– Тише ты, балаболка.
   – Не я, Евдокия Спиридоновна. Колька мокрого зерна за шиворот… – шепотом зачастила пискнувшая девчонка и замолкла на полуслове.
   А Ракитин вдруг улыбнулся. Улыбнулся первый раз за много дней. Наконец он понял, какой «детали» не хватало на току во время работы. Не хватало обычного смеха, шуток, подчас грубоватых, как вот эта, когда какой-то парень из озорства насыпал девчонке горсть зерна за воротник, не слышалось во время работы человеческих голосов. И хоть открытие, сделанное Ракитиным, было не бог весть какой важности и уж никак не могло спасти горевший хлеб, ему стало легко, будто добрая половина трудной задачи решена.
   Все еще продолжая улыбаться, Ракитин проговорил:
   – За этим и приехали к вам. Посоветуйте… Тут кое-кто говорит, что вам, мол, начальству, с горы виднее… А мы смотрели-смотрели и, стыдно признаваться, ничего не увидели. А признаваться все-таки приходится. Гибнет зерно, пропадает наш труд. Давайте вместе думать, как спасать его. Ночей не спали, потом обливались – и вот он, хлеб, на току. И горит. Если не придумаем, на трудодни мало получим.
   – Не страшно, – донесся сбоку насмешливый голос Бородина. – Локтинские колхозники к тому издавна привыкшие.
   И вдруг взорвалось, закрутилось. Разом обвалилась мертвая тишина.
   – Тебе не страшно… Тебе что? Сиди да приемник крути…
   – С прошлых лет небось в сусеках…
   – У него жена под приемник пляшет, а то бы не крутил. Надысь захожу, а у них пол аж прогнулся…
   – Там целыми ночами хороводы. Из магазина всю водку вытаскали…
   – А ты молчи, язык длинен…
   – Колхозники!..
   – Бабы, а ведь зерно…
   – Как хлеб спасешь? Дожжище….
   – Тихо, дайте человеку сказать…
   – Говори, Тихон Семенович!
   Почти вес колхозники стояли теперь вокруг толпой. Григорий Бородин оказался позади всех. Он прислонился к веялке и зачем-то тер рукавом деревянную ручку.
   – Я все сказал, – промолвил Ракитин, когда шум немного утих. – Посоветуйте вы, как спасти хлеб. Еще день-два, зерно прорастет, тогда все пропало.
   На току установилась такая тишина, будто здесь никого и не было. И каждый услышал, как шумит по соломенной крыше дождь да устало, видимо, из последних сил, вздыхает сушилка.
   – Что же молчите, колхозники? Ваше добро пропадает, – заговорил Павел Туманов. – За что же работали?
   – Наработали! – перебил его Федот Артюхин. – Всегда так: то засуха, то дождь гноит…
   – Сушить зерно надо, ясно. А нашей сушилке тут до покрова работы…
   – А то и дольше. Тут тыщи пудов.
   – Знамо, тыщи. Кабы мешок-два – на печи бы высушили…
   – Весь колхозный хлеб на печи не пересушишь.
   – Как не пересушишь? Колхозники!
   Евдокия Веселова пробилась через толпу и остановилась, поправляя сбившийся платок.
   – Это как же? – крикнула она, задыхаясь. – Гибнет хлеб, верно. А мы что? В прошлом году Федот Артюхин картошку опоздал копать, в такой вот дождь на огороде ковырялся, а потом на печи сушил. И высушил. Правильно я говорю, Федот?
   – В аккурат. Только печь легонечко топи, чтоб не того… И возни опять же много, но оно и то сказать… – пустился было в объяснения Федот, но Евдокия перебила его:
   – И повозимся. Наш хлеб ведь…
   – Хлеб не картошка. Тут, сказано, тыщи пудов…
   – А печей в деревне сколько? – не сдавалась Веселова. – А за день сколько насушить можно? Да за ночь? А что же больше делать-то нам?
