Страница:
В голове загудело, и Петр услышал, как кто-то, запинаясь, проговорил его голосом:
– Я, Поленька… хотел сказать… Я верю тебе, Поленька… Я необдуманно…
Она, кажется, не расслышала его несвязного лепета. Молча встала и тихонько пошла в деревню, опустив голову. Он догнал ее и схватил за руку. Она высвободилась и прошептала еле слышно:
– Уйди.
И опять пошла вперед.
Петр зашагал следом. Через несколько минут, не зная, как остановить ее, опять схватил за руку.
– Я сбегаю домой, Поленька, переоденусь. А потом буду ждать тебя на берегу. Придешь? Я ведь не хотел обидеть тебя. Я не разобрался толком, не понял, в чем дело, и ляпнул. Так придешь? Ведь я хочу… Ведь мне надо сегодня рассказать тебе… Такое надо рассказать, что… Очень важно это… И для тебя, а особенно – для меня…
Поленька молча выдернула руку и ушла.
Петр устало прислонился к чьему-то плетню. Отсюда слышно было, как часто стало плескаться у берега озеро.
«Ветер будет», – опять подумал Петр…
Вдруг где-то совсем близко взлетел в черное небо беззаботный женский смех. И тотчас же нараспев заговорил чей-то голос:
«Настя развлекается, – узнал Петр этот голос и подумал: – Хорошо, что Поленька ушла, не слышала».
2
3
4
5
– Я, Поленька… хотел сказать… Я верю тебе, Поленька… Я необдуманно…
Она, кажется, не расслышала его несвязного лепета. Молча встала и тихонько пошла в деревню, опустив голову. Он догнал ее и схватил за руку. Она высвободилась и прошептала еле слышно:
– Уйди.
И опять пошла вперед.
Петр зашагал следом. Через несколько минут, не зная, как остановить ее, опять схватил за руку.
– Я сбегаю домой, Поленька, переоденусь. А потом буду ждать тебя на берегу. Придешь? Я ведь не хотел обидеть тебя. Я не разобрался толком, не понял, в чем дело, и ляпнул. Так придешь? Ведь я хочу… Ведь мне надо сегодня рассказать тебе… Такое надо рассказать, что… Очень важно это… И для тебя, а особенно – для меня…
Поленька молча выдернула руку и ушла.
Петр устало прислонился к чьему-то плетню. Отсюда слышно было, как часто стало плескаться у берега озеро.
«Ветер будет», – опять подумал Петр…
Вдруг где-то совсем близко взлетел в черное небо беззаботный женский смех. И тотчас же нараспев заговорил чей-то голос:
И опять раздался смех.
Изменил мне милый мой,
А я засмеялася:
Я в тебя, мой дорогой,
Вовсе не влюблялася-а-а…
«Настя развлекается, – узнал Петр этот голос и подумал: – Хорошо, что Поленька ушла, не слышала».
2
Переступив порог своего дома, Петр сразу услышал шум, злые голоса из горницы. Там, возле открытых настежь дверей, сидели на табуретках и густо дымили самосадом Бутылкин, Тушков и Амонжолов. Все были трезвы. Отец в смятой рубахе-косоворотке, надетой прямо на голое тело, строгал посредине комнаты доски для новой собачьей конуры. На усах его болталась небольшая желтоватая стружка.
Петр попросил у матери поесть. Ужиная, он поглядывал из кухни через открытую дверь на отца.
– Значится, так, Григорий Петрович, кончилась наша дружба, – вздохнул Егор Тушков. – Выражаясь фигурально, каждый при своих козырях остается?
– В козырях-то завсегда сила, – ухмыльнулся Бутылкин.
– Давай на стол водка, – угрюмо бросил Муса Амонжолов. – Зачем далеко от дела ходить? Пришли в гости – угощай. Бригадиром тебя делать будем…
– Н-да… Это можем, – прищуривая глаза, говорил Иван Бутылкин.
Бородин стряхнул стружки с колен, усмехнулся.
– Зря стараетесь. Нет водки.
– Раньше всегда была…
– Была, да сплыла…
Петр невольно прислушивался к голосам. Но думал о Поленьке: «Придет или нет? Что они, в самом деле, что ли, не весь хлеб отдали? Опять батя что-нибудь выкинул…»
Мать, сложив руки на груди, стояла, как обычно, у печки, поджав губы, думая о чем-то своем, видимо, очень тяжелом и бесконечном.
– А я, признаться, не пойму тебя, Григорий Петрович, – снова донесся до Петра голос Егора Тушкова. – Давай уж начистоту… Шли мы по ветру, а ты вдруг повернул…
Григорий со злобой бросил на пол выструганную доску, громко, не стесняясь, выругался и заходил по комнате.
– Бригадиром меня делать собираетесь? Врете вы, врете! Просто водки потрескать захотелось! Вот и заявились. Гады вы!..
Чем дальше он говорил, тем быстрее ходил по комнате, потом почти забегал. Не заправленная в брюки рубаха надувалась сзади, пузырем. Петру казалось, то надувается не рубаха, а сам отец. Надувается от злости и вот-вот лопнет. Еще раз мелькнет в дверях – и лопнет…
– Гады, – повторил он и остановился посреди комнаты. И Петр увидел, как пузырь на спине сразу обмяк, сморщился и сам отец сделался маленьким, тощим, как пескарь после нереста. Непомерно большая взлохмаченная голова странно крутилась на тонкой шее. – Небось когда на току меня всяко обкладывали колхозники, вас, защитников, я не слыхал! Гады и есть!
– Спасибо, Григорий Петрович, за ласковые слова, – дергая небритой щекой, проговорил Тушков. – А мы в самом деле хотели поддержать тебя когда-нибудь в бригадиры. Думали, ты – человек. А рисковали опять же зря ради тебя. Или забыл?
– Чем же это ты рисковал? Когда?
– Бывало иногда. Хорошо, что последний раз кузов машины успел вымести. Чуть свет Ракитин объявился: «Куда ездил?» И в кузов заглядывает. «Дровишек, – говорю, – подбросил себе, днем-то некогда…»
– Хороши дровишки! Не ими, а из них блины печь можно, – процедил Иван Бутылкин.
Петр посмотрел на мать. Анисья стояла бледная, окаменевшая. Встретив взгляд сына, она мотнула головой, точно говоря: «Не слушай их, не слушай…»
– И будем печь! Будем, – воскликнул отец. – Козыри? Не понимаю, думаете, о каких козырях речь завели? Только, братцы мои, одно забыли: когда человека бьют, он защищается. У вас наружи-то один хвост торчит, а все остальное люди не видят. А при нужде можно дернуть за хвост, да и вытащить все на свет… Придержите-ка ваших козырей…
– Ты… ты что, Григорий Петрович? – быстро и беспокойно заговорил вдруг Егор Тушков. – О каких козырях вспомнил? Мы же так, к слову…
– Мы так… мы так… – вдруг растерянно промолвил несколько раз Бутылкин.
