому, необвенчанные…
   Григорий говорил тихо, прислушиваясь к своим словам, напряженно пытаясь что-то вспомнить. И вспомнил: сначала – как бежал от Андрея, пригибаясь к земле, потом – как Андрей хлестал его, распростертого на траве, плетью и, наконец, – как единственный раз в жизни целовал Дуняшку, прижимая к себе ее сильное, бьющееся в его руках тело…
   Но эти воспоминания вызвали у него все ту же тяжелую злость на самого себя. Она искала выхода, как пар в котле. Григорий резко встал с кровати, сдернул с Аниски одеяло и крикнул:
   – Кому говорю – вставай!.. Ну!..
   На скулах Григория ходили крупные желваки. Кожа была натянута так крепко, что посинела и, казалось, вот-вот порвется…

Глава вторая

1

   Один за другим, как волны Алакуля, катились дни, месяцы, годы. Катились, не задевая Григория, будто обходили его стороной. Он даже не старел, только поперек узкого маленького лба прорезались и прочно залегли две морщины, придавая и без того неприветливому лицу хмурое, вечно недовольное выражение. В плечах Бородин немного раздался, сделался кряжистее, будто крепче, но вместе с тем и ниже ростом.
   Жизнь с Аниской у него долго не налаживалась С того дня, когда он позвал ее к себе наверх, она с месяц почти не разговаривала. Сначала Бородина бесило это молчание, а потом не на шутку испугало. «Господи, не зашелся ли разум у нее?» – думал он и стал настойчиво повторять каждый день одно и то же…
   – Пойдем, что ли, в сельсовет… Я же сказал тебе тогда – по-хорошему я. Одевайся, пойдем… чтоб все… по закону было у нас.
   Он старался придать своему голосу мягкость, теплоту, но это у него не получалось.
   Аниска отвечала коротко: «Не хочу», – и отворачивалась. Потом ничего не отвечала. А однажды заплакала и молча стала одеваться… Григорий засуетился вокруг Аниски и даже помог застегнуть ей пуговицы на пальтишке. И это было, пожалуй, единственным проявлением его нежности к жене за всю жизнь…
   Однако и придя из сельсовета, Аниска по-прежнему не раскрывала рта. По комнатам ходила торопливо и бесшумно, прятала глаза от света за длинными густыми ресницами. Что в них было, в ее глазах, Григорий не знал.
   – Что же, так и будешь молчать всю жизнь? – спрашивал он иногда, теряя терпение.
   – О чем мне говорить?
   – Ну хоть – довольна или недовольна? Может, обратно в землянку тянет?
   Аниска чуть заметно пожимала плечами и старалась уйти из комнаты.
   И это движение плеч больше всего раздражало Григория. Но он сдерживался. Сдерживался неделю, другую…
   А позже до конца узнала Аниска, что значит быть женой Григория Бородина. Целыми днями гонял и гонял он ее по комнатам, по двору, заставляя по нескольку раз в день чистить и без того уж чистый коровник, разметать сугробы у крыльца, колоть березовые дрова.
   – Ну, чего расселась?! – гремел он, едва Аниска опускалась от изнеможения на табурет. – Работы пoлон дом. – И каждый раз повторял неизменно: – Теперь не батрачка, чай, – хозяйка…
   Ночью, лежа в постели, не прикасаясь к Аниске, чувствовал, как мелко дрожит ее маленькое тело, догадывался, что она плачет, и, понимая все-таки, что зря издевается над ней, стискивая до ломоты зубы, выталкивал сквозь них:
   – Не реви, корова… Не вой, говорю! На помойке родилась, теперь по-людски живешь, на мягкой постели спишь, на чистом столе ешь…
   Знал, даже чувствовал, что слова его жгут Анискину душу, шаркают по ней острой теркой. Но радовался, что из-под терки брызжет кровь. Все-таки не один он страдает.
   – Уйду я от тебя, – сказала однажды Аниска сквозь слезы. И потом всю жизнь жалела об этих неосторожно вырвавшихся словах.
   Несколько секунд Григорий лежал неподвижно, будто не слышал того, что сказала Аниска, или пропустил ее слова мимо ушей. Но вдруг сильным толчком выбросил ее из кровати. Худое тело ее отлетело далеко в сторону, прокатилось по полу и неслышно ударилось о массивные дубовые ножки стола. Не сообразив еще толком, что же произошло, не чувствуя даже боли, она попыталась встать, приподнялась на колени… Но в это время подскочивший Григорий пнул ее голой ногой в лицо. Мотнув головой, она упала на пол и больше уж ничего не помнила…
   Сколько дней пролежала в беспамятстве – Аниска не знала. Когда очнулась, первое, что увидела, – склонившееся над ней лицо Григория.