   Снова установилась на току тишина, и снова она взорвалась, когда Григорий Бородин, ухмыльнувшись, проговорил:
   – Организованным порядком хлеб растаскивать? Так оказать, с ведома председателя? Получишь потом с вас… Возьмете мешок, принесете в сумочке: усохло, мол…
   – Растаскивать?.. – перекрыл вдруг многоголосый говор визгливый тенорок, и на перевернутый ящик вскочил долговязый Федот Артюхин. Он сдернул с головы шапчонку и рубанул ею воздух. – Растаскивать, якорь тебя дери?! Не первый десяток лет я в колхозе и все слышу от тебя: жулики, растаскиваете колхоз…
   – Для него все люди – воры…
   – Бородин, если какой день не обольет грязью человека, спать спокойно не будет…
   – Ишь защитник колхозного нашелся.
   – Вот я и говорю, – Артюхин ткнул кулаком в сторону Ракитина и Туманова, – люди, говорю, пришли к нам от чистого сердца: помогите в беде… Правильно пришли, по-честному… И Евдокия Веселова правильно тут речь свою высказала. Это, конечно, стыдно нам перед трудящим народом будет: эвон, скажут, локтинские хтеб на печах сушат. А что делать, ты скажи, Бородин? Может, придумаешь, как лучше да скорее высушить хлебушек? Или кто другой скажет? – повернулся Федот к колхозникам. – Ведь я тоже за сушилку и разную прочую механизацию…
   Артюхин замолчал, постоял на ящике, держа правую руку на весу, подумал и закончил тихо и довольно неожиданно:
   – Но сейчас-то… Э, да что…
   Махнул рукой, соскочил с ящика и пошел прочь. Но на полдороге обернулся и подбежал к Бородину, точно намереваясь схватить его за шиворот.
   – А ты: «Не дам, усохнет…» Колхозник жулик, мол, один я тут честный…
   – Снаружи чист, а вот в нутро заглянуть бы… – зло бросила Веселова.
   – Не доверяет колхознику, словно и не мы тут хозяева…
   – Правильно, мужики! А я говорю – мы тут хозяева! – опять замотал обеими руками Федот Артюхин. – Только никудышные. Ну, да какие ни не есть, может, лучше будем, бог даст… А только хозяин сам себя не обкрадывает…
   – Правильно, Федот!..
   – Верна-а!..
   – Чего там митинг держать! Давай, бабы, домой, печи затоплять…
   – По два мешка на брата, записывай фамилий, коли боишься…
   – Чего по два – по четыре для началу…
   – Пусть Никита взвешивает, влажность записывает, а потом высчитает, сколько надо сбрасывать на усушку…
   – Правильно, а то – жулики…
   Ракитин слушал колхозников и чуть улыбался. Теперь, когда они сами заговорили о сушке хлеба на печах, это дело казалось ему при сложившихся обстоятельствах самым естественным. Но он все же тихонько спросил Туманова, подойдя поближе к нему:
   – Твое мнение, Павел, как?
   – Да ведь иного выхода нет…
   – Рискнем, ладно… Это и нам с тобой испытание.
   Через час по всему селу дымили печи. На машинах, на подводах, на ручных тележках развозили по деревне мешки с тяжелой, мокрой пшеницей. Бородин, нахлобучив до самых глаз старую кожаную фуражку, угрюмо записывал огрызком карандаша в обтрепанную тетрадь фамилии колхозников, количество мешков и вес зерна. Глядя куда-то в сторону, давал каждому расписываться за полученный на просушку хлеб.
   Ракитин и Туманов помогали колховникам насыпать мешки, носили их на подводы.
   Кучи сырого зерна на току заметно убывали. Григорий Бородин все так же молча совал очередному колхознику обтрепанную тетрадь. Когда тот неторопливо расписывался, Григорий совал тетрадь следующему, не глядя ему в лицо.
   На току осталось всего несколько центнеров зерна. Ракитин подошел к Бородину и Никите.
   – Пожалуй, хватит, а с остальным хлебом и сушилка справится, – сказал он, показывая на небольшой ворох пшеницы. – За ночь успеете пропустить зерно несколько раз…
   В это время к току подъехала еще одна подвода, и под крышу нырнула Поленька.
   Услышав последние слова председателя, она в нерешительности остановилась.
   – Уже все? Мама просила еще мешка два, – несмело проговорила Поленька.
