Но Веселов продолжал, не обращая внимания на его слова:
   – Хочешь – подавай заявление в колхоз, разберем на собрании. Может, еще человеком станешь. Не хочешь – катись из деревни к чертовой матери. Но предупреждаю: заметим в тебе душок какой – не обессудь… Конец везде бывает. А заметим сразу… если что! Живи и помни: вижу я тебя насквозь. Хоть ты и из бывших бедняков, да с тех пор, как отец твой… нежданно-негаданно в богачи выскочил… с тех пор тебя по сей день старый мир в клещах держит…
   – Все, что ли? – спросил Бородин, хотя и без того догадывался, что больше Андрей не скажет ни слова.
   – Все.
   Бородин нахлобучил свой картуз.
   – Вот и поразговаривали…
   Еще помедлил, встал и боком, словно ничего не видя перед собой, вышел.
* * *
   Принимали Григория Бородина в колхоз недели через три. Долго обсуждали его прошлое.
   – Кто он? Кулаком нельзя назвать вроде…
   – Опять же работников имел… Вот он, Степан-то Алабугин сидит…
   – А домище, домище-то!
   – Это верно, начал окулачиваться. Батька уже лавку открыть хотел…
   – А что он сам скажет?
   Григорий медленно встал, мял в руках картуз.
   – Верно, имели работника. Да разве я был хозяин? Я за батькино хозяйство не ответчик. Дом двухэтажный, про который тут… продаю колхозу. Мне зачем такой? Себе другой построю, поменьше. Сам я, знаете, к Колчаку не пошел, против Советской власти не боролся…
   – Однако ж и не помогал Советской власти…
   – А к Андрею кто с ножом ломился?
   Григорий, вытирая лоб руками, отвечал:
   – Не помогал, правильно… По темноте еще думал: а черт ее знает, что за власть? Теперь понял, вижу – крестьянская власть… А к Андрею… Отстегал он плетью меня раз. Сам помнит. Тут дело такое… Из-за девки столкнулись мы… Ну, по пьяному делу отомстить захотелось. Прости уж, Андрей Иванович…
   Говорил Григорий медленно, тягуче, жалобно. Походил он на человека забитого, незаслуженно обиженного кем-то.
   А сердце все-таки замирало: вдруг да сейчас кто-нибудь спросит: «А зачем ночью в Гнилое болото ходил? Расскажи, как поджигал дом Веселова…» Понимал Григорий, что если бы знал кто об этом, то давно сообщил бы куда следует. Но все же не мог подавить страха.
   И еще одно чувство испытывал Бородин: казалось ему, что снова стоит он на коленях перед Дуняшкой, унижаясь, вымаливает какой-то милости… Глаза его блуждали по небольшому помещению, битком набитому колхозниками, на секунду остановились на Дуняшке, сидевшей у самого окна. Но и за секунду он успел рассмотреть ее всю: легкий платок, упавший с головы назад, гладко расчесанные на прямой пробор волосы, сероватые, в длинных ресницах, спокойные глаза, девичьи еще, припухшие губы, небольшая грудь, туго обтянутая ситцевым, в крапинку, платьем…
   Дуняша, почувствовав на себе взгляд Григория, приподняла голову. Бородин тотчас опустил глаза вниз. «Ладно, ваш верх сейчас, – думал он, рассматривая картуз. – Повернись бы судьба обратно, припомнил бы тебе и то унижение… возле избушки твоей, и это вот, сегодняшнее… Сполна отвел бы душу…»
   Долго еще толковали колхозники. И решили: принять, посмотреть, как будет работать. Сын за отца не ответчик.
   Только два человека не вмешивались в споры: Андрей – председатель колхоза, и Евдокия Веселова – его жена.

4

   Бородин отлично понимал, на каких условиях приняли его в колхоз. Работать начал прилежно. Немного сторонились его попервоначалу односельчане, а потом, в труде и заботах, привыкли. За давностью лет забывалось прошлое. Да и кому вспоминать его охота?