   – Ожила? – спросил он, усмехаясь.
   – Болит голова и… тело все, – пожаловалась Аниска и вдруг вздрогнула, будто только что разглядела того, кто склонился над ней, сделала попытку приподняться, зашептала быстро: – А уйти – уйду… Расскажу всем… и Веселову, как ты меня…
   Аниска говорила торопливо, словно боялась, что не успеет всего высказать. И точно: на полуслове оборвала, обмякла, закрыла глаза… Когда открыла их, Григорий все так же смотрел на нее, усмехаясь.
   – Ну, ну, выздоравливай… А потом посмотрим… – спокойно промолвил он.
   И эту зловещую усмешку Аниска запомнила надолго.
   Она, может, и забыла бы ее. Но когда выздоровела и стала передвигаться по комнате на не окрепших еще ногах, Григорий окликнул ее:
   – Поди-ка сюда…
   Аниска обернулась и обомлела: Григорий смотрел на нее с точно такой же усмешкой.
   Видя, что жена не двигается, Григорий сам подошел к ней. И по мере того как подходил, усмешка таяла на лице Бородина, глаза наливались тусклым, свинцовым блеском. Не успела Аниска прийти в себя, как Григорий схватил ее обеими руками за горло и стал душить. Аниска несколько раз дернулась, задохнулась, и ноги ее подкосились. Только тогда Григорий немного ослабил пальцы, встряхнул Аниску, не выпуская из рук ее горла.
   Секунд десять они молча смотрели друг на друга. Аниска – глазами, полными великого, не осознанного еще страха, а Григорий – злыми, прищуренными, пронизывающими насквозь.
   Наконец Григорий разжал губы:
   – Ты знай: задушу, как курицу, одной рукой, если вздумаешь…
   На этот раз Григорий говорил тихо, не повышая голоса. Аниска не улавливала в нем ни злости, ни волнения, ни угрозы. Но именно потому, что голос звучал неторопливо, спокойно, поняла: задушит. Вот так же спокойно, не торопясь, как сейчас говорит.
   Григорий отшвырнул жену к стене и грузно зашагал по комнате. У Аниски не было уже сил ни подняться, ни закричать. Сжавшись в комочек, она смотрела на его ноги, обутые теперь в тяжелые, пахнущие дегтем юфтевые сапоги. Губы ее по-детски дрожали, Григорий подошел почти вплотную к ней и остановился. Аниска, ожидая пинка в лицо, отстранилась, прикрыла голову локтем. Но Григорий только вымолвил:
   – Не бойся, сейчас не трону… Подохнешь еще. А позже – все сполна получишь…
   И Аниска получила.
   Бил он ее часто, по поводу и без повода. Опоздает ли чуть с обедом, подаст ли мужу по ошибке не то, что просил, – за все Григорий бил жену смертным боем, будто поставил перед собой цель – живьем загнать ее в могилу.
   Однажды Веселов, обычно не разговаривавший с Григорием, остановил его на улице:
   – Вот что, Григорий… Зачем же над женой измываешься?
   Бородин, стоя вполоборота к Андрею, вынул руки из карманов, внимательно осмотрел их зачем-то со всех сторон. А потом, не поворачивая головы, взглянул на Веселова, проговорил осторожно:
   – Ну, чего в семье не бывает… Баба же, прикрикнешь в сердцах когда… Она уж и жаловаться побежала тебе…
   – Никто мне не жаловался пока. Сам я не раз слышал ее вой, проходя мимо твоего дома…
   – А может, она от радости плачет, – уже смелее огрызнулся Бородин.
   – Ты брось, Григорий… У Аниски синяки не сходят с лица… Идет по улице – ветер шатает…
   – Шатает, говоришь? – зло и угрюмо заговорил Григорий. – А тебе что за дело? Ты чего нос свой суешь в чужую семью?
   – Ощетинился! Я же по-человечески с тобой, – попробовал возразить Веселов, но Григорий не стал его слушать.
   – Суй свой нос в другое место… И живи со своей… хоть на руках носи ее, хоть на санках вози. А я уж как умею…
   Дорого обошлось Аниске это непрошеное заступничество!