– Ну и заткнитесь, если так. А бригадиром… с таким же успехом Амонжолку вон можете выдвигать. Хоть в бригадиды, хоть в председатели. А теперь – отваливайте.
Тушков и Бутылкин нехотя встали, потянулись за шапками. Только Муса Амонжолов продолжал сидеть, словно о чем-то задумавшись.
Когда Тушков взялся за дверную ручку, Амбнжолов вдруг крикнул:
– Стой!
Григорий сразу догадался, в чем дело, бросил тревожный взгляд на кухню, где сидел Петр. «Черт, дернуло меня его задеть!» – со страхом подумал Бородин, косясь на Амонжолова.
Муса не обращал внимания на насмешки, когда был пьян. Но в трезвом виде его лучше не трогать. Одни слово может привести его в бешенство. Причем Амонжолов отвечает обидчику не сразу. Некоторое время он сидит неподвижно и молча наливается кровью, а потом встает… Муса не прощает никому. Это Бородин знал.
Муса действительно встал и сделал несколько шагов по комнате. Глядя на приближающуюся исполинскую фигуру плотника, Григорий Бородин в ужасе взвизгнул:
– Петька-а-а!
И тотчас же в кухне вскрикнула Анисья:
– Господи!!
Однако Петр не пошевелился. Он видел, как Муса Амонжолов схватил отца за брючный ремень и легко, точно мешок с сухим сеном, оторвал от пола, выдохнул ему в лицо:
– Сволочь ты… Зачем смеешься? Муса – пьяница, Муса – вор… Муса не может быть бригадиром, но он лучше тебя… Ты людей ненавидишь, у тебя внутри все гнидами обсыпано… Убью!
Амонжолов потряс Григория в воздухе и легко, словно котенка, бросил в угол.
– Я покажу «Амонжолку»! – задыхаясь, кричал Муса.
«Сейчас бросится на отца, растерзает, как коршун цыпленка», – подумал Петр, стоя в дверях кухни. Но подумал спокойно, будто и в самом деле в углу лежал не отец, а цыпленок…
– Я покажу… К прокурору пойду. Скажу: я вор, суди меня, а главный вор – вот он… Зерно машинами воровал. Да что – зерно. Он сам у себя душу украл и куда-то спрятал… Обидно мне, вору, что такой человек по земле ходит… – продолжал бушевать Муса Амонжолов.
Тушков и Бутылкиа с двух сторон прилипли к Амонжолову.
– Муса… Брось ты его, Муса. Пойдем отсюда. Пойдем…
Амонжолов резко повернулся, и Бутылкин с Тушковым отлетели в разные стороны. Григорий вдоль стенки прополз к кровати, молча потирая ушибленные места.
Когда Амонжолова увели, Петр вышел из кухни, поднял перевернутые табуретки, расставил их у стены и сел. В комнате несколько минут стояла тишина.
Петр смотрел на отца, на его вздрагивающие желтоватые усы («А стружка отлетела, когда Муса его бросил», – подумал Петр), на острое, все в крупных веснушках лицо; смотрел презрительно и сурово.
Из кухни бесшумно вышла мать, пряча глаза, взяла в углу веник и стала подметать рассыпанные по полу стружки.
Скрипнула деревянная кровать, и голос отца прозвучал, казалось, так же скрипяще:
– Вот так, сынок… Учись. Жизнь – она сверху только вроде ласковая и безобидная, как годовалая телка. А на самом деле у нее копыта, что у твоего быка-трехлетка. Нет-нет да и долбанет по башке своим копытом, скребанет по сердцу таких простаков, как ты. Долго болит потом. Но ничего, загрубеет сердце, и копыто-то как бы полегчает.
– Чему учиться? – переспросил Петр. – Как хлеб колхозный воровать?
– Ах ты змееныш! – Григорий спрыгнул с кровати. – Ты воров в другом месте поищи!.. В отца пальцем не тыкай.
– У Веселовых, что ли?
– Вот-вот. Догадался. Средь бела дня – и то целых четыре мешка пшеницы зажулили. С такой женой с голоду не подохнешь!
– Замолчи ты, отец! – не помня себя, крикнул Петр, вскакивая на ноги и подбегая к кровати. Анисья – откуда взялись силы! – в один миг повисла у него на шее.
– Сыночек, сыночек мой…
Петр остановился. Он обнял одной рукой прильнувшую к нему мать, а другой стал тихонько поглаживать ее мягкое плечо.
Так они, мать и сын, долго стояли посреди комнаты, прижавшись друг к другу. Григорий смотрел на них с кровати исподлобья.
Наконец Петр осторожно посадил мать на табурет и обернулся к отцу:
– Не для того ли ты подставил в ведомости четыре лишних мешка, чтобы очернить дочку Веселовой? А? Понял я все, батя!..
Петр попросил у матери поесть. Ужиная, он поглядывал из кухни через открытую дверь на отца.
– Значится, так, Григорий Петрович, кончилась наша дружба, – вздохнул Егор Тушков. – Выражаясь фигурально, каждый при своих козырях остается?
– В козырях-то завсегда сила, – ухмыльнулся Бутылкин.
– Давай на стол водка, – угрюмо бросил Муса Амонжолов. – Зачем далеко от дела ходить? Пришли в гости – угощай. Бригадиром тебя делать будем…
– Н-да… Это можем, – прищуривая глаза, говорил Иван Бутылкин.
Бородин стряхнул стружки с колен, усмехнулся.
– Зря стараетесь. Нет водки.
– Раньше всегда была…
– Была, да сплыла…
Петр невольно прислушивался к голосам. Но думал о Поленьке: «Придет или нет? Что они, в самом деле, что ли, не весь хлеб отдали? Опять батя что-нибудь выкинул…»
Мать, сложив руки на груди, стояла, как обычно, у печки, поджав губы, думая о чем-то своем, видимо, очень тяжелом и бесконечном.
– А я, признаться, не пойму тебя, Григорий Петрович, – снова донесся до Петра голос Егора Тушкова. – Давай уж начистоту… Шли мы по ветру, а ты вдруг повернул…
Григорий со злобой бросил на пол выструганную доску, громко, не стесняясь, выругался и заходил по комнате.
– Бригадиром меня делать собираетесь? Врете вы, врете! Просто водки потрескать захотелось! Вот и заявились. Гады вы!..
Чем дальше он говорил, тем быстрее ходил по комнате, потом почти забегал. Не заправленная в брюки рубаха надувалась сзади, пузырем. Петру казалось, то надувается не рубаха, а сам отец. Надувается от злости и вот-вот лопнет. Еще раз мелькнет в дверях – и лопнет…
– Гады, – повторил он и остановился посреди комнаты. И Петр увидел, как пузырь на спине сразу обмяк, сморщился и сам отец сделался маленьким, тощим, как пескарь после нереста. Непомерно большая взлохмаченная голова странно крутилась на тонкой шее. – Небось когда на току меня всяко обкладывали колхозники, вас, защитников, я не слыхал! Гады и есть!
– Спасибо, Григорий Петрович, за ласковые слова, – дергая небритой щекой, проговорил Тушков. – А мы в самом деле хотели поддержать тебя когда-нибудь в бригадиры. Думали, ты – человек. А рисковали опять же зря ради тебя. Или забыл?
– Чем же это ты рисковал? Когда?
– Бывало иногда. Хорошо, что последний раз кузов машины успел вымести. Чуть свет Ракитин объявился: «Куда ездил?» И в кузов заглядывает. «Дровишек, – говорю, – подбросил себе, днем-то некогда…»
– Хороши дровишки! Не ими, а из них блины печь можно, – процедил Иван Бутылкин.
Петр посмотрел на мать. Анисья стояла бледная, окаменевшая. Встретив взгляд сына, она мотнула головой, точно говоря: «Не слушай их, не слушай…»
– И будем печь! Будем, – воскликнул отец. – Козыри? Не понимаю, думаете, о каких козырях речь завели? Только, братцы мои, одно забыли: когда человека бьют, он защищается. У вас наружи-то один хвост торчит, а все остальное люди не видят. А при нужде можно дернуть за хвост, да и вытащить все на свет… Придержите-ка ваших козырей…
– Ты… ты что, Григорий Петрович? – быстро и беспокойно заговорил вдруг Егор Тушков. – О каких козырях вспомнил? Мы же так, к слову…
– Мы так… мы так… – вдруг растерянно промолвил несколько раз Бутылкин.
– Ну и заткнитесь, если так. А бригадиром… с таким же успехом Амонжолку вон можете выдвигать. Хоть в бригадиды, хоть в председатели. А теперь – отваливайте.
Тушков и Бутылкин нехотя встали, потянулись за шапками. Только Муса Амонжолов продолжал сидеть, словно о чем-то задумавшись.
Когда Тушков взялся за дверную ручку, Амбнжолов вдруг крикнул:
– Стой!
Григорий сразу догадался, в чем дело, бросил тревожный взгляд на кухню, где сидел Петр. «Черт, дернуло меня его задеть!» – со страхом подумал Бородин, косясь на Амонжолова.
Муса не обращал внимания на насмешки, когда был пьян. Но в трезвом виде его лучше не трогать. Одни слово может привести его в бешенство. Причем Амонжолов отвечает обидчику не сразу. Некоторое время он сидит неподвижно и молча наливается кровью, а потом встает… Муса не прощает никому. Это Бородин знал.
Муса действительно встал и сделал несколько шагов по комнате. Глядя на приближающуюся исполинскую фигуру плотника, Григорий Бородин в ужасе взвизгнул:
– Петька-а-а!
И тотчас же в кухне вскрикнула Анисья:
– Господи!!
Однако Петр не пошевелился. Он видел, как Муса Амонжолов схватил отца за брючный ремень и легко, точно мешок с сухим сеном, оторвал от пола, выдохнул ему в лицо:
– Сволочь ты… Зачем смеешься? Муса – пьяница, Муса – вор… Муса не может быть бригадиром, но он лучше тебя… Ты людей ненавидишь, у тебя внутри все гнидами обсыпано… Убью!
Амонжолов потряс Григория в воздухе и легко, словно котенка, бросил в угол.
– Я покажу «Амонжолку»! – задыхаясь, кричал Муса.
«Сейчас бросится на отца, растерзает, как коршун цыпленка», – подумал Петр, стоя в дверях кухни. Но подумал спокойно, будто и в самом деле в углу лежал не отец, а цыпленок…
– Я покажу… К прокурору пойду. Скажу: я вор, суди меня, а главный вор – вот он… Зерно машинами воровал. Да что – зерно. Он сам у себя душу украл и куда-то спрятал… Обидно мне, вору, что такой человек по земле ходит… – продолжал бушевать Муса Амонжолов.
Тушков и Бутылкиа с двух сторон прилипли к Амонжолову.
– Муса… Брось ты его, Муса. Пойдем отсюда. Пойдем…
Амонжолов резко повернулся, и Бутылкин с Тушковым отлетели в разные стороны. Григорий вдоль стенки прополз к кровати, молча потирая ушибленные места.
Когда Амонжолова увели, Петр вышел из кухни, поднял перевернутые табуретки, расставил их у стены и сел. В комнате несколько минут стояла тишина.
Петр смотрел на отца, на его вздрагивающие желтоватые усы («А стружка отлетела, когда Муса его бросил», – подумал Петр), на острое, все в крупных веснушках лицо; смотрел презрительно и сурово.
Из кухни бесшумно вышла мать, пряча глаза, взяла в углу веник и стала подметать рассыпанные по полу стружки.
Скрипнула деревянная кровать, и голос отца прозвучал, казалось, так же скрипяще:
– Вот так, сынок… Учись. Жизнь – она сверху только вроде ласковая и безобидная, как годовалая телка. А на самом деле у нее копыта, что у твоего быка-трехлетка. Нет-нет да и долбанет по башке своим копытом, скребанет по сердцу таких простаков, как ты. Долго болит потом. Но ничего, загрубеет сердце, и копыто-то как бы полегчает.
– Чему учиться? – переспросил Петр. – Как хлеб колхозный воровать?
– Ах ты змееныш! – Григорий спрыгнул с кровати. – Ты воров в другом месте поищи!.. В отца пальцем не тыкай.
– У Веселовых, что ли?
– Вот-вот. Догадался. Средь бела дня – и то целых четыре мешка пшеницы зажулили. С такой женой с голоду не подохнешь!
– Замолчи ты, отец! – не помня себя, крикнул Петр, вскакивая на ноги и подбегая к кровати. Анисья – откуда взялись силы! – в один миг повисла у него на шее.
– Сыночек, сыночек мой…
Петр остановился. Он обнял одной рукой прильнувшую к нему мать, а другой стал тихонько поглаживать ее мягкое плечо.
Так они, мать и сын, долго стояли посреди комнаты, прижавшись друг к другу. Григорий смотрел на них с кровати исподлобья.
Наконец Петр осторожно посадил мать на табурет и обернулся к отцу:
– Не для того ли ты подставил в ведомости четыре лишних мешка, чтобы очернить дочку Веселовой? А? Понял я все, батя!..
3
Над Локтями ныряла в облаках тяжелая, в червоточинах, луна. В просветах между тучами робко вспыхивали и тотчас же гасли красноватые звезды, точно кто горстями бросал в небо мелкие, моментально сгорающие искры.
Отворачивая лицо от ветра, Петр пошел на берег. «Отец родной – вор, вор, вор…» – стучало у него в висках.
Озеро час назад только плескало волной, а теперь глухо и зловеще шумело, словно вместо воды было доверху наполнено извивающимися, кем-то потревоженными змеями. Ветер еще не успел как следует раскачать тугие, неподатливые волны, яростно схватывал с их верхушек клочья пены и швырял в темноту. Прибрежные деревья были уже мокрыми.
Петр остановился среди сосняка и прислонился спиной к дереву. Водяные брызги сюда не долетали. Когда сквозь разлохмаченные тучи проглядывала луна, Петр видел за деревьями вспенившуюся пучину озера. На мгновение оно вспыхивало мерцающим голубоватым огнем, и тотчас же смыкалась над ним непроницаемая мгла. Смыкалась, как чудилось Петру, с каким-то тупым звуком, который резкой болью отдавался в его голове.
Постояв так немного, Петр отвернулся от озера, сел на землю. Опять что-то острое и холодное сдавливало ему виски. Он долго тер их пахнущими керосином жесткими ладонями.
Скоро Петр окончательно продрог, а Поленьки все не было. Да он и понимал, что не придет она. И не потому, что разыгралась непогода.
Невольно вспомнилось ему, как Поленька зимой в метель стояла за деревней, облепленная снегом, ждала его. И он вслух сказал:
– И не потому…
Теперь сдавливало уже не виски, а сердце.
– Ну что же… Так и должно быть… Так и должно…
Петр медленно встал и зашагал к деревне.
В деревне ветер был еще сильнее, чем в лесу. Он подталкивал в спину, заставлял почти бежать по улице… Петр слышал, как негодующе ревело за спиной озеро, грозя затопить прибрежные леса, смыть деревушку, а вместе с нею и весь мир.
Петр уже занес ногу на правую ступеньку высокого крыльца, но внезапно вспомнил отца.
«Пойду в тракторный вагончик», – решил он, запахнул плотнее тужурку, нагнул пониже голову и зашагал навстречу ветру, разрезая его плечом, по памяти сворачивая в переулки. Ветер пронизывал насквозь старенькую тужурку, но зато освежал голову.
Впереди засветилось единственное окно. «Чье же это, никак, Настино?» – невольно подумал Петр и замедлил шаг. Однако сворачивать, чтобы обойти Настин дом надо было раньше. Потоптавшись на месте, он усмехнулся и пошел прямо.
Светящееся окно опять вернуло его к старым мыслям о Поленьке, о Насте, об отце.
Возле дома Насти Петр остановился. Ему вдруг захотелось зайти, сказать ей что-нибудь обидное и злое. Так вот открыть дверь, бросить едкие слова прямо в круглое, как тарелка, лицо и уйти. Это будет его местью за что-то. За что? За Поленьку? За себя? За то, что он в тот вечер остался у нее?
Петр толкнул сапогом калитку. Она сорвалась с крючка, ветер громко хлопнул ею об ограду… Так же резко толкнул Петр ногой дверь в сенцы. Из холодной темноты с визгливым лаем кинулась к нему собачонка. Он отшвырнул ее ногой в угол, в несколько шагов прошел сенцы и рванул на себя дверь…
В комнате за столом, заставленным бутылками, тарелками с огурцами и еще чем-то, развалились Егор Тушков, Муса Амонжолов, Иван Бутылкин и… отец. Тут же была и Настя. Она сидела возле разомлевшего шофера, который положил ей на плечи волосатые руки, заливисто смеялась. Увидев Петра, бросилась к нему:
– А я ждала, я ждала…
– Устала ждать, чуть замуж не вышла, – пьяно хихикнул Тушков, наливая в стакан.
Настя пыталась схзатить Петра за руку, но он толкнул ее в грудь обратно к столу.
– Ну, проходи, сын-нок, – мотая головой, проговорил Григорий. – А то и в сам… деле выд… выд… замуж за другого. Тов-варец не залежится…
Григорий положил руки на стол, опрокинув бутылку, тяжело уронил голову и не то захохотал, не то зарыдал: согнутая спина его крупно вздрагивала.
Петр молча переводил удивленный взгляд с одного на другого. Слишком неожиданной была вся эта картина, чтобы он мог что-то сказать в первую минуту.
– Вы… что же это? А? – выдавил наконец из себя Петр.
– А что? Гуляем…
– Помирились мы, – пояснил Тушков, который казался трезвее остальных. – Нам что ссориться, что головой в Алакуль с камнем на шее. Выражаясь фигурально, один результат будет.
Петру хотелось теперь не только Насте, всем им бросить в лицо что-то тяжелое и оскорбительное. Но нужные слова в голову не приходили. Не разжимая зубов, он произнес только:
– Эх, вы-ы!..
И, помолчав, повторил еще раз:
– Эх, вы!
Повернулся и вышел из комнаты. Настя кинулась за ним. В сенцах она повисла ему на шею, быстро зашептала:
– Это они все, Петенька… Пришли с водкой, давай, говорят, соленых огурцов… А с Тушковым я… Ты не думай, я просто так. Тебя ждала, ждала… люблю ведь.
Петр резко сбросил со своих плеч ее руки.
– Петенька-а, – тяжело крикнула Настя и замолкла.
Несколько секунд они стояли в темноте молча. Петр совсем рядом слышал ее чистое, отрывистое дыхание. Вдруг, размахнувшись, он со всей силы ударил ее кулаком по лицу. Настя без крика села на пол. Потом бесшумно поднялась, и снова он услышал рядом ее дыхание. Только теперь оно было еще чаще и отрывистей, будто Настя пробежала без передышки много километров. Тогда Петр ударил ее еще раз…
Выйдя из дома, Петр тщательно запер за собой калитку и затаил дыхание, точно все еще надеясь услышать, не плачет ли в сенях Настя. Но скрипуче плакала только под напором ветра старая высохшая береза на Настином огороде.
Отворачивая лицо от ветра, Петр пошел на берег. «Отец родной – вор, вор, вор…» – стучало у него в висках.
Озеро час назад только плескало волной, а теперь глухо и зловеще шумело, словно вместо воды было доверху наполнено извивающимися, кем-то потревоженными змеями. Ветер еще не успел как следует раскачать тугие, неподатливые волны, яростно схватывал с их верхушек клочья пены и швырял в темноту. Прибрежные деревья были уже мокрыми.
Петр остановился среди сосняка и прислонился спиной к дереву. Водяные брызги сюда не долетали. Когда сквозь разлохмаченные тучи проглядывала луна, Петр видел за деревьями вспенившуюся пучину озера. На мгновение оно вспыхивало мерцающим голубоватым огнем, и тотчас же смыкалась над ним непроницаемая мгла. Смыкалась, как чудилось Петру, с каким-то тупым звуком, который резкой болью отдавался в его голове.
Постояв так немного, Петр отвернулся от озера, сел на землю. Опять что-то острое и холодное сдавливало ему виски. Он долго тер их пахнущими керосином жесткими ладонями.
Скоро Петр окончательно продрог, а Поленьки все не было. Да он и понимал, что не придет она. И не потому, что разыгралась непогода.
Невольно вспомнилось ему, как Поленька зимой в метель стояла за деревней, облепленная снегом, ждала его. И он вслух сказал:
– И не потому…
Теперь сдавливало уже не виски, а сердце.
– Ну что же… Так и должно быть… Так и должно…
Петр медленно встал и зашагал к деревне.
В деревне ветер был еще сильнее, чем в лесу. Он подталкивал в спину, заставлял почти бежать по улице… Петр слышал, как негодующе ревело за спиной озеро, грозя затопить прибрежные леса, смыть деревушку, а вместе с нею и весь мир.
Петр уже занес ногу на правую ступеньку высокого крыльца, но внезапно вспомнил отца.
«Пойду в тракторный вагончик», – решил он, запахнул плотнее тужурку, нагнул пониже голову и зашагал навстречу ветру, разрезая его плечом, по памяти сворачивая в переулки. Ветер пронизывал насквозь старенькую тужурку, но зато освежал голову.
Впереди засветилось единственное окно. «Чье же это, никак, Настино?» – невольно подумал Петр и замедлил шаг. Однако сворачивать, чтобы обойти Настин дом надо было раньше. Потоптавшись на месте, он усмехнулся и пошел прямо.
Светящееся окно опять вернуло его к старым мыслям о Поленьке, о Насте, об отце.
Возле дома Насти Петр остановился. Ему вдруг захотелось зайти, сказать ей что-нибудь обидное и злое. Так вот открыть дверь, бросить едкие слова прямо в круглое, как тарелка, лицо и уйти. Это будет его местью за что-то. За что? За Поленьку? За себя? За то, что он в тот вечер остался у нее?
Петр толкнул сапогом калитку. Она сорвалась с крючка, ветер громко хлопнул ею об ограду… Так же резко толкнул Петр ногой дверь в сенцы. Из холодной темноты с визгливым лаем кинулась к нему собачонка. Он отшвырнул ее ногой в угол, в несколько шагов прошел сенцы и рванул на себя дверь…
В комнате за столом, заставленным бутылками, тарелками с огурцами и еще чем-то, развалились Егор Тушков, Муса Амонжолов, Иван Бутылкин и… отец. Тут же была и Настя. Она сидела возле разомлевшего шофера, который положил ей на плечи волосатые руки, заливисто смеялась. Увидев Петра, бросилась к нему:
– А я ждала, я ждала…
– Устала ждать, чуть замуж не вышла, – пьяно хихикнул Тушков, наливая в стакан.
Настя пыталась схзатить Петра за руку, но он толкнул ее в грудь обратно к столу.
– Ну, проходи, сын-нок, – мотая головой, проговорил Григорий. – А то и в сам… деле выд… выд… замуж за другого. Тов-варец не залежится…
Григорий положил руки на стол, опрокинув бутылку, тяжело уронил голову и не то захохотал, не то зарыдал: согнутая спина его крупно вздрагивала.
Петр молча переводил удивленный взгляд с одного на другого. Слишком неожиданной была вся эта картина, чтобы он мог что-то сказать в первую минуту.
– Вы… что же это? А? – выдавил наконец из себя Петр.
– А что? Гуляем…
– Помирились мы, – пояснил Тушков, который казался трезвее остальных. – Нам что ссориться, что головой в Алакуль с камнем на шее. Выражаясь фигурально, один результат будет.
Петру хотелось теперь не только Насте, всем им бросить в лицо что-то тяжелое и оскорбительное. Но нужные слова в голову не приходили. Не разжимая зубов, он произнес только:
– Эх, вы-ы!..
И, помолчав, повторил еще раз:
– Эх, вы!
Повернулся и вышел из комнаты. Настя кинулась за ним. В сенцах она повисла ему на шею, быстро зашептала:
– Это они все, Петенька… Пришли с водкой, давай, говорят, соленых огурцов… А с Тушковым я… Ты не думай, я просто так. Тебя ждала, ждала… люблю ведь.
Петр резко сбросил со своих плеч ее руки.
– Петенька-а, – тяжело крикнула Настя и замолкла.
Несколько секунд они стояли в темноте молча. Петр совсем рядом слышал ее чистое, отрывистое дыхание. Вдруг, размахнувшись, он со всей силы ударил ее кулаком по лицу. Настя без крика села на пол. Потом бесшумно поднялась, и снова он услышал рядом ее дыхание. Только теперь оно было еще чаще и отрывистей, будто Настя пробежала без передышки много километров. Тогда Петр ударил ее еще раз…
Выйдя из дома, Петр тщательно запер за собой калитку и затаил дыхание, точно все еще надеясь услышать, не плачет ли в сенях Настя. Но скрипуче плакала только под напором ветра старая высохшая береза на Настином огороде.
* * *
Шагая к тракторному вагончику, Петр всю дорогу усмехался, не замечая, однако, этого. Настя будет думать, что ударил он ее за Тушкова, за то, что обнималась с ним. Она не поймет, и никто не понял бы, за что он ударил ее.
4
В доме Веселовых стояла напряженная тишина.
Евдокия и Поленька, обе заметно похудевшие, бесшумно ходили по тесной комнатушке. Поленька беспрерывно наглухо задергивала ситцевые занавески на окнах, точно боялась, что кто-то увидит их с матерью с улицы. Но Евдокия каждый раз открывала, чтобы в комнату хлынуло как можно больше света.
– Что ты, что ты, мама, закрой… Мне стыдно теперь при свете… будто и в самом деле я… будто мы…
– Дурочка ты… – ласково говорила мать, привлекая к себе Поленьку. – Зачем же так переживать? Никто ведь на нас не думает. Так мне и председатель сказал, когда я была в конторе… А ведомости бородинские в район послали, чтоб выяснить…
– А чего же ты похудела тогда за эти дни? – спрашивала Поленька.
– Я такая же, как была…
Помолчав, Поленька опять вздыхала и шептала сквозь слезы:
– Правильно ты говорила мне, мама. Обманулось мое сердце. Ненавидят они нас лютой злобой…
– Не они, Поленька, а он, отец его, – мягко говорила Евдокия.
– Если в только отец! – голос Поленьки захлебывался. – Ведь он бросил мне в лицо: купить, мол, можно… Значит, он… он верит… что мы можем такое… сделать!..
И Поленька тяжело вздыхала, вытирала платком мокрые глаза и щеки.
На другой день после случайной встречи с Петром на берегу озера утром кто-то сильно застучал дверью в сенцах. Может быть, не так уж и сильно, как показалось вконец измученной своими думами Поленьке. Она испуганно взглянула на мать.
– Зачем же закрылась-то? – спокойно промолвила Евдокия. – Открой.
Поленька, прижав руку к сердцу, пошла открывать. Через порог, нагнувшись в дверях, шагнул Ракитин.
– Здравствуйте, – проговорил он.
– Здравствуй. Проходи, Тихон, – ответила Евдокия.
Ракитин сел к столу.
– Сегодня с рассвета на ногах, продрог. Погрейте-ка чашкой чая. Ветер с ног бьет, прямо беда. Как бы не лег снег на сухую землю. Не жди тогда урожая на будущий год.
Евдокия молча налила стакан чая, поставила на стол хлеб и сахар.
– Чего это вы обе такие… неразговорчивые? – опять промолвил Ракитин. – Случилось что нибудь?
Ответа он не услышал.
Тихон отставил недопитый стакан чая, нахмурился.
– Я же сказал тебе, Евдокия Спиридоновна, чтоб ты даже…
– Да знаю, Тихон… И понимаю… Спасибо тебе за… все. А все-таки, сам подумай, каково нам… От Поленьки вон одна тень осталась Клевета как сажа: не обожжет, так замарает… – Евдокия сдержанно вздохнула и продолжала: – Всю жизнь так: чуть зазеваешься, повернешься к Бородину боком – он подскакивает крадучись, рвет клочьями живое мясо. И тут не упустит случая… Все ждет, когда обессилею, упаду в грязь ему под ноги, чтоб растоптать мог…
Голос Евдокии звучал сухо и жестко. Она подошла к окну, которое Поленька снова плотно задернула ситцевой занавеской, и, сдвинув ее в сторону, долго смотрела на улицу.
– Но не дождется! – обернулась она наконец к Ракитину. – А тебе еще раз спасибо…
– Да ну тебя, – недовольно отмахнулся Тихон. – Что ты в самом деле? За что?
– За то, что пришел вот сейчас к нам… За то, что слышала я, с Петром ты…
– Петра мы не отдадим Бородину, – просто сказал Тихон. – Выправим парня.
– Анисью еще бы… Ох, тяжело бабе! Хоть под старость дать бы вздохнуть ей…
– Тут посложнее, Евдокия Спиридоновна. Не будешь же разводить их… Тут твоя помощь потребуется, может быть…
Молчавшая до сих пор Поленька вдруг быстро заговорила, подступая к Ракитину:
– Да кто же записал в ведомости, что мы десять мешков пшеницы на просушку брали? Ведь я сама смотрела в ведомость, там стояло шесть. Где справедливость? Где?
– Ты подожди-ка, Поленька. Давай разберемся по порядку. Значит, ты сама видела, что… Ого, еще гость идет!..
В сенях снова кто-то стучал. Дверь открылась – и в комнату вошел Петр. Поленька отскочила в самый дальний угол.
Евдокия тревожно посмотрела на дочь, потом на Бородина. А он, не ожидавший увидеть здесь Ракитина, растерянно топтался у порога, забыв даже поздороваться.
– Ну что ж, проходи к столу, – сказал ему председатель.
– Нет, я лучше потом… Я думал…
Он уже было повернулся к двери, но в это мгновение заметил, что Евдокия встревожена, у Поленьки заплаканы глаза, и остановился, невольно спросил у Ракитина:
– Вы что же тут… делаете?
– А тебе зачем это знать? – насторожился Тихон.
– Вижу, разговор у вас неприятный вроде идет… – промолвил Петр, опустился на стул возле двери, снял шапку, облокотился на колени и стал смотреть в пол. – Допрос снимаете, что ли? Ну, ну, я послушаю…
Ракитин посмотрел на Евдокию, потом на Поленьку, прижал палец к губам, прося их молчать.
– Допрос, не допрос, а… Четыре мешка пшеницы надо найти. Воров, как ты знаешь, судить положено…
Тяжело и медленно выпрямился Петр, посмотрел на Тихона сразу остекленевшими глазами.
Потом быстро вскочил со стула, шатул вперед и прохрипел:
– Кого это вы судить собираетесь? Кого судить собираетесь, спрашиваю? С кого допрос снимаете?! Вы в другом месте воров поищите, в сусеках отца моего пошарьте, там много наворованного гниет… Вы у Бутылкина, у Тушкова проверьте… Вы что же это, а? Что?! Что, я спрашиваю?!
– А ну-ка, сядь, сядь, говорю! – крикнул, в свою очередь, Ракитин, сажая Петра на свое место. – Так-то вот. – Тяжело дыша, взволнованно заходил по комнате, повторяя: – Так… так… так…
Откуда-то издалека доносился до Петра голос Тихона:
– Видишь, Евдокия Спиридоновна, какие дела… Значит, говоришь, ворует отец зерно помаленьку? Ладно, мы проверим. Сейчас приглашу кого-нибудь из правления, участкового милиционера – и к Бородиным. Проверим…
Петр, не сознавая, что делает, резко поднялся.
– Что же, беги с обыском, мол, идут. Успеете еще припрятать, – насмешливо сказал Ракитин.
Петр постоял, покачался из стороны в сторону и опустился на стул.
– Вот и молодец, Петя… Так-то оно будет лучше, – совсем другим голосом сказал Тихон.
– Я говорил вчера, ветер будет, – произнес он неизвестно для чего, не узнавая своего голоса. Потом долго ждал, не ответит ли Поленька.
Поленька молчала. Только ветер продолжал бесноваться за стеной.
И неожиданно в этот вой вплелся еле слышный голос Насти Тимофеевой:
И сразу почувствовал себя легче. Будто мимо прошла какая-то страшная беда.
Поленька все ходила и ходила зачем-то по комнате. Он хотел спросить, почему она ходит взад-вперед, но вместо этого произнес:
– Куда же ушли они… мать и Ракитин?
– Мама на работу пошла…
– Ага, знаю… А Ракитин туда, с милиционером. Ну что ж, ну что ж…
– Ты пьяный, что ли?
– Я? Нет. Я ведь не пью… – Петр помолчал и добавил: – А может, и пьяный… Я ждал тебя вчера… Ты не пришла. А ведь мне такое… такое надо рассказать тебе.
– Ну, говори.
Вот и наступила решительная минута. Губы не разжимались, язык отяжелел, прилип к нёбу.
Петр долго молчал, слушая, как воет за стеной ветер.
– Ты думаешь, я не люблю тебя? – наконец тихо заговорил он. – Так люблю… без тебя жизни нет. И весь мир – темный, холодный какой-то. Только я был будто связанный. Хочу идти и не могу, не пускает что-то… А вот… – он вдруг совсем охрип, – а вот… к Насте Тихоновой… пошел… Ночевал у нее… Страшно сказать… а не могу с предательством в душе жить. Ведь предал я тебя и… любовь свою… А все равно… любовь во мне… И я, Поленька… я…
Он замолчал.
Поленька была где-то далеко, в самом углу.
– Ну, что еще? – еле услышал он шепот.
– Все. Больше ничего. Все сказал. И знаю, что ты мне этого не… Тогда как жить мне?