   Первым, с кем сблизился Григорий за эти годы, был Ванька Бутылкин, с которым Бородины жили когда-то по соседству. Сейчас Бутылкин превратился в вертлявого, невысокого роста парня с выщербленными зубами. Однажды им пришлось пахать вместе под озимую рожь. Присев в борозде отдохнуть, Бутылкин заговорил, поглядывая на лошадей:
   – Что-то свялый ты, Григорий… Вроде, знаешь, надломленной ветки. Совсем не оторвали, висит на дереве, а листья свернулись, почернели…
   – Тебе-то что? Помалкивай, – огрызнулся Григорий.
   Иван Бутылкин, не обидевшись, продолжал:
   – Я-то понимаю, каково тебе… Тоже ведь – много ли, мало ли, а была и у нас своя землица. Теперь же ковыряй вот… неведомо чью. Батя мой, кабы не замерз по пьянке, все равно не пережил бы такого… – И Бутылкин сплюнул в развороченную плугом, свежо пахнущую землю.
   Григорий, помолчав, сказал:
   – А что сделаешь, когда… До последнего и держался… Кабы все так, как я…
   – Кабы все, то конечно… конечно, – закивал головой Бутылкин.
   Зимой Бутылкину и Григорию пришлось вместе возить сено к скотному двору. Бутылкин соскочил со своего воза и, забежав вперед, забрался к Бородину.
   – Чудно! – проговорил он, поглядывая назад, где привычно, не отставая от первого воза, плелась, поматывая головой, его лошадь.
   – Что тебе чудно?
   – Да вот… делаем вроде то же самое, что и до колхоза. Пашем, косим, сено возим… А все будто… Черт его знает, на кого работаем…
   И опять Григорий ответил, как в первый раз:
   – Что ж сделаешь, коли… Э-э, да что тут придумаешь! – Покрутив бичом, он хлестнул в сердцах лошадь.
   – Придумаешь что? – переспросил Бутылкин. – Хе-хе… Подожди, обглядимся…
   – Э-э, брось ты, – и Григорий выругался. – И глядеть нечего.
   Бутылкин вскинул глаза на Бородина, но ничего не ответил. Вынул из широченного кармана солдатскую алюминиевую фляжку.
   – Хошь? – протянул Григорию фляжку. – Первач, светленький, из колхозной пшеницы…
   – Пошел ты, – отмахнулся Григорий.
   Бутылкин сделал несколько глотков, спустил фляжку обратно в карман.
   – Переводишь добро на дерьмо, – проговорил Григорий. – Жрать-то что год будешь?
   – Проживем как-нибудь, – откликнулся Бутылкин. – Ежели рассудить, неправильно ты говоришь, что выходов нету. Ты думай: всякое людье да зверь на земле живет, птахи – в воздухе, рыбешки – в воде. Даже под землей – кроты да червяк. Тоже живность ведь. А?
   – Ну?
   – Я к тому, что везде приспособиться можно…
   – Андрюха тебе приспособится! – угрюмо проговорил Бородин, догадавшись, к чему клонит Бутылкин. – Я пока в тюрьму не хочу. У меня скоро…
   И Григорий умолк на полуслове. Он хотел сказать, что Аниска наконец забеременела, что скоро у него будет сын, но сдержался. Однако Бутылкин и сам догадался.
   – Знаю. Сына ждешь. А вдруг возьмет да и народится девка?
   – Не ворожи! – резко оборвал его Бородин.
   Когда привезли сено и скидали на крышу коровника, Бородин помягчел, проговорил:
   – Ты вот что, Иван… чем тянуть так вот, из фляжки, пришел бы лучше когда ко мне вечерком. Один я все… Посидели бы.
   – Об чем разговор! – с готовностью откликнулся тот.
   Этим же вечером Бутылкин пришел к Бородину, привел с собой еще двух человек: маленького, плотно сбитого Егора Тушкова и горбившегося, широкоплечего, огромного роста казаха Мусу Амонжолова, год назад приехавшего в Локти.
   – Вот, Григорий Петрович, мои лучшие друзья. Гошку Тушкова уважаю за то, что может одним махом, без передышки, фляжку горячего первача высосать.