   Немного поутих Григорий, вроде одумался после того, как у Аниски, почти в начале беременности, получился выкидыш.
   – Бил бы… побольше, – тихо проговорила Аниска, когда он злобно прошипел, стоя над ней: «Эх, недотепа! Родить – и то не можешь!»
   Она смотрела мимо него через окно на далекое небо, в котором качались жиденькие хлопья облаков.
   – О-о!.. – простонал Григорий, грозя кому-то обоими кулаками: не то жене, не то самому себе.
   После этого Григорий побои прекратил. И, словно объясняя Аниске свою милость, говорил не раз:
   – Ладно, я подожду. Сына чтоб мне принесла. А будет девка – выброшу вас обеих к чертовой матери…
   Аниска только ниже опускала голову.
* * *
   В Локтях, как и в других селах, большинство мужиков, кто раньше, кто позже, вступили в коммуну. Но многие хозяйствовали единолично.
   Григорий с Аниской каждую весну с полдесятины засевали пшеницей, садили огородишко. Летом дней за десять-двенадцать ставили на лугу небольшой стог сена с таким расчетом, чтобы хватило на зиму единственной лошаденке и корове. Если пахать и сеять волей-неволей приходилось рядом с локтинскими мужиками, с тем же Павлом Тумановым, то стог сена Григорий ставил всегда в стороне, в самом дальнем углу луга, хотя зимой и приходилось топтать к нему санную дорогу в одиночку. И жил Григорий в одиночку, сторонясь людей. За все время к нему ни разу никто не пришел в гости. И он ни к кому не ходил и Аниску не пускал.
   Григорий присматривался к коммунарам, вслушивался в их горячие речи, но сам в разговоры никогда не вступал.
   Только вернувшись домой, сообщал иногда Аниске:
   – Вот те и коммуна! На дню у них семь пятниц. Сперва распределяли урожай поровну на каждый двор, а теперь по едокам…
   – Правильно, – отвечала Аниска, помолчав.
   – Что правильно? Чего ты понимаешь?
   – Я не понимаю, я так, по-своему соображаю: семь человек в семье или только двое-трое – разница. Как же поровну делить?
   Григорий, видимо, улавливал в рассуждениях жены верную мысль и сердился:
   – Помолчи-ка со своими соображениями! Вот попомни: перерешат они скоро еще крест-накрест.
   А через некоторое время торжествовал.
   – Ага, что я говорил? Нынче уж не по едокам хлеб распределяют, а по списку Андрюхи Веселова. Сам, говорят, составил: тому столько-то, этому столько-то… Жи-сть!.. Ну, чего молчишь? Может, и тут соображаешь что?!
   – Я кабы видела те списки… Может, кто хуже работал, кто лучше…
   – Хуже, лучше… Найди у них правду! Себе-то, поди, нахапали, проставили в списке соответственно… А Ракитин еще: «Прибивайся к нам!..»
   Однажды Анисья робко выговорила.
   – А все-таки вместе бы… с людьми. А то живем, как… – но тотчас прикусила язык, увидев, как багровеет лицо Григория.
   – Ишь ты! – прикрикнул Бородин. – Отошла?! Забыла?
   Коммуна в Локтях отживала свой недолгий век. Каждую осень, при распределении зерна, у дома Лопатина, возле завозни, стоял шум. Каждый почему-то считал себя обиженным, обделенным, в чем-то убеждал Веселова, чего-то требовал. Григорий в такие дни с удовольствием втирался в толпу, слушал разговоры. Дома говорил Аниске:
   – Посмотришь, весной развалится эта коммуна. Сейчас уже говорят мужики…
   Но хотя некоторые, особенно беспокойные мужики вышли из коммуны, многие продолжали запахивать, как и раньше, землю сообща.
   – Ну, что? – приехав в поле, кивнула головой Аниска в сторону коммуновских земель, где виднелся народ. – Говорил ведь – развалится. А они пашут…
   Григорий выдернул плуг из земли, обчистил лемех, ослепительно блеснувший под весенним солнцем.
   – Веселов – хитер! Трудодни какие-то выдумал. Сколько, говорит, заработает кто, столь и получит. А все-таки многие вышли из коммуны. Всех-то не обманешь! Погоди, и остальные побегут.
   В этот день Григорий до вечера пахал молча, а когда, уже почти ночью, ехали на телеге домой, проговорил задумчиво: