– Ага, не спишь? Это хорошо. Ну, идем, – проговорил Зеркалов, перешагнув порог.
   – Пойдем, пойдем… Я сейчас, я сейчас, – торопливо проговорил Бородин, но подняться долго не мог, словно прирос к табуретке. Наконец встал на подгибающиеся ноги и закрутился на одном месте.
   – Чего потерял?
   – Фуражка тут…
   – В руках же она у тебя.
   – Ага… ага…
   – Керосин, спички есть?
   – Ну, как же, как же… Бидон вот, в уголку…
   – Пошли.
   Они шли задами деревни, потом по улице, прячась в густой тени домов. И Григорий думал все время, косясь на Зеркалова: «Шагает, дьявол… Залечил ногу-то».
   Потом долго сидели в бурьяне. Зеркалов то и дело привставал, осторожно выглядывал, словно поджидая кого. Сидеть здесь и ждать неведомо чего было еще мучительнее, чем дома, и Григорий проговорил тревожным шепотом:
   – Рассветет ведь скоро. А?
   – Вижу, зря я надеялся на тебя, – вместо ответа негромко проговорил Зеркалов. – И деньги давал зря… как на ветер выбросил. Эх ты, теленок!
   Он снова посмотрел на часы. Потом вдруг привстал, сделал глубокий вздох и… закричал пронзительно петухом.
   Где-то в другом конце деревни, возле колхозного коровника, откликнулся один петух, потом второй. Ничего не понимая толком, Григорий, однако, подумал: «Черт!.. И те петухи… не с обрезами ли в рукавах?» Но додумать Григорию Зеркалов не дал. Ткнув его в бок чем-то твердым, сказал.
   – Пора…
   С бьющимся сердцем Григорий приподнялся из бурьяна. Окна дома Веселовых были закрыты ставнями.
   Петухи больше не пели. Над Локтями плыла тихая летняя ночь.
   Григорий, нагибаясь, перебежал дорогу и юркнул за угол. Там поставил бидон на землю и немного отдышался. Потом осторожно вдоль стены начал пробираться к низенькому крыльцу. Трясущимися пальцами он нащупал щеколду и осторожно закинул ее на железную скобу. И тотчас прижался к стене, влип в нее спиной, вздохнул глубоко и свободно, точно сделал самую трудную часть работы.
   Постояв, метнулся к бидону, схватил его и стал торопливо поливать керосином пересохшие под летним солнцем бревенчатые стены…
   Вспоминал ли Григорий за последние месяцы о Дуняшке, подумал ли о ней хоть сейчас, в эту минуту? В мозгу его колотилась, звенела одна-единственная мысль: «Скорей, скорей, скорей…» Не увидел бы, не заметил, не узнал бы кто, что это он, Григорий Бородин, поджигает дом Веселова…
   Выплеснув из бидона последние капли керосина, он зашарил по карманам. Спички почему-то ломались в пальцах, точно восковые. Наконец одна из них вспыхнула без обычного шипения. Григорий, присев, поднес ее к облитой керосином стене. Из-под его руки беззвучно метнулась вверх тоненькая огненная змейка. И в ту же секунду пламя начало быстро расти, разливаться в стороны и, не успел он выпрямиться, охватило полстены.
   Обернувшись, Григорий хотел бежать, но остолбенел, застыл на месте, не чувствуя, что спину начинает припекать: в разных концах Локтей занимались зарева. Горели дома колхозников, горели общественные амбары, конюшня, коровник. И Григорий как-то сразу отчетливо понял слова Зеркалова, и в голове его лихорадочно заметалось: «Ведь в самом деле подрубил, дьявол, их… подрубил сук, на котором они… Теперь все! Под корень колхозишко подрублен… Брякнулись оземь, точно… Все дымом в небо уплыло. Вот те и перхатый дьявол!..»
   И вдруг Григорий почувствовал, что ноги отказались ему служить. Он повалился на землю и кое-как пополз через дорогу в бурьян. И здесь, уткнувшись лицом в теплую, пахнущую прелью землю, тяжело задышал. Он лежал на животе, и спина его то приподнималась, то опускалась.