   – Не хитрое дело, – усмехнулся Егор при этих словах.
   – А Муса, – продолжал Бутылкин, – сподручен тем, что молчит больше. Только вот уезжать собирается. Он все ищет, где лучше.
   Амонжолов кивнул головой в знак согласия и сказал:
   – Собираемся. А может, останусь. Больно друг хорош Ванька – прямо черт!
   Это «прямо черт» у Мусы Амонжолова выражало высшую степень восхищения.
   – И вообще можешь, Григорий Петрович, на всех нас, как на самого себя, рассчитывать, – закончил Бутылкин.

5

   Наконец Аниска родила. И родила сына, как хотел Григорий. Он назвал его Петром, в честь отца.
   По случаю такого события два дня дрожал новый, недавно отстроенный бревенчатый дом Бородина. Перепившихся Бутылкина, Тушкова и Амонжолова приводили в чувство, окатывая холодной водой из Алакуля.
   Григорий, полупьяный, лоснящийся от пота, несколько раз заходил в соседнюю комнатушку, где лежала ослабевшая Аниска, отбирал младенца, не обращая внимания на ее умоляющие стоны, выносил показывать его гостям.
   – Вот он, разбойник… Ишь ты, Анисьин сын, а! – кричал Григорий Бородин, поднося мальчика к пышущей жаром и керосиновой вонью десятилинейной лампе. – Не реви, Петруха… Нищие не всегда родят нищих… поскольку ты Бородин все-таки.
   Гости толпились вокруг Григория, кричали, не слушая того, что он говорит. Неуемные танцоры расшатали половицы, начисто сняли с них всю краску.
   Через несколько недель поправившаяся Аниска старательно закрашивала выщербленные доски.
   После этого Бородины зажили тихо и мирно.
   От других колхозников Григорий отличался разве только молчаливостью. Ни от какой работы не отказывался. Делал все не торопясь, аккуратно, добросовестно. Но когда осенью надо было получать на трудодни первый хлеб, заработанный в колхозе, сам не пошел, а послал жену.
   Следующим летом Григорий купил граммофон, по вечерам выставлял его огромную трубу в окно и проигрывал все пластинки подряд, начиная и кончая всегда почему-то одним и тем же старинным романсом, который уныло тянула надтреснутым голосом неведомая певица, – этикетка на пластинке была стерта. Над Алакулем плакал и жаловался кому-то сиплый голос на то, что жизнь разбита, а мечты умерли.
   Потом Григорий убирал граммофон на задернутую цветастой ситцевой занавеской полку под самым потолком, тщательно расчесывал на обе стороны голову, надевал синюю сатиновую рубаху и дотемна сидел у окна, смотрел, как наплывает с противоположного конца озера чернота.
   Иногда приходил к нему Иван Бутылкин и выразительно поглядывал на шкаф, где стояла обычно водка, нюхал воздух острым хрящеватым носом и крякал. Но Григорий будто не замечал ничего. Тогда Бутылкин говорил осторожно:
   – Ить думай не думай, Григорий Петрович, а колхоз… навечно теперь, должно. Старое чего жалеть? Новое надо обнюхать, да и… Особенно, коли друг за дружку держаться: ты, да я, да Муса с Тушковым. Ребятки надежные.
   – Топай отсюда, – угрюмо бросал через плечо Бородин и добавлял тише: – Не до тебя…
   Новый дом Бородин выстроил себе немножко на отшибе, на самом берегу озера. Здесь же, почти на краю деревни, стояла изба и Андрея Веселова. Григорию очень не хотелось такого соседства, но уж больно красивое было место. И Григорий махнул на Веселова рукой.
   Однако дверь прорубил все-таки в противоположную сторону от Веселовых и от всей деревни.
   – Чего ты от людей отворачиваешься? – спросил однажды Тихон Ракитин, когда им пришлось вместе работать на сенокосе.
   – Мне что, детей с ними крестить? – вопросом на вопрос ответил Григорий. – Построился как удобней. Может, и тут вашего совета али разрешения спросить надо было?