Петр чувствовал: стоит пошевелиться, как что-то произойдет, может быть, обвалятся стены. И опять вспомнил насмешливый Настин голос:
– Уходи.
Стены закачались, но пока еще стояли.
– Но… как же теперь…
И снова услышал в ответ чей-то шепот:
– Уходи… Ну?
Петр встал, застегнул на все пуговицы тужурку и потихоньку, словно боясь, чтобы качающиеся стены и в самом деле не рухнули, вышел.
Поленька лежала на кровати лицом вниз.
Она плакала безмолвно и даже не вздрагивая, плакала где-то внутри. Не глазами а сердцем.
Евдокия и Поленька, обе заметно похудевшие, бесшумно ходили по тесной комнатушке. Поленька беспрерывно наглухо задергивала ситцевые занавески на окнах, точно боялась, что кто-то увидит их с матерью с улицы. Но Евдокия каждый раз открывала, чтобы в комнату хлынуло как можно больше света.
– Что ты, что ты, мама, закрой… Мне стыдно теперь при свете… будто и в самом деле я… будто мы…
– Дурочка ты… – ласково говорила мать, привлекая к себе Поленьку. – Зачем же так переживать? Никто ведь на нас не думает. Так мне и председатель сказал, когда я была в конторе… А ведомости бородинские в район послали, чтоб выяснить…
– А чего же ты похудела тогда за эти дни? – спрашивала Поленька.
– Я такая же, как была…
Помолчав, Поленька опять вздыхала и шептала сквозь слезы:
– Правильно ты говорила мне, мама. Обманулось мое сердце. Ненавидят они нас лютой злобой…
– Не они, Поленька, а он, отец его, – мягко говорила Евдокия.
– Если в только отец! – голос Поленьки захлебывался. – Ведь он бросил мне в лицо: купить, мол, можно… Значит, он… он верит… что мы можем такое… сделать!..
И Поленька тяжело вздыхала, вытирала платком мокрые глаза и щеки.
На другой день после случайной встречи с Петром на берегу озера утром кто-то сильно застучал дверью в сенцах. Может быть, не так уж и сильно, как показалось вконец измученной своими думами Поленьке. Она испуганно взглянула на мать.
– Зачем же закрылась-то? – спокойно промолвила Евдокия. – Открой.
Поленька, прижав руку к сердцу, пошла открывать. Через порог, нагнувшись в дверях, шагнул Ракитин.
– Здравствуйте, – проговорил он.
– Здравствуй. Проходи, Тихон, – ответила Евдокия.
Ракитин сел к столу.
– Сегодня с рассвета на ногах, продрог. Погрейте-ка чашкой чая. Ветер с ног бьет, прямо беда. Как бы не лег снег на сухую землю. Не жди тогда урожая на будущий год.
Евдокия молча налила стакан чая, поставила на стол хлеб и сахар.
– Чего это вы обе такие… неразговорчивые? – опять промолвил Ракитин. – Случилось что нибудь?
Ответа он не услышал.
Тихон отставил недопитый стакан чая, нахмурился.
– Я же сказал тебе, Евдокия Спиридоновна, чтоб ты даже…
– Да знаю, Тихон… И понимаю… Спасибо тебе за… все. А все-таки, сам подумай, каково нам… От Поленьки вон одна тень осталась Клевета как сажа: не обожжет, так замарает… – Евдокия сдержанно вздохнула и продолжала: – Всю жизнь так: чуть зазеваешься, повернешься к Бородину боком – он подскакивает крадучись, рвет клочьями живое мясо. И тут не упустит случая… Все ждет, когда обессилею, упаду в грязь ему под ноги, чтоб растоптать мог…
Голос Евдокии звучал сухо и жестко. Она подошла к окну, которое Поленька снова плотно задернула ситцевой занавеской, и, сдвинув ее в сторону, долго смотрела на улицу.
– Но не дождется! – обернулась она наконец к Ракитину. – А тебе еще раз спасибо…
– Да ну тебя, – недовольно отмахнулся Тихон. – Что ты в самом деле? За что?
– За то, что пришел вот сейчас к нам… За то, что слышала я, с Петром ты…
– Петра мы не отдадим Бородину, – просто сказал Тихон. – Выправим парня.
– Анисью еще бы… Ох, тяжело бабе! Хоть под старость дать бы вздохнуть ей…
– Тут посложнее, Евдокия Спиридоновна. Не будешь же разводить их… Тут твоя помощь потребуется, может быть…
Молчавшая до сих пор Поленька вдруг быстро заговорила, подступая к Ракитину:
– Да кто же записал в ведомости, что мы десять мешков пшеницы на просушку брали? Ведь я сама смотрела в ведомость, там стояло шесть. Где справедливость? Где?
– Ты подожди-ка, Поленька. Давай разберемся по порядку. Значит, ты сама видела, что… Ого, еще гость идет!..
В сенях снова кто-то стучал. Дверь открылась – и в комнату вошел Петр. Поленька отскочила в самый дальний угол.
Евдокия тревожно посмотрела на дочь, потом на Бородина. А он, не ожидавший увидеть здесь Ракитина, растерянно топтался у порога, забыв даже поздороваться.
– Ну что ж, проходи к столу, – сказал ему председатель.
– Нет, я лучше потом… Я думал…
Он уже было повернулся к двери, но в это мгновение заметил, что Евдокия встревожена, у Поленьки заплаканы глаза, и остановился, невольно спросил у Ракитина:
– Вы что же тут… делаете?
– А тебе зачем это знать? – насторожился Тихон.
– Вижу, разговор у вас неприятный вроде идет… – промолвил Петр, опустился на стул возле двери, снял шапку, облокотился на колени и стал смотреть в пол. – Допрос снимаете, что ли? Ну, ну, я послушаю…
Ракитин посмотрел на Евдокию, потом на Поленьку, прижал палец к губам, прося их молчать.
– Допрос, не допрос, а… Четыре мешка пшеницы надо найти. Воров, как ты знаешь, судить положено…
Тяжело и медленно выпрямился Петр, посмотрел на Тихона сразу остекленевшими глазами.
Потом быстро вскочил со стула, шатул вперед и прохрипел:
– Кого это вы судить собираетесь? Кого судить собираетесь, спрашиваю? С кого допрос снимаете?! Вы в другом месте воров поищите, в сусеках отца моего пошарьте, там много наворованного гниет… Вы у Бутылкина, у Тушкова проверьте… Вы что же это, а? Что?! Что, я спрашиваю?!
– А ну-ка, сядь, сядь, говорю! – крикнул, в свою очередь, Ракитин, сажая Петра на свое место. – Так-то вот. – Тяжело дыша, взволнованно заходил по комнате, повторяя: – Так… так… так…
Откуда-то издалека доносился до Петра голос Тихона:
– Видишь, Евдокия Спиридоновна, какие дела… Значит, говоришь, ворует отец зерно помаленьку? Ладно, мы проверим. Сейчас приглашу кого-нибудь из правления, участкового милиционера – и к Бородиным. Проверим…
Петр, не сознавая, что делает, резко поднялся.