   Но как ни ошеломлен и ни напуган был Григорий, он все же краем уха услышал: задергали в доме Веселовых дверь, запертую на щеколду. Потом зазвенело оконное стекло, стукнули распахнувшиеся от толчка изнутри ставни. Тотчас щелкнул выстрел, потом другой… Кто-то еще и еще стрелял, кто-то кричал – не то мужчина, не то женщина, кто-то тяжело пробежал мимо, чуть не наступив на Григория…
   Бородин лежал ни жив ни мертв, закрыв глаза, не шевелясь. А когда наконец открыл их, не мог сдержать крика: над ним было светло как днем.
   «Пропал, пропал… Увидят сейчас!» – с отчаянием подумал он и, окончательно обессиленный, снова уткнулся лицом в землю.
   И вспомнил: когда поджег дом Веселова и полз через дорогу в бурьян, впереди очень близко маячила на фоне разгорающегося где-то на том конце села зарева изгородь из жердей. Не огород ли?
   Григорий припомнил: «Конечно же, тут, рядом, огород». Упираясь в землю локтями, он пополз и скоро перевалился через изгородь… Меж рядков заботливо окученного картофеля Григорий полежал несколько секунд, отдыхая. И затем, извиваясь как змея, пополз дальше, в спасительную тьму.
   Потом, лежа дома на кровати, глядел, как розовели на восходе солнца оконные стекла. В самом деле, наступал уже день или это был все еще отблеск зарева над деревней? И сколько времени он уже дома?
   Лежал и слушал, как наверху бегает по комнатам Аниска – видимо, мечется от окна к окну. «Еще сюда вздумает спуститься…» – с тревогой подумал Григорий. Ему казалось, что если жена войдет в комнату, то обязательно догадается.
   «А вдруг заходила уже, пока я…» – обомлел Григорий. И стал лихорадочно думать, что сказать Аниске, если она спросит: где был? Но придумать ничего не успел. Сверху по крутой скрипучей лестнице сбегала Аниска.
   Григорий хотел закрыться с головой одеялом и притвориться, что спит, но вместо этого почему-то спустил ноги с кровати и сел.
   Аниска стремительно вбежала в комнату полураздетая, испуганная и, увидев Григория, обессиленно прислонилась к стене. У нее был такой вид, точно она бежала спасать кого-то, и теперь, увидев, что торопилась зря, что тот, за кого она беспокоилась, в безопасности, облегченно перевела дух.
   – Что же это делается? Что делается? – прошептала она. – Ведь вся деревня горит.
   – Горит, горит… – машинально закивал головой Григорий.
   – Страх-то какой! Я как услышала стрельбу – сердце остановилось. Сбежала вниз, а тебя нет…
   – Меня нет, – опять кивнул головой Бородин и вдруг воскликнул испуганно: – А? Что?!
   – И заколотило меня всю… Ведь одна в доме!
   – Я… тоже услышал выстрелы, схватился – и за дверь… Вижу – пожар. Побежал узнать… – пробормотал Григорий и понял, что ответил более или менее удачно.
   – Ну и… кто горит-то?
   Григорий махнул рукой:
   – Там, колхозное…
   – Господи, да что им надо?!
   На этот раз Григорий не спросил: «Кому это им?» – как год назад. Не поднимая головы, он быстро взглянул исподлобья, но промолчал. Потом лег опять. Видя, что Аниска все еще стоит у стены, проговорил негромко:
   – Нам-то что с тобой? Спать иди…
   – Какой сон! Рассвело почти… Господи!
   – Ну иди, иди, – повторил Григорий и отвернулся.
   Аниска ушла, а Григорий думал: «Вот те и Тереха Зеркалов… не одного меня подговорил, выходит. Эвон запылало – со всех концов. Кукарекнул только – и откликнулись красные петухи…»
   Пытаясь успокоиться и заснуть, Бородин закрыл глаза, но так было еще хуже: тотчас снова возникли перед ним огромные огненные языки. Опять чудились ему выстрелы, крики, чей-то стон… Он открыл глаза и… и в самом деле услышал стон. Он обомлел.