   – Ну и злой ты…
   – Коли пес злой, да не кусает, на цепь его еще не садят. Что тебе надо в конце концов? – вскипел Григорий. – Бывший свой дом продал вам, в колхоз вступил, работаю не хуже других. А? Нет, скажешь?
   – Не хуже, – согласился Ракитин.
   – Ну и отстаньте от меня. Отстаньте, ради бога! – выкрикнул Григорий. – Коли есть во мне лишнее зло – на бабе своей сорву. Не лезь под горячую руку…
   Ракитин только пожал плечами.
   Иногда вдруг ни с того ни с сего вспоминался Григорию бывший ссыльный Федор Семенов. Бородин пытался отогнать это видение, пытался думать о чем-то другом, а Семенов все стоял в своей кожанке перед глазами, хмуро смотрел на него из-под лохматых бровей, прожигал глазами. И какая-то дрожь брала Григория, сердце сжимал холодный страх, ноги подгибались. Ему вдруг начинало казаться, что Семенов в самом деле в деревне, что вот сейчас он шагнет к нему и спросит. «А-а, это ты?!»
   Семенов преследовал Григория даже во сне. А утром Бородин долго боялся выглянуть на улицу.
   Наконец, не в силах больше терпеть это наваждение, Григорий осторожно спросил при случае у того же Ракитина:
   – А этот… ссыльный… с бровями, Семенов, что ли? Который уж год не видно его…
   – Он учиться уехал. В Москву.
   – А-а…
   У Бородина немного отлегло от сердца.
   Когда Григорию случалось бывать на левом берегу изломанной речушки, протекающей по деревне, он окидывал взглядом пшеничное поле от давно засохшей сосны до груды белых ноздреватых камней на берегу. Здесь, между этих вех, значились когда-то пахотные земли Бородиных. А где их точные границы, поди-ка, узнай теперь! Далеко раздвинулись леса, открыв небо, хлынуло на землю море света. Все заросло кругом колхозным хлебом, навеки исчезла межа.
   Казалось Григорию, что когда-то он совершил крупную ошибку… Сначала чувствовал Григорий в сердце ноющую тоску, а потом вдруг то, что неясно бродило в нем, начинало закипать. Но он пугался этого и уходил куда-нибудь.
   В одну из таких минут, бродя по лесу, встретил неожиданно Евдокию Веселову. Она шла по мягкой от пыли лесной дороге, прижимая к себе завернутую в тонкое одеяльце шестимесячную дочку. Когда Григорий вышел ей навстречу из-под влажной сосновой прохлады, жена Андрея слабо вскрикнула от неожиданности и тотчас остановилась.
   – Ну, здравствуй… Евдокия Спиридоновна, – начал Григорий, но осекся под ее взглядом.
   Что он, этот взгляд, выражал, Григорий не мог определить, но мелькнула мысль: «Подойди-ка – зубами изорвет, из последних сил загрызет.» Потом расслабленно засмеялся, заговорил, не трогаясь с места:
   – Чего пугливой козой смотришь? Того и гляди, в кусты порскнешь. – И замолчал, не зная, что говорить дальше. Зачем вышел к ней навстречу – тоже неизвестно.
   Евдокия Веселова не побежала в кусты, сделала только шаг в сторону, ожидая, видимо, когда он даст ей дорогу. Голова ее, повязанная пестрым платком, очутилась в густой тени. Григорий видел теперь, как из-под нависших тяжелых хвойных лап настороженно поблескивали ее глаза.
   – Откуда идешь-то? – спросил он и, уловив сквозь сосновый настой запах медикаментов, ответил сам себе. – Из больницы, стало быть… Что, дочка болеет?
   Евдокия не отвечала. Светящиеся в полумраке ее глаза еле заметно дрогнули. Григорий увидел это и зачем-то стал садиться на траву у обочины дороги И в тот же миг ощутил, как разливается внутри, ползет по всему телу что-то горячее, обжигающее, словно все это было разлито по земле и тотчас пропитало Григория, как вода кусок соли, едва он коснулся ее. Бородин вскочил и хотел со всей силой, на какую только был способен, закричать ей прямо в лицо: «Чтоб вы подохли все!.. И дочка, и ты, и Андрей…» Но язык не повиновался: прямо на него стремительной, упругой походкой, прижимая к груди ребенка, шла Евдокия Веселова.