   – Вам всегда больше всех надо, – недовольно буркнул Бородин.
   – Ладно, насыпьте ей еще, – распорядился Ракитин.
   Когда мешки погрузили на подводу, Бородин крикнул Поленьке:
   – Иди распишись, да смотри, сколько тут мешков. Больше всех взяли…
   Поленька глянула на цифру шесть, проговорила: «Вижу, вижу», – и расписалась.
   Когда Поленька уехала, Бородин сказал Ракитину:
   – Я предупреждал… Эти… Веселовы, может, и вернут, а за других не ручаюсь.
   – За всех не ручаешься, кроме Веселовых?
   – За некоторых, – уклончиво ответил Бородин.
   Ракитин пристально посмотрел на его заросшее грязноватой щетиной лицо, на спутанный, тоже грязноватый, точно вывалянный в грязи, клок волос, торчавший из-под кожаной фуражки, но ничего не сказал, вышел из-под крыши вместе с Тумановым и счетоводом.
   Бородин несколько минут смотрел на то место, где только что стоял председатель. Потом вытащил из кармана тетрадь, положил ее на кожух веялки, осторожно исправил шестерку против фамилии Веселовой на ноль, а впереди поставил единицу. Нахмурив брови, долго считал, жевал губами, вписывал цифры в графу, обозначающую вес взятого зерна.
   Ракитин и Туманов молча ехали обратно. Дождь то немного ослабевал, то хлестал с новой силой. Воздух был насквозь пропитан влагой, и Ракитину с Тумановым казалось, что они дышат водяной пылью.
   От задних колес ходка отлетали комья грязи, ударяли им в спины, падали на ноги, даже на круп лошади.
   – Давай шагом, грязью залепит, – нехотя уронил Ракитин, кивая на небо.
   И опять они ехали молча. Тяжелые серые тучи опускались все ниже и ниже.
   – Черт, такое чувство, будто опустится сейчас все это на землю и раздавит нас, – угрюмо промолвил Ракитин, кивая на небо.
   Навстречу шагал какой-то человек. Он посторонился, пропуская ходок, и Ракитин с Тумановым узнали Петра Бородина.
   – Здравствуй, Петя! Куда, в бригаду? – спросил Павел.
   Петр глянул на них, и, запахнув поплотнее дождевик, пошел дальше, так и не ответив на приветствие. Туманов посмотрел ему вслед и проговорил:
   – Вот кого чтоб не раздавило. Не тучами, понятно… Парень уже от людей бежит.
   Ракитин сидел, покачиваясь, закрыв глаза. Только возле самой деревни сказал:
   – Да, Павел… Надо спасать человека… А для начала – высечь следовало бы…
   Туманов непонимающе посмотрел на председателя. Ракитин пояснил:
   – Проверял я недавно, как под зябь пашут. Бородин огромный массив испортил, сантиметров на двенадцать-пятнадцать всковырял…
   – Вон что! – присвистнул Туманов. – Надо его, стервеца… Ты говорил с ним?
   – Нет еще. Тут дожди хлынули, этот проклятый ураган – не до того… Ну, приехали наконец. Теперь я в самом деле пойду усну немного.
   Ракитин слез с ходка и пошел к своему дому.

3

   Через неделю дожди кончились и наступили теплые грустные дни с тихим листопадом, с крепкими утренними заморозками.
   Петр Бородин давно уже не ночевал дома, хотя от тракторного вагончика до деревни было минут двадцать ходьбы. Здесь, в поле, в жарко натопленном, пропахшем керосином вагончике он не чувствовал так остро той тяжести, которую испытывал дома…
   С утра до вечера тянулись на юг по чисто вымытому небу длинные караваны журавлей, пониже тяжело и неторопливо проплывали цепочки крикливых гусей, проносились над самой землей хлопотливые утиные стаи. Иногда перелетных птиц было так много, что все небо казалось прошитым частыми черными стежками. Петр провожал их взглядом, и в душе у него шевелилась зависть. После долгих-долгих дней пути они опустятся где захотят. А вот куда летит он, Петр, неизвестно. Что он куда то летит, к чему-то стремится, в этом Петр был уверен. Во всяком случае, до недавних событий…
   Начались они на другой же день после прекращения дождей. Вдоволь насидевшись дома в непогожие вечера в одной комнате с угрюмым, мрачным, как осеннее небо, отцом, Петр хотел пойти в клуб, но Григорий проскочил вперед и встал у дверей:
   – Не ходи! Не пущу к ним!
   У Петра испуганно заколотилось сердце от мелькнувшей неожиданно мысли: «Взять за плечи, да и убрать с дороги…» Секунду поколебавшись, он все же шагнул вперед и… отодвинул отца в сторону.
   – Пойду! Не удержишь!
   И шагнул за порог.
   Случилось это так неожиданно, что Григорий сначала даже не понял толком, что же произошло. Но в то же мгновение вихрем пронеслось в голове: «И не удержу, верно, если… не сумею сейчас вот, в эту минуту, остановить сына. А как?..»
   Петр вышел уже из сеней. Вот он спускается с крыльца… Скрип ступенек больно отдается в мозгу Григория.
   – Петька-а!
   Григорий ударил ладонью в оконную раму, замазанную уже Анисьей на зиму. Окно распахнулось, посыпылась не засохшая еще замазка.
   – Петька, постой!! Одно слово…
   – Ну, чего тебе? – держась за щеколду приоткрытой калитки, спросил Петр, когда отец выскочил на улицу.
   – Одно слово… сказать тебе. Только одно, – беспрерывно повторял Григорий.
   – Говори.
   – Пойдем… на сеновал, что ли… Побеседуем…
   Помедлив, Петр отправился на сеновал, отгороженный от скотины осиновыми жердями.
   Сбоку в темноте равнодушно горели окна дома, бросая сюда, на сеновал, бледноватые отблески. Было тепло. Еле ощутимый ветерок мешал запахи лугового разнотравья и уносил за сеновал, к озеру.
   Отец, тяжело дыша, перелез через изгородь.
   – Говори, – снова произнес Петр.
   – Сейчас, сейчас… Это даже хорошо, что мы одни тут, что… не слышит нас никто. Я ведь давно хотел рассказать тебе все, открыться вроде… Да не хотелось тебя шибко тревожить. А, видать, не обойтись. Сам ты меня заставляешь…
   Григорий замолчал.
   – Договаривай уж, не мытарь душу. И так тошно!
   – Тошно… А мне, думаешь… – проворчал отец. – Я-то… – Потом он опять долго молчал и почему-то тяжело, с присвистом, дышал.
   Петр лег на спину, заложил под голову руки и стал смотреть в небо.
   – Ты, батя, как я тебя помню, всегда такой вот… Какой-то… Неужели и раньше, в молодости такой был? – задумчиво спросил Петр.
   – Раньше? – переспросил Григорий. – Вот я тебе и хочу рассказать, что было раньше. А вот что было, Петька… – сказал наконец Григорий, как-то странно встряхивая головой. – С Дуняшкой-то Веселовой я… как вот с тобой сейчас, леживал на сеновалах…
   Бледноватые звезды все, как одна, качнулись с места, поплыли куда-то медленно-медленно… Потом так же остановились все враз. И поплыли в другую сторону, но уже быстрее…
   – Ну и что? – непонимающе спросил он у отца. – Ты зачем мне… об этом? Как у тебя язык… – Голос его рвался.
   – А вот зачем. Думаешь, зря я отговариваю тебя жениться на ее дочке? На стенку лезу! – заговорил Григорий и опять начал встряхивать головой, клевать что-то невидимое в воздухе. – Думаешь, зря… так… так отворачиваю тебя от нее? Пойми: не отговаривал бы, кабы точно знал, что не сестра тебе дочка Веселовой…
   – Врешь! Вре-ешь ты-ы!
   Петр вскочил, бросился прочь с сеновала. У изгородины остановился и снова крикнул:
   – Врешь!
   Однако голоса своего уже не услышал. Да и не было голоса: сорвал его Петр первым криком.
   – Тогда спроси у самой… Евдокии, – проговорил Григорий, запнувшись от неуверенности: то ли сказал?!
   – И спрошу… И спрошу!!! – бросил Петр и, не думая, что делает, побежал к Веселовым. Через несколько минут он, сдернув со слабенького крючка дверь, застыл на пороге.
   Поленька, заплаканная, лежала в постели. Мать сидела рядом с кроватью на стуле и, поглаживая рукой голову Поленьки, печально смотрела на дочь. При появлении Петра Евдокич вздрогнула, но спросила спокойно:
   – Да ты что? Влетел как сумасшедший…
   – Сумасшедший?! Сумасшедший?! – дважды воскликнул Петр и устало прислонился к косяку. – Вы с отцом сведете. Вы сведете!..
   – Петенька, да я-то тут при чем? – непонимающе спросила она.
   Петр дышал тяжело и часто, ему не хватало воздуха. И он сказал:
   – Тут сойдешь с ума! Вон она… – Петр глотнул слюну, показал на Поленьку. – Отец говорит, что она…
   Но страшное слово застряло в горле, и он не мог найти в себе сил вытолкнуть его. Вместо него он прокричал другое:
   – Что у вас было с отцом?! Что? Раньше?
   Евдокия, бледнея, медленно поднялась со стула, выпрямилась. Но заговорила все-таки спокойно, не спеша:
   – Даже если бы что и было – молод ты, Петенька, вопросы такие задавать мне…
   – Ага, молод… Значит, молод я? Все… понятно!..
   – Ничего тебе не понятно, дурачок.
   Но Петр только махнул рукой и исчез, прыгнул в темноту, оставив дверь открытой.
   Через пятнадцать минут он был в просторном вагончике. Там все давно спали. Только один из трактористов, приподнявшись на деревянных нарах, проворчал недовольно:
   – Кого это дьявол носит? Завтра чуть свет на смену заступать, а тут уснуть не дают…
   И, уронив голову, тотчас захрапел.
   Петр развернул постель, но не лег. Присев на нары, долго смотрел в окошечко на ползущий вдалеке по полю огонек трактора. Огонек исчез, а спустя несколько минут поплыл обратно…
   Сейчас, немножко успокоившись, он думал: «Ведь врет, врет, конечно, отец, что Поленька…» Но при одном воспоминании о страшных словах отца его мутило, голова гудела, становилась горячей, раскалывалась от боли… «Врет, конечно, врет… А почему же побледнела Евдокия Веселова? Ну и черт с вами… Не пойду больше домой… вообще в деревню не пойду… До снегов проживу в вагончике, потом на усадьбу МТС уеду…»
   Когда засинели отпотевшие за ночь окна тракторного вагончика, Петр поднялся. И хотя было еще очень рано, пошел в поле, где вчера ползал взад и вперед огонек электрической фары, сменить напарника.
   В тот же день поздно вечером в бригаду приехал Ракитин, хмуро глянул на Петра. Сердце сразу упало от нехорошего предчувствия.
   – Пашете? – спросил Ракитин, усаживаясь на скрипучий некрашеный табурет. – А где бригадир?
   – Разинкин в МТС уехал, – ответил кто-то из трактористов.
   – Так, так… – Ракитин побарабанил пальцами по крышке радиостанции «Урожай». И вдруг, без всякого предисловия, заявил: – Ты, Бородин, бракодел. Знаешь?
   От неожиданности Петр окончательно растерялся и молчал. Но Ракитин не стал дожидаться ответа, снова спросил:
   – Расскажи-ка, братец, почему мелко пашешь?
   – Как мелко? А-а… Трактор у меня… забарахлил однажды что-то, не потянул… Пришлось немного приподнять лемеха…
   – Мельче пашешь – больше заработаешь, – донесся из угла насмешливый голос. – Была бы мягкая пахота, а глубина необязательна.
   – На кой черт колхозу мягкая пахота? Нам качество надо! – в горячке выпалил председатель, но продолжал уже тише и спокойней: – Мы вот говорим все – колхоз надо поднимать. Надо, факт. Но как же так, дорогие мои товарищи? Уродит в следующем году на такой пахоте – шиш!
   – Я и говорю: за мягкой пахотой Бородин погнался. Молодой, да ранний, под стать отцу, – прогудел из угла все тот же голос.