– Что же, беги с обыском, мол, идут. Успеете еще припрятать, – насмешливо сказал Ракитин.
Петр постоял, покачался из стороны в сторону и опустился на стул.
– Вот и молодец, Петя… Так-то оно будет лучше, – совсем другим голосом сказал Тихон.
* * *
Когда ушли из дому Ракитин и Евдокия, Петр не заметил. Он очнулся от знакомой уже боли в висках. По комнате ходила Поленька. За стеной жалобно и протяжно завывал ветер. Петр прижался спиной к стене и почувствовал, что весь дом мелко-мелко дрожит.– Я говорил вчера, ветер будет, – произнес он неизвестно для чего, не узнавая своего голоса. Потом долго ждал, не ответит ли Поленька.
Поленька молчала. Только ветер продолжал бесноваться за стеной.
И неожиданно в этот вой вплелся еле слышный голос Насти Тимофеевой:
И пропал. Петр закрыл глаза, напряг слух и понял: почудилось.
Изменил мне милый мой,
А я засмеялася-а-а…
И сразу почувствовал себя легче. Будто мимо прошла какая-то страшная беда.
Поленька все ходила и ходила зачем-то по комнате. Он хотел спросить, почему она ходит взад-вперед, но вместо этого произнес:
– Куда же ушли они… мать и Ракитин?
– Мама на работу пошла…
– Ага, знаю… А Ракитин туда, с милиционером. Ну что ж, ну что ж…
– Ты пьяный, что ли?
– Я? Нет. Я ведь не пью… – Петр помолчал и добавил: – А может, и пьяный… Я ждал тебя вчера… Ты не пришла. А ведь мне такое… такое надо рассказать тебе.
– Ну, говори.
Вот и наступила решительная минута. Губы не разжимались, язык отяжелел, прилип к нёбу.
Петр долго молчал, слушая, как воет за стеной ветер.
– Ты думаешь, я не люблю тебя? – наконец тихо заговорил он. – Так люблю… без тебя жизни нет. И весь мир – темный, холодный какой-то. Только я был будто связанный. Хочу идти и не могу, не пускает что-то… А вот… – он вдруг совсем охрип, – а вот… к Насте Тихоновой… пошел… Ночевал у нее… Страшно сказать… а не могу с предательством в душе жить. Ведь предал я тебя и… любовь свою… А все равно… любовь во мне… И я, Поленька… я…
Он замолчал.
Поленька была где-то далеко, в самом углу.
– Ну, что еще? – еле услышал он шепот.
– Все. Больше ничего. Все сказал. И знаю, что ты мне этого не… Тогда как жить мне?
Петр чувствовал: стоит пошевелиться, как что-то произойдет, может быть, обвалятся стены. И опять вспомнил насмешливый Настин голос:
Петр невольно вздрогнул, пошевелился. И сейчас же услышал:
… Я в тебя, мой дорогой,
Вовсе не влюблялася-а-а.
– Уходи.
Стены закачались, но пока еще стояли.
– Но… как же теперь…
И снова услышал в ответ чей-то шепот:
– Уходи… Ну?
Петр встал, застегнул на все пуговицы тужурку и потихоньку, словно боясь, чтобы качающиеся стены и в самом деле не рухнули, вышел.
Поленька лежала на кровати лицом вниз.
Она плакала безмолвно и даже не вздрагивая, плакала где-то внутри. Не глазами а сердцем.
5
Заметив, что у порога Евдокия бросила ободряющий взгляд дочери, Тихон, уже на улице, проговорил:
– Не мое это дело, но… Вижу: тяжело ей, должно быть… И ему. Запутались оба.
– Ничего, распутаются, Тихон Семенович. Оба с каждым днем взрослее становятся.
Холодный ветер рвал платок с головы Евдокии. Она завязала его потуже и спрятала руки в карманы ватника.
Они вышли за калитку. Веселова затворила ее, закинула крючок и посмотрела на окна своего дома. Занавески не были задернуты, и Евдокия чуть-чуть улыбнулась.
– А нельзя ли, Семеныч, как-то ускорить… с этими злосчастными мешками пшеницы. Попросить, чтоб в районе побыстрее… Сам понимаешь, какая тяжесть упадет с моих плеч… Особенно с ее, – она кивнула назад, на окна.
– Вроде можно. Без помощи экспертизы. Вот сбегаю за участковым. За Тумановым…
– Ладно. Беги, а я пока… раз помощь моя, как говоришь, требуется… Я пока к Анисье схожу…
– Так! Вот это так, Евдокия Спиридоновна.
Они разошлись. Ракитин пошел в контору, а Веселова направилась к Бородиным.
Ветер хлестал прямо в лицо, опрокидывал назад, словно не хотел пускать ее к дому Григория. Порой у Евдокии перехватывало дыхание, она поворачивалась к ветру спиной, чтоб передохнуть. Тогда ветер в бессильной ярости выхватывал из-под платка пряди черных, с заметной уже проседью, волос, больно хлестал ими по лицу, по глазам. Евдокия убирала волосы под платок, а ветер снова выхватывал их…
– Не мое это дело, но… Вижу: тяжело ей, должно быть… И ему. Запутались оба.
– Ничего, распутаются, Тихон Семенович. Оба с каждым днем взрослее становятся.
Холодный ветер рвал платок с головы Евдокии. Она завязала его потуже и спрятала руки в карманы ватника.
Они вышли за калитку. Веселова затворила ее, закинула крючок и посмотрела на окна своего дома. Занавески не были задернуты, и Евдокия чуть-чуть улыбнулась.
– А нельзя ли, Семеныч, как-то ускорить… с этими злосчастными мешками пшеницы. Попросить, чтоб в районе побыстрее… Сам понимаешь, какая тяжесть упадет с моих плеч… Особенно с ее, – она кивнула назад, на окна.
– Вроде можно. Без помощи экспертизы. Вот сбегаю за участковым. За Тумановым…
– Ладно. Беги, а я пока… раз помощь моя, как говоришь, требуется… Я пока к Анисье схожу…
– Так! Вот это так, Евдокия Спиридоновна.
Они разошлись. Ракитин пошел в контору, а Веселова направилась к Бородиным.
Ветер хлестал прямо в лицо, опрокидывал назад, словно не хотел пускать ее к дому Григория. Порой у Евдокии перехватывало дыхание, она поворачивалась к ветру спиной, чтоб передохнуть. Тогда ветер в бессильной ярости выхватывал из-под платка пряди черных, с заметной уже проседью, волос, больно хлестал ими по лицу, по глазам. Евдокия убирала волосы под платок, а ветер снова выхватывал их…