   Григорий Бородин невольно посторонился, дал ей дорогу..

Часть третья

Глава первая

1

   Время обтачивает людей, как вода прибрежные камни. На первый взгляд голыши, обильно усыпавшие берег, вроде одинаковые и по цвету и по форме. А расколешь камень, другой, третий – и видишь: до чего же они разные! У одного по всему сколу поблескивают на солнце, горят и переливаются крупные, золотисто-голубоватые блестки. Другой тускло и маслянисто отсвечивает срезанным, как по линейке, боком. А третий, оказывается, был насквозь изъеден какой-то буроватой ржавчиной: от легкого удара он рассыпается на несколько частей, выбросив, как пересохший табачный гриб, облачко пыли. Посмотришь на обломки такого камня, подивишься: внутри его жили черви, что ли! И с облегчением отбросишь подальше в воду…
* * *
   Шел тысяча девятьсот сороковой год.
   В Локтях и вокруг Локтей изменилось многое. Недалеко от деревни провели железную дорогу, вдоль которой возникли новые поселки. День и ночь над Локтями, над озером разносились паровозные гудки. А зимой, особенно в тихие морозные ночи, слышно было, как на стыках рельсов стучат колеса проходящих поездов.
   Леса вокруг Локтей заметно поредели. Частью они были вырублены во время строительства железной дороги, частью выкорчеваны колхозниками, а земли превращены в пашни.
   Заметно разрослись, расстроились в обе стороны по берегу озера и сами Локти. В летние солнечные дни, особенно после дождя, деревня весело поблескивала красными, зелеными, коричневыми железными крышами домов. Главная улица, упирающаяся в озеро, сделалась уже – то ли от могуче разросшихся, в два обхвата, тополей, которыми была засажена, то ли оттого, что никогда не пустовала. Затененная от зноя деревьями, она всегда привлекала пешеходов. А вечерами на улицу выходили прогуляться по холодку старики, высыпала со смехом молодежь. И смех этот не затихал долго-долго, до тех пор, пока не начинали меркнуть звезды.
   На месте сожженного Зеркаловым первого общественного коровника построили деревянный скотный двор. Он стоит и до сих пор. А рядом сложили из красного кирпича и бутового камня еще несколько обширных хозяйственных построек, крытых шифером. Позади них возвели высокую и остроконечную силосную башню. В непогожие осенние дни, когда грязноватые облака плавают над бором, задевая верхушки сосен, башня эта кажется особенно высокой, уходящей железной крышей в самое небо.
   Изменились и люди. Голова Андрея Веселова чуть-чуть засеребрилась на висках. Но это, очевидно, не от старости, а от постоянных председательских забот.
   Тихон Ракитин стал шире в плечах, красный лоб его изрезали новые глубокие морщины, отчего выглядел он всегда суровым и нахмуренным. Как и все люди, обладающие большой физической силой, он ходил осторожно, словно боялся задеть что-нибудь, был неуклюж, неповоротлив. С самого дня организации колхоза он работал в животноводстве. Сначала пас скот, потом заведовал фермой.
   Игнат Исаев, Кузьма Разинкин и Демьян Сухов, каждому из которых во время коллективизации было под пятьдесят, сейчас превратились в стариков. Вступив в колхоз одними из последних, они все время как-то жались друг к другу. И сейчас Кузьма Разинкин и Демьян Сухов почти каждый вечер ковыляли через дорогу к Игнату Исаеву, который, похоронив старуху, жил в одиночестве на самом конце главной улицы. Вытащив из дома стулья, они садились возле окон под деревьями и, опираясь руками на поставленные между ног костыли, слушали песни молодежи, смех. Игнат Исаев, из всех троих казавшийся самым дряхлым и старым, всегда спрашивал об одном и том же:
   – Как, Кузьма Митрич, Гаврила твой?