   – Отец тут ни при чем, понятно! – с неожиданной злостью заговорил Петр. – И мягкая пахота тоже. Подумаешь, «погнался»… Скажите в МТС, пусть не оплачивают мне за тот участок.
   – Колхозу от того не легче. Брак перепахивать надо, – проговорил Ракитин.
   – Ну и перепашу. За свой счет перепашу, – выдавил из себя Петр, неуклюже повернулся и выскочил наружу.
   Прислонившись к дощатой стенке, долго слушал доносящиеся из вагончика приглушенные голоса, хотя разобрать слов не мог.
   Через некоторое время скрипнула дверь, и Петр догадался, что Ракитин уезжает. Но возвращаться в вагончик было стыдно. Петр отошел от стенки, застегнул на все пуговицы пиджак и зашагал прямо по пахоте на дрожащие в темноте огни деревни.
   Он невесело думал о Рькитине, об отце. Что отцу надо, чего не хватает? Будь его власть, солнце бы в карман положил, светил бы только себе, да и то лишь по праздникам…
   Петр растерянно оглянулся вокруг. Он стоял уже посреди деревенской улицы, недалеко от дома Насти Тимофеевой. В темноте отчетливо белели наличники ее окон, а Настя словно стерегла его у калитки.
   – Заворачивай смелее, что ж ты? – тихонько окликнула его Тимофеева.
   И Петр покорно подошел, сел рядом на лавочку.
   – Смотрю, проходит кто-то мимо, да вроде вспомнил что, оглядывается. Дай, думаю, окликну, – проговорила Настя.
   Воздух уже похолодал. Настя была в новенькой плюшевой жакетке, не сходившейся на высокой груди, в легком платочке, из-под которого выбивались тяжелые рыжеватые волосы. От нее пахло духами «Первое мая».
   Такие же духи нынче весной Петр покупал Поленьке перед праздником.
   – Семечек хочешь? – спросила Настя. – Нет? Ну ладно, сама пощелкаю. А ты сиди да смотри!
   Настя говорила громко, через каждые два-три слова рассыпая, как горох, переливчатый смех. Петр невольно думал, что кто-нибудь услышит их, и начнутся по селу пересуды. Но с места не тронулся, только сказал, неожиданно для себя:
   – А мне сегодня председатель колхоза голову намылил за мелкую пахоту. – И тут же подумал: «Нашел с кем поделиться. Что это я?»
   – Ты и слюни распустил. Ха-ха!
   Петр промолчал, досадливо поморщился.
   – А ты плюнь. Мне не один Ракитин мылит голову, – затараторила Настя. – Каждый день с Веселовой на ферме объявляются, все насчет повышения надоев интересуются: что да как, да почему коровы мало молока дают. Я говорю, кормить надо лучше, а они с рационами, с распорядком дня. Прямо хоть глаза закрой да беги.
   – Я пойду, пожалуй, – поднялся Петр.
   Настя тоже встала, подошла к калитке, взялась за щеколду. Электрический свет из окон дома, стоящего на другой стороне улицы, падал через дорогу, освещал низенький заборчик, сизоватой изморозью отливал на Настиной плюшевой жакетке. Настя обернулась, шагнула к нему и проговорила:
   – А то зайди. Чаем напою с вареньем. – Вслед за тем она рассмеялась, и Петр услышал знакомое: – Или боишься?
   Петр искоса посмотрел на нее: в полутьме дерзко и зовуще поблескивали влажные Настины глаза, чуть вздымались ее большие круглые груди, туго обтянутые ситцевым платьем. Из-под распахнутой жакетки исходил дурманящий запах чистого женского тела.
