А после сева она потребовала у Тушкова созвать общее собрание, чтобы обсудить итоги весенних полевых работ. И тогда-то поднялась Марья Безрукова.
   – Не итоги сева, а вопрос о председателе обсуждать надо! – сразу закричала она, едва Тушков открыл собрание. – Ну что же мы, так и будем держать Тушкова заместо иконы? Он, как боров, заелся, глаза салом заплыли, а баба, – Марья ткнула пальцем в Веселову, – она вот хлещется день и ночь…
   – У нас же не отчетно-выборное собрание, товарищ Безрукова, – перебил Марью Тушков. – Вот зимой соберемся на отчетное, там такую, значит, свою активность проявите.
   Ему в ответ дружно закричали с мест:
   – Правильно ставит вопрос Марья!
   – Уже сейчас видно…
   – Поворачивай собрание на отчеты-выборы…
   Дед Демьян застучал костылем об пол.
   – Ты нагрел место-то, знаем… Вот и виляешь хвостом…
   – Пуще места руки нагрел! – крикнула Марья Безрукова.
   Тушков растерянно посмотрел в угол, где сидели Иван Бутылкин и Муса Амонжолов. Заискивающе улыбнулся растревоженному собранию и проговорил:
   – Воля ваша, товарищи колхозники… Я, вы знаете, шофер, завсегда проживу. А насчет виляния и этого… фигурально выражаясь, нагретия места – это вы зря. Я работал…
   – Знаем… ты скажи лучше, сколь штанов протер, сиднем сидя в конторе… – опять вскочила с места Марья Безрукова.
   Старик Разинкин, выставив вперед острую бороденку, крикнул тонким фальцетом:
   – Он экономный – штаны кожей обшил.
   – Колхозной, – вставил Демьян Сухов.
   – Да что толковать. Нового председателя надо… – неслось со всех сторон.
   Тушков зачем-то перекладывал на столе с места на место обгрызенный карандашик и повторял беспрестанно:
   – Воля ваша… воля ваша… А только собрание-то не отчетно-выборное… Опять же с районными властями не согласовано… Представителя нет.
   – Согласуем задним числом. Не волнуйся насчет этого.
   – Тише! Прошу слова!.. – это крикнул поднявшийся внезапно Бутылкин.
   Раздались возгласы:
   – Проверьте там, передние, – не пьяный он?
   – Нет вроде… Ключи от кладовой не у него ведь…
   – Ну, пусть тогда скажет…
   Бутылкин пошарил глазами по залу, зло оглядел Марью Безрукову: тянули, мол, за язык тебя! – отыскал недавно приехавшего из госпиталя Григория Бородина, мрачно сидевшего у самого выхода, несколько секунд смотрел на него. Потом заговорил:
   – Перво-наперво насчет кладовой, товарищи женщины… Был такой прискорбный факт. Чистосердечно и со всей колхозной искренностью сознаюсь… Пережил свой стыд, внес растрату наличными и уяснил окончательно… А насчет выпивки, – так ведь на свои кровные если, это уж соответственно полному праву, потому как с точки…
   – Ты кончай свою предисловию, давай про суть, если есть она у тебя. Нечего время тянуть… – перебил его, стуча костылем, Демьян Сухов.
   – Суть имеется. Колхоз мне тоже дорог, как вам всем, здесь сидящим… Егор Иваныч в самом деле не того… Трудно ему, не по плечу должность. Правильно, нового председателя надо, то есть лучшего. А кого? Одни бабы в колхозе.
   – Так что с того, что бабы?! – метнулась посредине зала Марья Безрукова. – Так ведь я и говорю…
   – Ты сидела бы лучше, бабка, – осадил ее Тушков, а Муса Амонжолов зашевелил широченными плечами, схватил ее за руку и потянул на место.