   Сын Разинкина, Гаврила, служивший у колчаковцев вместе с младшим Исаевым, не только выдержал «испытательный срок», о котором просил Андрея при вступлении в колхоз, но и «перевыдержал», как шутил иногда Веселов. Гаврила стал одним из лучших работников в колхозе.
   – А что ему – бугай бугаем ходит, – отвечал Кузьма на вопрос Исаева. – Нынче собирается на тракториста ехать учиться.
   Игнат тряс седой головой и старался спрятать от друзей скупые старческие слезы.
   – И мой сынок сейчас бы… Попутал тогда нечистый меня, дурака, к Зеркалову его… Не шел ведь он, как знал, что сгинет там… – Уже не стыдясь, Исаев вытирал глаза кривым пальцем и, помолчав, говорил: – Кто его знал, какую жизнь отстаивать… Эвон поют…
   Послушав, он обращался к Демьяну Сухову:
   – Вот ты, Демьяныч, счастливый все-таки – племяша имеешь. В какой он класс перешел, Никита-то твой, в седьмой али в восьмой?
   Демьян Сухов отвечал, что в восьмой, что нынче, приехав из районной десятилетки после экзаменов, отправился на луга помогать колхозникам косить сено. Исаев кивал голевой и опять начинал: «А мой сынок…»
   Он считал себя виновным в смерти сына и не мог простить себе этого.
   Бывший работник Бородиных Степан Алабугин, вымахавший, всем на удивление, в двухметрового детину, года три назад определился в ученье к кузнецу Павлу Туманову. Скоро он освоил кузнечное дело не хуже учителя, женился и в одно лето построил себе огромный крестовый дом. Толстенные бревна, которые не под силу были двоим-троим, Степан шутя взваливал себе на плечи и нес куда надо.
   – Смотри, надорвешься. На ночь-то оставь силенок, а то женка молодая обидится, – скалили зубы мужики.
   Степан только улыбался в ответ, вытирая рукавом пот с лица, и ласково оглядывал красневшую жену.
   Изменился за эти годы и Федот Артюхин, стал более молчаливым, спокойным, хотя по-прежнему был трусоват.
   Бутылкин, его друзья Тушков и Амонжолов окончательно спились. Андрей Веселов измучился с ними, уговаривал, грозил, но ничего не помогало.
   – Что ты на нас? – отбивался за всех Бутылкин. – Ну, выпиваем иногда, в свободное от трудов время. На свои пьем, не занимаем у тебя…
   – Воруете, дьяволы, хлеб! – стучал кулаком по столу Веселов, выведенный из терпения.
   – Но, но, ты полегче! – огрызался Бутылкин. – Я те оскорблю, я оскорблю!.. Ты поймай сперва, поймай…
   Поймать их действительно пока не удавалось.
   Изменился и Григорий, постарел, погрузнел. Рыхлые покатые плечи его отвисли еще более, при ходьбе он немного горбился, будто трудно было ему нести собственное тело. Лицо заострилось, узкий лоб стал выдаваться немного вперед. Маленький нос, толстый у переносицы, тоже чуть-чуть закруглился, напоминая воробьиный клюв. Вообще, во всем облике Бородина было что-то птичье.
   Анисья заметно пополнела. Из худенькой и гибкой девушки превратилась в невысокую стройную женщину с грустным бледноватым лицом. Она говорила немного и негромко, никогда не суетилась, ходила по комнатам и вокруг дома неторопливо и мягко. В больших синих, все еще ясных глазах ее по-прежнему светился пугливый огонек.
   По-прежнему Григорий Бородин жил замкнуто, незаметно, обособленно от других. Ни от какой работы не отказывался, но и вперед не лез. Встречаясь с людьми, больше слушал, щурил глаза, будто хотел спрятать их куда-то. Ни с кем особой дружбы не завязывал. Анисья попыталась как-то завести знакомство с женой Ракитина, стала бегать утрами то за дрожжами, то за какой-нибудь посудиной. Узнав об этом, Григорий зыкнул однажды на жену так, что она побледнела.