   – Не боюсь я… И чаю не хочу…
   Неожиданно Настя положила руки ему на плечи, горячо зашептала в ухо:
   – Пойдем, Петенька, миленький. Люблю я тебя, и все, хоть убей…
   Петр хотел освободиться от прильнувшей к нему Насти… И не мог. Бросив взгляд вдоль улипы, он увидел: где-то – далеко ли, близко ли – ярко горели окна, но вдруг стали гаснуть одно за другим. А в ушах звенели слова Евдокии Веселовой: «Молод ты, Петенька, вопросы такие задавать мне…»
   … Было еще темно, когда Петр уходил от Насти. Накинув на полные плечи вязаный шерстяной платок, она проводила его в сенцы, долго возилась там с запором, пытаясь открыть дверь. Открыв, заговорила громким шепотом:
   – Петенька, может, и вправду судьба это… Поженимся, Петенька, не пожалеешь…
   – Уйди с дороги, – тихо произнес Петр, вышел на низенькое, без перил, крыльцо, с силой захлопнул за собой дверь…

4

   Виктор Туманов, засучив рукава, копался в старом радиоприемнике. Увидев Петра, он не удивился, отодвинул от себя приемник и потянулся за папиросами.
   В это время из другой комнаты вышел отец Виктора. Он был в черной косоворотке, подпоясанной кавказским ремешком.
   – Здорово, курцы-молодцы, – весело сказал он. – Кто угостит папироской?
   – Я не курю, – сказал Петр.
   – И правильно делаешь, – кивнул головой Павел Туманов, беря протянутую сыном папиросу. – Дольше проживешь. А Витька, видишь ли, толкует мне: курево от шести болезней предохраняет. А от каких – не говорит. Потому, что сам не знает, я думаю. А? Правильно?
   И ушел обратно, со смехом разворошив волосы на голове сына.
   Пригладив их пятерней, Виктор раскатал рукава и направился к выходу, молча указав на дверь и Петру.
   Большое, разбухшее солнце висело на краю мутноватого неба. Сверху струился холодок. Петр подумал, что ночью, наверное, будет крепкий заморозок.
   Остановились под облетевшими почти тополями. Виктор прислонился к стволу, выпустил изо рта целое облако дыма и спросил насмешливо и сердито:
   – Ну?
   – Легко тебе жить, Витька, с таким отцом, – негромко сказал Петр.
   Виктор, в упор смотря на Бородина, попросил:
   – Ты скажи что-нибудь поновее.
   Петр с тоской подумал, что зря пришел к Виктору, ничего он ему не скажет, не посоветует. «Я что, зла тебе желаю?» – вспомнил вдруг Петр Витькины слова, сказанные им когда-то, но подумал, что сказал их вовсе не Виктор, а кто-то другой. К этому другому и шел Петр, но его уже здесь нет.
   – Ладно, я пойду, – угрюмо уронил Петр. – Я ведь так завернул.
   – Нет, погоди уж. – Виктор чуть помедлил, будто пытаясь что-то сообразить. – Рассказывай все по порядку.
   – Нечего мне рассказывать…
   – То есть как нечего? Ну, хотя бы вот о разговоре с Ракитиным, о Насте Тимофеевой рассказывай…
   От неожиданности Петр опустил руки. Хотел что-то сказать, но язык не повиновался. А в следующее мгновение его охватил непонятный страх, и он почувствовал, как дрожат пальцы. Петр посмотрел на них, сжал кулаки и спрятал глубоко в карманы.
   Как ни странно, но это немного успокоило его. Он попытался улыбнуться. Улыбка вышла вялой, виноватой. Тихо спросил:
   – Ты откуда знаешь?
   – Насчет мелкой пахоты председатель в конторе рассказывал. Понял? Ну а Настя… Дров я недавно привез ей машину. Она выкидывает их из кузова и поет: «Мне в деревне мил один только Петька Бородин, а у Петра Бородина на уме лишь я одна…»
   – Ничего, складно, – уронил Петр.
   – Я спрашиваю: «Чего горло дерешь? У Петьки на уме другая». А она: «Теперь у нас с Петькой любовь началась. Крутая, как кипяток». Ну, и… в общем, доложила, как ты шел мимо, да как зашел, да как на рассвете вышел…
   – Врешь ты все, – проговорил Петр, хотя знал, что Виктор говорит правду.
   – Я тоже сказал ей: врешь! А она: «Спроси у Петьки…» Вот я и спрашиваю. Врет, значит?
   Петр махнул рукой, опустился на густо усыпанную желтыми прозрачными листьями землю, прислонился плечом к стволу тополя. Виктор докурил папиросу, достал другую.