   Стон раздался еще раз, потом еще, уже слабее. Григорий сел на кровати, обвел глазами комнату, залитую до краев сероватым, медленно рассасывающимся предутренним мраком, и остановил взгляд на двери. И опять вздрогнул, когда кто-то царапнул ее снаружи.
   Григорий схватил обрез, подскочил к двери и хрипло крикнул:
   – Кто?!
   Слабый голос за дверью бросил Бородина в озноб. Он сдернул крючок, чуть приоткрыл массивную, из тяжелых плах, дверь, не выпуская из рук кованой железной скобки, и зашептал умоляюще:
   – Не могу, Терентий Гордеич… видит бот… Ведь найдут тебя у меня, тогда что? Ползи в огороды, я приду вечером…
   – Григорий… Петрович… Я до тебя еле-еле… Вспомни старую дружбу! Сил нет больше, рассвет уже… – тяжело дыша, проговорил Зеркалов. – Андрюха, гад, саданул из нагана прямо в грудь… Я-то, видать, промахнулся, когда он из окна прыгнул…
   – Нет, нет, – испуганно проговорил Григорий. – Пожалей ты меня, уходи, уходи… – И хотел захлопнуть дверь, но Зеркалов проговорил:
   – Найдут ведь меня… я молчать не буду…
   – А? – только и мог выговорить Григорий. А Зеркалов, схватившись одной рукой за приоткрытую дверь, сунул другой в щель пачку денег и заплакал:
   – Вот, все… все возьми! Только укрой… В долгу… не останусь, отблагодарю…
   Опасаясь, что Григорий захлопнет дверь, он, повизгивая, как щенок, из последних сил пытался приоткрыть ее. Щель на какую-то секунду сделалась пошире, и Зеркалов просунул в нее голову.
   – Григорий Петрович… Григорий Петрович… Что делаешь?! – захрипел Зеркалов, дергаясь всем телом, царапая снаружи дверь и стену дома.
   Григорий Бородин и сам не сознавал, что делает. Бросив обрез, упершись ногой в косяк, он молча, крепко сжав подрагивающие губы, обеими руками тянул к себе дверь, все сильнее и сильнее, пока не захрустели кости.
   Потом Бородин распахнул дверь, заволок обмякшее тело Зеркалова в комнату, закинул дверь на крючок и опустился в полутьме на колени возле трупа, мелко и торопливо закрестился, что-то невнятно шепча неповинующимися губами.
* * *
   Весь день труп Терентия Зеркалова пролежал в темном и сыром подвале под огромной опрокинутой кадкой, которую Аниска приготовила для солонины. А следующей ночью Григорий, засунув маленькое, хлипкое тело в мешок, отнес его на берег озера, прикрутил к ногам проволокой пудовый камень и столкнул со скалы в воду.
   Несколько дней спустя, когда Аниска копалась на огороде, достал кадку, разбил ее, а обломки сжег в печке.

Глава третья

1

   Пожар причинил много вреда локтинской артели. Дотла сгорели два амбара, общественный коровник вместе со скотом, конюшня, дома Андрея Веселова, Тихона Ракитина и еще некоторых колхозников.
   – Теперь – труба колхозу, – сказал однажды Григорий Аниске, когда они поехали на луг сметывать в стога накошенное сено. – Куда они без скота?! Люди после пожара сыпют из колхоза, как горох из порванного мешка. Может, бог даст, на будущий год и запашем опять свои земли…
   – Зеркалов, говорят, поджег-то…
   – Ишь ты, все знаешь! Может, сама видела?
   – Не видела… Ты ведь бегал на пожар, не я…
   Григорий бросил на нее тревожный взгляд. Но жена спокойно лежала позади него в телеге, высматривая что-то в безоблачном небе. Сказала она это, очевидно, просто так.
   – И еще говорят: Андрей стрелял в Зеркалова, ранил его смертельно, – продолжала Аниска.
   – Ага, все подробности людям известны, – насмешливо буркнул Григорий.
   – Ну, да… Федот Артюхин звонит по селу… Говорит, значит: теперь бояться нечего. Андрей Терешке Зеркалову всадил пулю в самое пузо. Уполз он в лес, да и подох там…
   – Ну! И верят ему люди?
   – А как же… Верь не верь, но ведь затихло после того… А по деревням, сказывают, поарестовали многих, что вместе с Терентием… – начала было Аниска, но Григорий перебил ее, сказал упрямо, со злостью:
   – Федот – дурак. Агитатор с него за колхоз – такой же. Кто его слушать будет…
   И примерно через час, когда Аниска давно забыла об этом разговоре, Григорий еще раз вдруг заявил:
   – Теперь за колхоз агитируй не агитируй – все зря!
   А еще через некоторое время проговорил угрожающе:
   – Ты, вижу, брехню всякую слушаешь, трешься черт знает меж кого. С теперешнего дня чтоб из дому ни шагу, потому нечего… Послушаешь еще у меня Федота или кого… на себя пеняй.
   Однако колхоз не развалился. В тот же год, еще до снега, отстроили новый скотный двор. Сам Веселов с утра до вечера таскал сырые желтоватые сосновые бревна, показывая пример остальным. Потом уже зимой начали артелью строить дома погоревшим колхозникам. К февралю у всех, кроме председателя, было новое жилье. Первым делом в нем клали печи, а затем уж штукатурили изнутри и белили. Покраску полов оставляли на лето.
   Потом быстро, в несколько дней, построили дом и Веселову.
   – Смотри-ка! Будто из-под земли избы вырастают! – изумленно покачивал головой Игнат Исаев.
   – Миром-то дом поставить – нагнуться да выпрямиться… – рассуждал Кузьма Разинкин. – Чего же тут хитрого? Это в одиночку когда строишься – все жилы надорвешь, потом захлебнешься…
   Иные уже поговаривали так:
   – А может, оно и вообще в колхозе…
   – Чего, чего?
   – Ну, как с домами… На своей полосе-то я день и ночь гнусь. А в артели – работа спорей и гулять веселей.
   – Так иди, записывайся к Веселову, чем язык трепать при людях.
   – Ишь ты, скорый какой. Тут все-таки поразмыслить надо…
   И люди размышляли. А поразмыслив, по одному вступали в колхоз.
   Григорий настороженно прислушивался к таким разговорам, иногда отваживался вставить: «В колхозе – кто смел, тот два съел. А коль робок да неудал – и одного не достал…» Или: «Из общей колоды свиньи жрут только. Попотел на полосе, зато все, что бог дал, – твое…»
   Но Григория почему-то даже единоличники не слушали, поддерживали разговор с ним неохотно и старались как можно быстрей разойтись.
   Весной Григорий понял, что напрасно мечтал о бывших своих землях. И по мере того как подсыхали пашни, Бородин мрачнел.
   – Черт, ведь опять на камнях сеять придется! Хоть бы лошаденку еще одну – все побольше расковырял бы… Дернуло меня продать коня, про раскулачивание не слышно что-то. Постращали только разговорами.
   Поехал по окрестным деревням присмотреть коня, избегая на всякий случай того села, где встретился с Зеркаловым. Знал: купить сейчас лошадь – дело трудное. Разве только у какого-нибудь конокрада. И, осторожно выпытывая у мужиков-единоличников, нашел, кого искал. Но конокрад заломил такую цену, что у Григория екнуло в животе.
   Он еще поездил по селам, но безуспешно. Снова отыскал прежнего конокрада.
   – Конь-то хоть издалека?
   – Может, сблизи… Главное, хозяин уже не объявится.
   – Как?
   – Он путешествовать уехал, – усмехнулся конокрад.
   Еще поколебавшись, Бородин решился. Но тут его ждал новый удар.
   Конокрад, взяв пачку денег, полученную когда-то Григорием от Зеркалова, послюнявил толстый палец и начал пересчитывать. Потом вдруг выхватил из пачки одну бумажку, посмотрел на свет… Вытащил вторую, третью… И бросил все деньги прямо в лицо Григорию со словами:
   – Поищи дураков в другом месте.
   – Ты… ты чего?
   – Фальшивые деньги… С ними в нужник разве. Да и то… жесткие больно. А конь хоть краденый, да настоящий… Понял?
   Случись сейчас чудо, появись Зеркалов – Бородин обрадовался бы. Принародно, не остерегаясь людей, Григорий схватил бы его намертво за горло, как Лопатина когда-то.
   Снова пришлось Бородину пахать, сеять, косить и молотить на одной лошаденке.

2

   С каждым месяцем все меньше насчитывалось в Локтях единоличников. Вот уж их осталось, кроме Григория, три человека – Игнат Исаев, Кузьма Разинкин да Демьян Сухов. Собравшись вместе, они что-то горячо обсуждали, ругали кого-то.
   Но теперь Григорий не подходил к ним, не вмешивался в споры.
   Однажды утром жители Локтей увидели шагающего к конторе Гаврилу Разинкина. Увидели, пожалуй, впервые после того, как он вернулся из тюрьмы, потому что Гаврила никуда не выходил из дома. И сейчас, шагая по улице, сутулился, смотрел в землю, ежился от взглядов встречных колхозников.
   Зайдя в контору, он сказал Андрею Веселову:
   – Мне одно только слово…
   – Говори.
   – Поскольку я служил… и сидел… В общем, в колхоз прошусь. Трудом хочу загладить все. А поскольку служил… знаю, не доверяете… хоть временно примите, с испытательным сроком… Отец-то не хочет, так мне что!
   Через минуту Гаврила сидел за шатающимся дощатым столом и писал заявление в колхоз.
   Отец Гаврилы словно ждал примера сына. На другой же день он побежал к Демьяну Сухову. Через четверть часа они, оба пропахшие потом и вонючим самосадом, сидели в конторе за тем же столом, выводя каракули на тетрадных листках. Игнат Исаев помедлил недели три, походил в одиночестве по своей полосе и остановил однажды на улице Андрея:
   – Федот – не пророк, да видно, и в самом деле за большаками жизнь-то, поскольку народ за вами. Али не примете меня теперь в колхоз?
   – Почему же не принять? – улыбнулся Веселов. – Мы с радостью, если ты увидел выгоду и с открытым сердцем к нам.
   – Кто его знает, Андрей, – чистосердечно признался Игнат. – Оно то открывается, то закрывается. Но ты будь спокоен, я уж говорил как-то, что с пакостью в душе и дня не жил. Закроется – сразу скажу тебе.
   Окончательно стало ясно Григорию, что все мечты его о собственном крепком хозяйстве, все думы, все планы ничего не стоят. А ведь жить-то надо. Но как теперь жить?
   Ломая голову такими думами, сжав губы, Григорий как-то выжидающе поглядывал на Аниску, будто она вдруг обернется и разом ответит на все его вопросы. Не дождавшись, стал спрашивать ее:
   – Что же дальше делать будем?
   – Тебе видней… – тихо отвечала она.
   Это приводило его в бешенство.
   – Видней, видней!.. Скрипишь, как ставня на ветру. Одним звуком…
   И сам понимал: не на Аниску злится – на себя, на свое бессилие и растерянность перед чем-то огромным, тяжелым, надвигающимся все ближе…
   Однажды Аниска робко проговорила:
   – Мои мысли ты давно знаешь… Я бы в колхоз вступила…
   – Та-ак… Дура, – спокойно объявил Григорий, сам удивляясь, что Анискины слова не вызывают в нем, как прежде, ни злости, ни раздражения. Он помедлил, но ничего более обидного придумать не мог и повторил: – Дура и есть…
   Только на другой день пришло оно, это раздражение. Целую неделю ходил он по комнатам растрепанный, в нижнем белье и ведрами выплескивал желчь в лицо Аниске.
   … И еще один год проковырялся Бородин на своем участке.
   Теперь даже недавние единоличники подсмеивались над Григорием, говорили почти в глаза:
   – Ишь, ты, рак-отшельник… К людям-то только – задом.
   – В батьку, кость в кость!..
   Осенью Бородина встретил на берегу озера его бывший работник Степан Алабугин и прямо посоветовал:
   – Вот что, Григорий Петрович… Один ты в Локтях единоличник. Торчишь ты, как пень на дороге. Не мозоль людям глаза, вступай в колхоз.
   – Агитируешь? – прищурился Григорий.
   Степан тоже поднял глаза, острые взгляды их скрестились. Так, молча смотрели друг на друга несколько секунд, пока Бородин первый не опустил голову. Опустил он ее как-то тоскливо, обреченно.
   – Знаешь, Григорий Петрович, – проговорил Алабугин вместо ответа. – Мы тебя не трогали потому, что…
   – Это как понять? – тотчас перебил его Григорий. – Насчет раскулачивания, что ли? Давно ведь слышу разговоры, не глухой. Да у меня, сам знаешь, один дом остался от отца. Больше ничего нет.
   – Ты чего кипятишься? Потому и не трогаем, что нет ничего у тебя за душой. Никто о раскулачивании и речи не ведет. А вот дом…
   – Поперек горла он вам… Не мытьем, так катаньем хотите дожать меня? Вступи в колхоз – и дом отдай…
   – Продай, – спокойно поправил Алабугин. – Мы под контору его используем или под ясли. А себе новый построишь, поменьше.
   – Уж лучше отберите, да и дело с концом! – вдруг, не сдержавшись, крикнул Григорий.
   – А зачем? – спокойно возразил Алабугин. – Мы хотим по закону. Ты ведь нам не мешал, взаперти сидел все время… Не хочешь – твое дело. Тебе же хуже… хозяин…
   Алабугин, не простившись, ушел.
   Григорий долго смотрел ему вслед, пытался сообразить, что же хотел сказать Алабугин этим словом: насмешливо намекнул на неудачное хозяйствование последнего единоличника Локтей или… или напомнил ему тот давний день, когда пришел к Бородиным с отцом и Гришка, желая показать себя хозяином, сам нанял Степку в конюхи?..

3

   Зима была длинная, вьюжная, беспокойная…
   Никогда столько не думал Григорий, как в эту зиму. Что же все-таки делать? Куда податься?
   «Не дорога мне с вами», – ответил когда-то, еще во время коммуны, Григорий Тихону Ракитину. А теперь, выходит, волей-неволей дорога. Другого-то пути нет…
   К весне он осунулся, похудел, оброс густой рыжеватой щетиной. Утрами, вставая с постели, Григорий долго и надсадно кряхтел, как старик, тяжело ступая, шел на кухню, бросал себе в лицо две-три пригоршни холодной воды, садился за стол и молча ждал, когда возившаяся у плиты Аниска подаст завтрак. Мог сидеть так полчаса, час. А раньше, бывало, не успеет опуститься на стул, как хлестнет ее через всю комнату: «Ну, поворачивайся там живее, корова. Тащи, что есть…»
   Раньше они разговаривали мало и редко. Теперь же вообще молчали целыми днями.
   Первой не выдержала Аниска, спросила робко, пряча руки под фартуком:
   – Заболел, что ли?
   Григорий только осмотрел ее медленно, удивленно, с головы до ног, но губ не разжал.
   – Сеять-то будем нынче? Ведь пасха проходит уже, – напомнила в другой раз Аниска.
   – Отстань, – как-то лениво, беззлобно, безразлично отмахнулся Григорий.
   Аниска вздохнула:
   – Господи, что за жизнь!
   – Именно! – подтвердил Григорий.
   Но она не могла понять, что означает это «именно».
   А лето пришло засушливое. Скоро наступили жаркие, угнетающие желтым безмолвием дни. Деревня казалась покинутой. Маленькие, ободранные домишки, сложенные из сосновых бревен, потели смолой. Коробились, потрескивая, крыши, уныло торчали в бесцветном небе обваренные зноем тополя. На улицах толстым слоем лежала мягкая, как черная мука, пыль. Она брызгала из-под ног редких прохожих, и седоватая, дымчатая лента долго тянулась следом за ними.