   – Ты что это?! С голоду буду подыхать, а не пойду к ним, не буду кланяться. И детям закажу!.. Смотри у меня!.. – Он угрожающе сжал кулаки.
   Даже если Бутылкин завертывал к Бородиным, Григорий встречал его холодноватым, удивленным взглядом, будто спрашивал: «Зачем пришел? Кто звал? Что надо?» Бутылкин чувствовал, что ему не рады, мялся у порога.
   – Живешь? – спрашивал иногда Григорий насмешливо.
   – Живем… Чего нам.
   – Тушков-то твой долго еще на шоферских курсах проваландается?
   – Поучится еще. А что?
   – Стало быть, не с кем воровать теперь тебе? Или – с Амонжоловым на пару?
   – Но, но, Григорь Петрович! Что несешь?
   – Ну а в тюрьму если угодишь? Не боишься? – допытывался Григорий, не обращая внимания на его восклицания.
   Бутылкин отшучивался и спешил убраться. Но однажды, когда зашел примерно такой же разговор, Бутылкин, рассердившись, выпалил:
   – От тюрьмы да от сумы не зарекайся, Григорий Петрович. Уж не тебе бы говорить…
   – Это как понять? – насторожился Бородин.
   – А так… Кого по лапам-то стукнули, а потом и дом, считай, отобрали? Кого по миру пустили? К нам бы тебе держаться поближе. А то ведь… как сказать… можем и помочь, можем и старое вспомнить. Дом-то, он на какие шиши…
   Бутылкин не договорил. Григорий в два прыжка очутился рядом, схватил его цепкими клешнятьши руками, рывком притянул к своему исказившемуся лицу и секунды три сверлил маленькими желтовато горящими глазами. Бутылкин от страха шевелил беззвучно толстыми губами.
   Потом Григорий толкнул ногой дверь и, ни слова не говоря, выбросил Бутылкина за порог.
   – Вон как – раздался в тот же миг чей-то голос возле дома. – Это что же, всех гостей отсюда так вежливо выпроваживают?
   Григорий не тронулся с места. Только нижняя челюсть его дрогнула и стала медленно отваливаться, как это бывало с его отцом в минуты внезапного потрясения…
   В комнату, нагнув по привычке в дверях голову, входил Андрей Веселов.
   – Здравствуй, Григорий, – проговорил он и, не дождавшись ответа, усмехнулся. – Не ждал меня, вижу. Я, знаешь, шел мимо и… зашел вот. Извини уж…
   – Что же… Проходи тогда, – вымолвил Бородин.
   Веселов сел на стул, снял фуражку и положил ее себе на колени.
   – За что же ты Бутылкина так?
   – Дом мой, кого хочу – пущу, а хочу – выброшу… – угрюмо произнес Григорий.
   Веселов посмотрел на него прищуренными глазами, точно хотел просмотреть насквозь.
   – Чего взглядом, как ножом, пыряешь?..
   – Хочу вот рассмотреть тебя наконец, узнать, что ты за человек, – медленно проговорил Веселов.
   – Нечего рассматривать меня, – зло ответил Бородин.
   – Да ведь живем вместе, Григории, в одном селе…
   – Приходится.
   Андрей чувствовал, как растет у него отвращение к этому человеку с длинными руками, с маленькими, глубоко посаженными глазами, вскипает злоба. Но он сдерживал себя.
   – Послушай, Григорий, – продолжал Веселов. – Сколько лет прошло, а ты живешь, как отшельник, сторонишься людей. Давай все-таки поговорим начистоту. На кого ты обижаешься? Чем недоволен? Чего тебе не хватает?
   – Ишь ты! Тебя не хватало мне только…
   – Григорий…
   – Чего Григорий?! – Бородин встал. – Катись-ка отседова вслед за Бутылкиным. Жил без тебя и еще проживу. Руководи себе своим колхозом.
   – Это не только мой колхоз, Григорий. Он и твой, и Тихона Ракитина, и Федота… – глухо сказал Веселов, бледнея, из последних сил сдерживая себя.