   – Бабы, когда молчат, умнее, хе-хе, кажутся, – снова начал было Бутылкин, но Марья закричала, будто ее резали:
   – Да отпусти ты, дьявол косоглазый, – и вырвалась из рук Амонжолова. Тот буркнул себе под нос:
   – Не старуха – прямо черт…
   – Бабы, говоришь, одни в колхозе. По многим деревням, слышно, баб командовать колхозами поставили. И ничего… не в пример нам живут…
   Иван Бутылкин дважды воскликнул:
   – Ты кого имеешь? Кого имеешь? Евдокию Веселову, что ли? Навроде, значит, царицы, что после мужа трон займет и корону наденет… – И добавил насмешливо: – Давайте, кому желательно. Командовать она любительница…
   Евдокия Веселова, вскочив, в первое мгновение ничего не смогла сказать.
   – Я… Ты… говори, да не заговаривайся! – возмущенно крикнула наконец Евдокия. – Эта корона не на голове у меня, а на плечах, в виде коромысла. Тяжело, а ношу ее, потому что надо…
   – Шуточки Бутылкина полностью дурацкие и не к месту, – поддержал Веселову Демьян Сухов.
   – Тут все собрание не к месту. Для ради чего, спрашивается, Тушкова менять?
   – Да ведь нельзя нам больше с таким председателем!
   Евдокия Веселова, оскорбленная и возмущенная выходкой Бутылкина, не успела еще сесть на место, как бывший кладовщик, не давая ей опомниться, боясь упустить время, закричал:
   – А я что говорю – можно? Нельзя, конечно. Но Веселова отказалась сейчас… ввиду неподходящности. Она правильно сказала, по-честному: с коромыслом справляется, а с колхозом – где ж… А что же нам делать, что делать? – Бутылкин на какую-то секунду умолк, будто задумался, но тут же звонко хлопнул себя ладонью по лбу: – Ха, спрашиваю, что делать! Да вот же он, Бородин-то! Давайте Бородина изберем! Григория Петровича, значит.
   – Правильно! – крикнул со своего места Амонжолов.
   Колхозницы молчали, будто всех сразу охватило недоумение. И в тишине еще раз раздался неторопливый голос Амонжолова:
   – Правильно, голова у Ваньки работает. Прямо черт!
   – А чем не председатель? – закричал Бутылкин. – Фронтовик, знаем с детства…
   – В том-то и суть, что знаем…
   – А может, и в самом деле, а, женщины?
   – На безрыбье и рак рыба. А на безлюдье, выходит, и Фома – дворянин.
   Бутылкин волчком крутился перед колхозниками, сорвал с головы фуражку, прижал ее к груди и подвел итог:
   – Так ведь что делать-то?.. Евдокия Спиридоновна отказалась, сами слышали. Тушкова – нельзя. А кроме Тушкова и Бородина – кто? А Бородин… Зачем старое вспоминать? Он войну прошел все таки. Война – шутка ли! Она закалку дает…
   Колхозники замолчали, подумали. Потом вздохнул кто-то:
   – Сменяем свата на Ипата…
   – Ну глядите, бабы… – тихо заметила Марья Безрукова, убедившись, что Бутылкина и его друзей не перекричать, – как бы не пожалели потом…
   – Хуже уж все равно не будет. Ведь все же фронтовик…
   – Давайте голосовать.
   Так Григорий Бородин, совершенно неожиданно для самого себя, стал председателем колхоза.

2

   Когда известие о событии в Локтях дошло до района, оттуда приехал представитель. Разобравшись, в чем дело, он увез Григория Бородина в райисполком. Там покрутили, повертели – и вынуждены были утвердить решение общего колхозного собрания, тем более что Егор Тушков был как председатель не на хорошем счету.
   – Что же, работайте, раз доверили колхозники, – сказали Бородину в райисполкоме. – Хозяйство трудное, тяжело вам будет…
   – Постараемся, – сухо ответил Григорий, подумал, что бы еще сказать более серьезное, значительное, и добавил: – Опыта председательского нет у меня, вот что…
   – С опытом руководства никто не рождается, Бородин, его приобретают в процессе работы.
   Григорий хотел усмехнуться, но не посмел. Только выйдя на улицу, скривил губы.
   За годы войны обветшали избы колхозников, прохудились телятники и коровники: соломенные крыши пошли на корм скоту, а покрыть заново после зимы еще не успели – не хватало рабочей силы.
   Все это Григорий заметил после того, как его избрали председателем колхоза. Нельзя сказать, чтобы такая должность особенно обрадовала его. Новое положение Бородина вызывало в нем скорее тихое недоумение. Как-то странно, непривычно было думать ему, что теперь он хозяин здесь, что обо всем ему надо заботиться.
   Вспоминались почему-то Григорию без всякой связи два далеких события. Вот стоит он на коленях перед Дуняшкой, протягивая к ней руки… А вот стоит перед колхозниками и, помимо своей воли, униженно просит принять его в колхоз… Может, потому вспоминалось, что и в первом и во втором случаях видел он перед собой Дуняшку. И когда он, Григорий, стоял на коленях и когда просился в колхоз, Дуняшка смотрела на него насмешливо, как понял он только сейчас, презрительно, с каким-то превосходством…
   Григорий думал об этом, сам не замечая, тихо улыбался: «Ну, ну, поглядим, как сейчас ты… как сейчас посмотришь…»
   Через несколько дней после собрания и в самом деле пошел к Веселовой. Второй раз в жизни он переступил порог дома Евдокии. Молча, не здороваясь, прошел к столу, накрытому чистенькой старой скатертью, оглядел невысокие стены, железную кровать с тощей постелью, с двумя подушками в цветастых ситцевых наволочках, марлевые шторки на окнах…
   Евдокия, поглаживая голову испуганно прильнувшей к ней Поленьки, сидела у другого конца стола, удивленно смотрела на Бородина.
   – Ну вот, – сказал наконец Григорий. Помолчал и добавил: – Вот оно как в жизни-то бывает…
   Евдокия не ответила, ждала, что он скажет дальше. Григория словно давило это молчание, он повел плечами и снова промолвил, ухмыляясь в усы:
   – Отец мой говаривал когда-то: «Жизнь – завсегда игра: не то проиграл, не то выиграл…» А? Проиграла ведь ты…
   – Не пойму речей твоих, – спокойно произнесла Евдокия. И наклонилась к Поленьке: – Иди, доченька, поиграй на улице.
   – Не понимаешь. Нет, врешь, – усмехнулся Григорий. И крикнул: – Врешь! Вот оно – богатство твое… вот, вот. – Встав, Григорий начал тыкать рукой в железную кровать, в окна с марлевыми занавесками. – Обеспечил тебе Андрюха сладкую жизнь! Спите на голых досках. Едите хлеб с водой…
   – Ты что, издеваться надо мной пришел? – прерывающимся голосом спросила Евдокия и тоже встала. – Если так, то… – она указала ему рукой на дверь.
   – Обожди, хозяюшка, не гони. Один раз уж указала от ворот поворот, хватит… Гнули вы меня с Андрюхой, унижаться заставляли. А верх-то в конце концов мой. Мой! Вот я и пришел в глаза тебе посмотреть…
   – Ну и смотри! Смотри!! Чего в них видишь? – с такой силой крикнула Евдокия, что Григорий вздрогнул, поднял голову. А встретившись с глазами Веселовой, еще раз вздрогнул: она смотрела на него насмешливо, презрительно, с тем же превосходством, что и всегда. И видел он вовсе не Евдокию, а прежнюю Дуняшку, только более сильную.
   Бородин несколько секунд стоял безмолвно. Потом усы его дернулись и начали как-то странно шевелиться.
   – Убирайся отсюда, – сказала Евдокия, продолжая жечь его глазами. Григорий не выдержал ее взгляда, отвернулся и пошел к двери.
   – Ладно. А из членов правления вывели тебя на заседании. Я настоял… Так что можешь больше не заявляться в контору.
* * *
   Как-то вскоре, в теплый солнечный день, Григорий, объезжая верхом на лошади поля, недалеко от деревни встретил Ивана Бутылкина. Заложив руки в карманы брюк, тот шагал по дороге, бормоча что-то под нос.
   – Под мухой, что ли? – окликнул его Бородин, подъезжая.
   Бутылкин глянул на председателя исподлобья, сплюнул на дорожную пыль и только потом ответил:
   – К сожалению – увы!
   – Откуда шагаешь?
   – Так… Вон оттуда, – кивнул Бутылкин назад.
   Григорий слез с коня, надел повод на руку, сел на землю и стал закуривать. Молча протянул кисет Бутылкину.
   – Не балуюсь. Знаешь, Григорий Петрович, берегу здоровьишко.
   Григорий сосредоточенно рассматривал лохматый, закручивающийся пепел на конце своей самокрутки.
   – Тогда на собрании ты здорово за меня агитировал. А почему – не могу понять.
   – Подрастешь – уяснишь в полном соответствии, – ответил Бутылкин. – А пока в долгу считай себя.
   – Ишь ты!.. А почему на работу не выходишь?
   Бутылкин пожал плечами, обтянутыми чем-то порыжелым, отдаленно напоминавшим пиджак.
   – Мне вредно на солнце. Раньше кладовщиком вот работал. Ничего – в тени-холодке… В аккурат сейчас должность эта свободная.
   – Пропьешь ведь все.
   – Стопками-то? – В голосе Бутылкина прозвучало даже искреннее удивление. – Из Алакуля воду ведрами черпают, а оно полнехонько…
   Через неделю Бородин назначил Бутылкина кладовщиком.
   Колхозники заволновались:
   – То ли делаешь, Петрович!
   – Опять разворует он все!
   – Примется за старое – под суд отдадим, – успокоил колхозников Бородин. – Я ему не Егор Тушков.
   – Ну, гляди, гляди…
   Вскоре бывший председатель Егор Тушков, ставший снова шофером, завез ночью на машине Бородину свиную тушу. Муса Амонжолов легко закинул ее на плечи, отнес в погреб и положил на лед.
   Все это было проделано быстро, без суеты. Тушков и Амонжолов ходили по двору уверенно, точно весь век жили в доме Григория.
   Когда Григорий, услышав заливающийся лай собаки, вышел из дому, Егор Тушков, сидя уже в кабине, проговорил:
   – Бывай здоров, председатель.
   – Бывай, да друзей не забывай, – добавил Муса Амонжолов и восхищенно прищелкнул языком. – Собака у тебя – прямо черт…
   Машина уехала. Григорий сходил в погреб, чиркнул там спичкой. Потом принес из дома замок и повесил его на тяжелую, из сосновых плах, дверь погребка.
   Утром, зайдя в кладовую, сурово двинул бровями:
   – Ты что же это, а?
   – Ну, чего там! Все на одной земле живем… Ты будь спокоен, Григорь Петрович. Не перевелись пока в Локтях хорошие люди.
   И Бутылкин рассмеялся нахально, уверенно, далеко закинув маленькую голову с редко торчащими волосами песочного цвета. Григорий шагнул, наклонился к самому лицу Бутылкина:
   – Не скаль зубы, выбью!
   Бутылкин резко оборвал смех. Голова его в тот же миг приняла нормальное положение. Зеленоватые глаза обожгли Бородина, а тонкие длинные губы несколько раз дернулись, приоткрывая зубы – белые, только редковатые и неровные.
   – Я тебе выбью! – раздельно произнес Бутылкин, опять приоткрыл на секунду зубы и продолжал: – Я так скажу… Председателем кто тебя сделал? И за что? За красивые глаза, что ли? Невыгодно – отваливайся. К нему – с сердцем, а он в сердце – перцем… Я, брат ты мой, любитель выпить и… да и украсть, пожалуй. Но оскорблений не терплю…
   – Так. Значит, колхозным добром промышляешь?
   – Видишь ли… У людей не краду, за это – очень даже в тюрьму легко. Да и жалко их, людей-то…
   – Колхозное воровать – безопаснее, что ли?
   – Проверено на практике, – уже мягче проговорил Бутылкин. – В кладовке – усушка, утруска, мыши, язви их… Особенно если с руководством по совести…
   – Так, – снова повторил Бородин, сев на мешок с отрубями. – Ну и жулик ты…
   – Я полагал, это вам известно, – уже с издевательской улыбкой проговорил Бутылкин.
   – Что, что известно? Ты еще что-нибудь сочини! – повысил голос Бородин. Но сам понимал, что Бутылкин чувствует в его окрике фальшивые ноты.
   – Ты не волнуйся, Григорий Петрович… – тихо, успокаивающе заговорил Бутылкин, расхаживая по кладовой. Правое веко у него подрагивало, точно он беспрерывно подмигивал. – У нас будет порядок. Жизнь – она что? Она всегда в тягость, если в ней правильную дорогу не нащупать…
   Григорий от неожиданности даже привстал:
   – Что, что?
   В ушах опять гудели слова отца: «Каждый живет по своей линии, топчет свои тропинки…». И казалось уже, будто отец сказал их, эти слова, совсем недавно, может быть, вчера.
   – Правильную дорогу, говорю, иметь нужно в жизни, – повторил Бутылкин. – А ты не нащупал пока свою. Вот и топай по нашей, а?
* * *
   … Вечером, перед тем как лечь спать, Бородин долго сидел на кровати, чесал волосатую грудь, жевал губами. Вот, оказывается, зачем избрали его председателем. «Топай по нашей дорожке…» Так… Вот тебе, батя, и своя тропинка…
   Вошла Анисья, бросила на кровать свежие простыни.
   – Ну-ка встань, застелю.
   Григорий покорно поднялся. Переменив простыни, Анисья выпрямилась, спрятала руки под фартук и спросила:
   – Откуда мясо у нас в погребе?
   – Какое мясо? А-а… Наше, стало быть.
   – Наше?.. Я ведь слышала, как ночью машина приезжала.
   – Ишь ты… Бабы, говорят, дуры, а ты у меня понятливая. – И предостерегающе добавил: – Сыну еще расскажи, что и как… У тебя ума хватит.
   Анисья покачала головой и вышла. И почти сразу же в комнату забежал с улицы раскрасневшийся Петька. И Григорий тотчас вспомнил, что, проходя сегодня в конце дня мимо Веселовых, он видел сына, который, сидя за столом, вытащенным из избы под старый, развесистый тополь, рассматривал вместе с Поленькой какую-то книжку. Головы детей почти соприкасались. Евдокия, стоя спиной к плетню, за которым остановился Григорий, возилась у летней печки-времянки, готовя ужин. Потом она подошла к столу, тоже нагнулась к книжке и погладила по голове дочь, потом Петьку.
   Григорий хотел перемахнуть через плетень, схватить Петьку за руку и там же избить его, чтоб раз и навсегда забыл он дорогу к Веселовым. Но по улице шли люди. Григорий зашагал к своему дому, повторяя: «Ладно, приди домой, шкуру спущу…» И вот теперь оглядывал сына прищуренными глазами.
   Петька, как только увидел отца, притих, в нерешительности топтался на одном месте.
   – Рассказывай, откуда идешь, – сердито и многозначительно сказал Григорий. – Ну…
   Григорий ждал, что сын смутится, может быть, даже заплачет. Однако Петька чуть приподнял голову, посмотрел на отца исподлобья. И Григорий испуганно подумал вдруг: «Чего больше в его взгляде: робости или упрямства?»
   – Чего же ты? Язык проглотил? Говори!..
   Но Петька опять не ответил и тихо попятился к выходу.
   – Куда, щенок? Назад!
   Мальчик остановился, переступая с ноги на ногу.
   – Ну и ладно. А чего кричать-то?
   И опять Григорий не мог понять: что же прозвучало в словах сына? И потому, что не понял, разозлился еще больше, потянулся за ремнем, висевшим на стене. Петька тотчас отпрянул в сторону, сжался там в комочек, испуганно, без звука, завертел головой из стороны в сторону, точно ища спасения от отцовского гнева.
   Видимо, Петькина беспомощность, заметавшийся в его глазах испуг привели Григория в себя. Он швырнул ремень в другой угол, тяжело опустился на лавку, отвалился к стене и закрыл глаза.
   Когда открыл их, Петька все еще был на прежнем месте. Рядом с ним стояла теперь Анисья и молча смотрела на мужа. Смотрела с немым укором, с жалостью.
   – Угробишь ведь мальчонку, – еле слышно произнесла Анисья. – Долго ли детский умишко свихнуть…
   – Ему свихнешь, как же… Упрямство бы сломить, и то ладно.
   – Господи! Какое у ребенка упрямство! Задергал ты его.
   – Какое? – Голос Григория приобрел прежнюю твердость. – Какое, говоришь? А ты не замечаешь? А я вот замечаю, вроде… Э-э, да что…
   Григорий накинул на себя пиджак, сорвал с гвоздя фуражку, у порога обернулся:
   – Тебя вон я тоже хотел пригнуть к себе. Ломал что есть силы, до хруста. Да не доломал. Чужая ты все равно. И Петька, чую, в тебя, стервец, растет.
   Вдруг Григорий снова вспомнил, как склонилась над дочерью и Петькой Евдокия Веселова. «Да, пожалуй, еще и та его на свой манер воспитывает…» И сорвался, заорал Петьке:
   – Места живого на тебе не оставлю, если еще раз там увижу!..

3

   Жена беспокоила Григория меньше. И до ухода в армию она была какая-то странная, непонятная, безмолвная. Иногда неделю-две он не слышал от нее ни слова. Она жила в доме незаметно, бесшумно, вынашивала в себе какие-то, известные ей одной, думы. Но о сыне Григорий думал теперь каждый день.
   В течение всей службы в армии жила в его памяти почему-то одна и та же картина: стоят вчетвером на вокзале перед уходящим эшелоном Евдокия Веселова, Анисья, Петька и Поленька. Петька и Поленька держат друг друга за руки и смотрят встревоженными детскими глазами, пытаясь понять, что же происходит. Возвращаясь домой, Григорий думал: «Анисья – черт с ней, а сына не отдам… Глотку перегрызу за него…»
   Сначала Петька, помня об угрозе, вроде безмолвно покорился отцу, притих, к Веселовым, да и вообще никуда не ходил, целыми днями возился с баяном.
   – Хорош мой подарок? – спросил как-то отец.
   – Хороший.
   – Вот видишь… Будешь слушаться – что захочешь, куплю.
   Но через некоторое время Петька забросил баян и почти не подходил к нему, пропадал в компании ребятишек где-то на озере. Григорий с удивлением присматривался к сыну. Однажды спросил:
   – Что же на баяне не учишься играть?
   – Не хочу.
   – Вон как! Это почему?
   – Так… – Петька вытер нос рукавом, поднял глаза на отца, хотел что-то сказать, но не осмелился, отвернулся. Вздрогнул, когда отец повысил голос:
   – Ну-ка, ну-ка!.. У тебя вроде бы слова на губах висели?
   – Ничего не висели, – начал Петька, запнулся и вдруг заявил: – А может, и висели, тебе что? Раз не сказал, значит, передумал…
   – Ты… ты как разговариваешь с отцом?! – рассердился Григорий. – Я тебе покажу «передумал»! Опять, наверно, к Веселовым ходил? Говори сейчас же. Вот ремень, видишь?
   И тогда в карих глазах Петьки вспыхнул злой огонек. Петька молча попятился в угол и сжался там, как загнанный зверек.
   Если бы не этот огонек, разговор, может, на том и кончился бы. Во всей сжавшейся, испуганной фигурке сына только одни глаза и выражали непокорность. Григорий хлестнул сына ремнем:
   – Скажешь?! Говори, сукин сын…
   Петька закусил вздрагивающие губы, закрыл лицо руками, но не заплакал. И Григорий еще вспомнил: ведь и на берегу озера, когда он застал сына с Поленькой и ударил прутом, он не заплакал. Это воспоминание привело Григория в бешенство. Рука его, сжимавшая ремень, судорожно дрогнула…
   – Ну и бей! – тоненько крикнул вдруг Петька. – Бей! Я ходил к Поленьке и к тете Дуне, и все равно еще пойду…
   Григорий избил Петьку. Вбежавшая с улицы Анисья, всхлипывая, подняла сына с пола и, сгибаясь от напряжения, унесла его на кухню.
   Часа через три Григорий зашел туда. Анисья загородила сына своим телом, с мольбой и ненавистью прошептала:
   – Уйди…
   Григорий молча оттолкнул ее, глянул на Петьку. Он лежал на лавке красный, весь в огне.