   Под стенами домов, в тени, с раскрытыми клювами, лежали распаренные куры. Иногда собака или человек вспугивали их, они ошалело кидались прочь, роняя на ходу перья и хриплые булькающие звуки.
   И снова тишина, густая, вязкая, нескончаемая…
   В голове Григория Бородина в эти дни копошились все те же мысли:
   «Не дорога мне с вами… А куда дорога?»
   Ответа не было. Вместо ответа звучал спокойный, даже безразличный голос Степана Алабугина: «Один ты в Локтях единоличник. Торчишь ты, как пень на дороге. Не мозоль людям глаза, вступай в колхоз».
   И однажды вечером Бородин очутился возле колхозной конторы. Уходя из дома, не сказал Аниске, куда пойдет, да и сам не думал, что завернет сюда. Переступив порог, быстро обшарил глазами Андрея. Кроме него, в конторе никого не было. Веселов сидел за столом, что-то старательно записывал в тетрадку.
   Густые черные волосы свесились ему на лоб, закрывая почти половину лица. Глянув на Бородина, Андрей молча указал на стул: садись, мол, подожди.
   Григорий снял свой просаленный на темени картуз, тяжело опустился на стул и стал рассматривать Андрея. Веселов был в простенькой черной рубашке, сквозь расстегнутый ворот виднелась волосатая грудь.
   Наконец Веселов кончил писать, положил аккуратно на стол тоненькую ручку, убрал со лба волосы. Но они снова непокорно рассыпались и свесились на лоб.
   – Ну? – вопросительно спросил Веселов и в упор посмотрел на Григория.
   Глаза его, чуть косящие, темные, словно притягивали к себе Бородина. И Григорий не в силах был отвернуться от скуластого, рябоватого лица Андрея, от его чуть прищуренного жесткого взгляда.
   – Пришел вот… Забудь обиды, Андрей, чего не бывает, – проговорил Григорий, через силу выдавливая из себя слова по одному, по два.
   – Какие обиды? Не помню…
   Голос у Веселова был словно простуженный.
   – Будто бы?!
   Бородин наконец отвел в сторону маленькие, кругловатые глаза. Андрей пожал плечами, наклонил голову, но тотчас поднял ее и спросил:
   – В колхоз, что ли, решил вступить?
   – А что мне делать окромя остается? – угрюмо, с нехорошей, вызывающей усмешкой спросил Бородин. И, по-прежнему не глядя на Веселова, добавил: – Поживем, колхозной жизни пожуем. Разжеванное, может, и проглотим, не подавимся…
   И пожалел, что сказал. Как выстрел, хлопнул по рассохнувшемуся столу мозолистый кулак Андрея. Но сам он сидел не шевелясь, не произнося ни слова. Только покрасневшее лицо, бешенством сверкающие глаза да мелко-мелко вздрагивающие пальцы лежащих на столе рук говорили, что внутри у Андрея бушует пламя. Григорий Бородин побледнел и заискивающе растянул губы:
   – Хе-хе… А что я сказал? Я ничего… С женой ведь вступаю, со всем хозяйством…
   Андрей встал и повернулся к нему спиной. Долго смотрел в окно на черную гладь озера.
   – Плевок зачем сапогом растирают, знаешь? – спросил вдруг Андрей, не меняя позы. И резко обернулся: – Вот и тебя надо бы! Чтоб не гадил землю…
   – Ты готов растереть, знаю, – тихо проговорил Григорий и ощутил подкатившуюся к сердцу прежнюю жгучую ненависть к этому низенькому, широкоплечему человеку, который так упорно стоит на земле, точно слился с нею.
   Но Андрей уже окончательно взял себя в руки. Он странно как-то усмехнулся, сел на свое место и задумчиво произнес:
   – Вот что, Бородин… Тебя, может, не только в колхоз – вообще на землю не надо бы пускать.
   – На землю не пускать? Хе-хе… Как говорится, точит зуд, да не берет зуб, – огрызнулся Бородин.