   – Ну, так что же? Еще пойдешь?
   Петька шевельнул головой, открыл глаза, через силу проговорил:
   – Ты баян привез мне, чтоб я к Поленьке и тете Дуне не ходил? А зачем мне баян? Мне не нужно…
   Григорий несколько минут стоял молча, удивленный, не зная, что ответить.
   – И так все ребята дразнят: «Батьки испугался, за баян продался…» – добавил Петька.
   – Вон как!
   – Ну да!.. – Петька вздохнул глубоко, порывисто. – А Витька Туманов – тот совсем дружить перестал со мной. Иди, говорит, пиликай на своей гармошке…
   – Ну а ты? – не унимался Григорий.
   – Я с Витькой помирюсь. А к Веселовым еще пойду… Все равно пойду. И ты меня…
   Договорить Петька не успел. Григорий нагнулся, цепко схватил сына за худенькие плечи, поднес его бледное лицо к своему, вдруг посеревшему, и прокричал, царапая щеки сына усами:
   – А я говорю – не пойдешь, щенок! Понял? Не пой-де-ошь! Ноги выдерну!
   Последние слова Григорий выкрикнул так, что в ушах у Петьки словно что-то лопнуло и зазвенело. Он несколько секунд смотрел на отца широко открытыми глазами, потом пронзительно закричал…
   Ночью Петька заметался в горячке…
* * *
   роболел Петька несколько недель. Когда встал с постели, на дворе было холодно и мглисто, как осенью. Резкий ветер, дувший со стороны озера, срывал с кленов и тополей тяжелые листья и кидал их вдоль улицы. Деревья махали черными, разлохмаченными ветвями, словно отбивались от кого-то.
   Вечером Петька оделся потеплее и вышел посидеть возле дома. Он смотрел, как по низкому небу над озером метались последние чайки, небольшие, словно отлитые из твердого металла, сильные птицы.
   Из-за угла неожиданно вывернулся Витька Туманов. Он был в сапогах с высокими голенищами, в черной рубахе и замызганной кепке с длинным козырьком, который торчал намного выше головы. Пуговиц на рубахе не было, открытая грудь посинела.
   – Во! – удивился Витька, увидев Петра. – Здорово, Петька. А я думал, ты еще хвораешь.
   Петька поздоровался. Туманов присел рядом.
   – Холодно, черт. Нынче что за лето – не покупаешься даже в озере! Тебе-то хорошо – вон какая фуфайка толстая. – И, помедлив минутку, спросил: – Тебя, говорят, отец бил?
   – Тебе что?
   – Да мне-то ничего, я так… Ты не сердись…
   – Я с тобой помириться хотел, – сказал Петька.
   – Ну что ж, давай, – солидно произнес Витька, громко шмыгнул носом и опять проговорил: – Холодно ж, дьявол. А тебя за что отец бил?
   – За что? Я не знаю.
   – Я пойду, а то насквозь промерзну, – сказал Витька. – Ты приходи ко мне завтра.
   – Ладно, приду.
   Витька ушел, а Петька стал отыскивать в темно-синем небе над озером чаек. Но там ползали только серые и тяжелые облака. Несмотря на лохматые тучи, небо казалось пустынным.

4

   В середине 1944 года один за другим возвратились в село по ранению Федот Артюхин, Павел Туманов и Гаврила Разинкин. Каждого встречали чуть ли не всем селом. Прямо на улицу вытаскивали столы и несколько дней подряд над деревней висели шум, крики, нестройные песни.
   – Пей, гуляй! – громко кричал пьяный Федот Артюхин, потерявший где-то костыль и прихрамывающий сильнее обычного. В солдатской гимнастерке, с расстегнутым воротником, без ремня, он в избытке чувств лез целоваться то к одному, то к другому колхознику. – Ведь мы повоевали, да…
   – Повоевали… – кивал головой старый, пьяный от счастья Кузьма Разинкин, ни на шаг не отходя от сына. – Эвон, Гавря-то, сынок… Одних орденов да медалей фунта с два… А раньше кресты давали. Те – легкие, без тяжести, – рассказывал зачем-то Кузьма.